«Еврейское слово»: колонки — страница 56 из 109

Чтобы меня не одернули «а ты кто такой дерзить начальству?», подкреплю свои позиции авторитетом Исайи Берлина. Это фрагмент моего с ним разговора, магнитофонная запись: «Я помню историю, когда губернатор Иерусалима, еврейский, после осады к нему пришли канадские евреи – он был канадец, это было в сорок седьмом году, его имя Джозеф. Во время осады Иерусалима арабами он вел себя довольно храбро и умело. К нему пришла делегация канадская, сионистская. Желали поговорить, спрашивали его, что нужно делать, он давал разные советы, что нужно делать в Канаде – им. Они сказали: нет, вы знаете, если мы это сделаем, то это может канадцам не понравиться. Он сказал: “А, я думал, что вы канадцы”».

Теперь из колонки в «Лехаиме»: «По мне, выражение “эта страна” в устах еврея звучит намного естественнее, чем трескучее и пустое “наша страна”, “моя страна”»… А по мне, это звучит вызывающе пренебрежительно, отталкивающе высокомерно, недопустимо грубо. Трескучесть всегда трескучесть, и когда она гуляет по колонке главного редактора, то не становится менее трескучей. Моему разумению недоступно, почему Мириам Ротшильд могла, разговаривая со мной, называть Англию «моя страна», а мне Россию запрещено. Так же как недоступно, что хочет сказать главный редактор фразой «моих соплеменников <…> было непропорционально много в этой истории». А в Египте их было пропорционально? А появление в человечестве Эйнштейна, Шекспира, Юлия Цезаря пропорционально? Что за фантазия перенимать логику и лексикон расистов?

Эта философия не в «Лехаиме» придумана, и не в 5772 году от сотворения мира. Ее предмет не отвлеченные концепции и не системы миропонимания, а то, что много столетий называлось «человеческое достоинство» – понятие, на глазах выходящее из обихода и забываемое. Ее единственный посыл: еврей прежде всего еврей, а человек – во вторую очередь. По моему убеждению, это абсурд и националистический бред. Определяют, что такое быть евреем, опять же те, кто на этом посыле настаивает. Начитанные раввины объяснили бы мне, неучу, как это важно с религиозной точки зрения. В таком случае я бы им сказал, что редко что мне попадалось столь чуждое свидетельству и духу книг Ветхого Завета, как капитулянтская, заунывно-выспренняя песня этой журнальной колонки. Что же касается религиозной подоплеки, то, руководясь здравым смыслом, я подозреваю, что ею может прикрываться и элементарная трусость. Берлин рассказывал: «Издатель “Нью-Йорк Таймс”, я его видел, когда был в Америке во время войны, был такой очень такой джентльменский такой еврей, такой маститый, все эти, понимаете ли, американские интеллигенты его уважали, как… Сульцбергер. Он мне сказал: “Господин Берлин, как вы думаете, если бы слово “еврей” не было бы использовано, если этого слова не было бы в публичных media, в газетах и в радио, скажем, на двадцать пять лет, это бы сделало много добра?” Мне было стыдно за него, стыдно за него. Я понял точно, что он хотел сказать»… Вроде бы не об участии в митингах – а ведь о том же.

И, кстати, колонка-то – ничего общего с призывом, с девизом, с тостом лехаим! Что же тут – за жизнь? За тсс, цыц, тише воды ниже травы. За прозябание.

2012 год

21–27 февраля

Чем дальше, тем больше раздается похвал советскому времени. Наша родина была великая, могучая и единая. Населявшие ее народы дружили и любили все всех. Майские и ноябрьские праздники приводили в экстаз. КГБ был эталоном рыцарственности, интеллектуальности и высшей гражданственности. Были, что греха таить, и «перегибы», например, в несоблюдении законности, но общей картины не портили. Отщепенцев поправляли, исправляли, ставили на место. О деньгах никто, кроме работников сберкасс, не думал, все работали за идею. Приватная жизнь не нуждалась в том, чтобы ограждать себя заборами, шлагбаумами, наемными охранниками, поскольку являлась одновременно и общественной.

Последний пункт требует особого рассмотрения. Что его, как и всех остальных, содержание – ложь, идеологический лозунг, распространяться не будем. Но у этой фальшивки есть, по крайней мере, два плана, так что в сегодняшней колонке отдадим предпочтение одному, а в следующей постараемся описать и другой.

В середине января в журнале «Нью-Йоркер» была напечатана статья известного американского критика и обозревателя Адама Гопника «Вопрошающие умы». О Инквизиции. По поводу выхода в свет книги Каллена Мерфи «Присяжные Бога: Инквизиция и Создание Современного Мира». Нерв статьи – отношение к пересмотру знаний о насилии и жестокости. Общий курс пересмотра – ну что уж вы уж так уж? Ну выселили из Испании евреев и мавров, но не поголовно же. Ну заставили тех, кто решил остаться, насильно принять христианство, но в конце концов это же было их решение. Ну выявляли марранов, исповедующих католическую доктрину только на словах, а втайне иудаизм или мусульманство, но не обязательно же при выявлении зверствовали. Слежка и доносительство – да, были тотальными, но все заявления сперва рассматривались и некоторым не давался ход. Пытали болезненно, не отрицаем, человек орал, взывал к Богу, умолял пощадить, терял сознание, но на то и пытки, чтобы человек не запирался: пытки не были свирепы ради свирепости, они были технически регламентированы. Кого, конечно, и сжигали, но выборочно, не массово, не следует забывать, что организация и исполнение аутодафе было дорогим удовольствием. Со временем, прежде чем возводить на костер, осужденным стали подвешивать на шею мешочек с порохом, разрешая умереть от взрыва, а не гореть живьем, – это не сказать что человеколюбиво, но крыть чохом инквизиторов, что они все изуверы, не надо, не надо…

Единственно общее у всех людей – боль. Любовь, злоба, правда, ложь, справедливость, подлость – у разных индивидуумов и групп похожи, но не одни и те же. Потому и законы – у Тамерлана такие, у Наполеона другие. Боль в зажатом дверью пальце – одна и та же. Пересмотр причиненной кому-то боли на предмет ее остроты, продолжительности, степеней применения, новое соотнесение ее с историческим контекстом, учет как можно большего числа фактов и подробностей представляется автору статьи и автору книги так же, как мне, косвенным участием в причинении ее. И для того, и для другого, и для пишущего эту колонку неприемлемы попытки внести градации в человеческие мучения. Мы отказываемся рассматривать неточности в описании пыток, унижений, казней. Отказываемся рассматривать государственно утвержденное, официально принятое истязание людей как исторически оправданный институт наравне с институтами власти, войны, хозяйства, торговли. Наконец, отказываемся рассматривать его как саму историю. Ибо, доказывают и автор книги и автор статьи, инквизиция не исчезает с лица земли, а только превращается из религиозной в классовую, партийную, политическую – в инквизицию, проводимую толпой, которая называлась в советское время и готова называться сейчас общественностью. Или, как кричал на Ватиканской встрече крупнейший историк Инквизиции Карло Гинзбург по поводу двусмысленного отречения католической церкви от «перегибов» Святой Инквизиции: «Не “сожалею”. “Сожалею” – слишком легко. Я хочу слышать, что папа сказал, что ему стыдно

Мы ругаем Путина, как говорится, от и до. Но одного ему нельзя вменить в вину: он не вмешивался в нашу частную жизнь. Он бесконечно мелькал и продолжает мелькать на телеэкране – так вольно́ нам включать телевизор. На то, что мы говорим друг другу, что думаем, чего хотим, власти сейчас в высшей степени наплевать… Если, конечно, у нас нет чего-нибудь, на что она или те, с кем она в стачке, не захотят позариться. Или если ей не покажется, что мы перебегаем ей дорогу. Тогда она – всё: и следствие, и суд, и свидетели на суде, и аутодафе. Благо не далеко ходить. Вспомнить, чему учили всего 30–40 лет назад в школе Госбезопасности. Вернуть стране гимн, который лагерные репродукторы пели на утреннем, в ледяной тьме, под мотающимися в метель фонарями, под лай псов, разводе нашим отцам, матерям, дедам, бабкам. Родителям тех, кто стал сегодня средним классом, всё более властью любимым, а на худой конец даже остался беднотой, правда любимой поменьше. Путин уверяет, что за народ жизнь отдаст, что ничего дороже России для него нет на свете. Но не то чтобы сказать, что ему стыдно за оперов и вертухаев КГБ, топтавших, увечивших – инквизировавших этот самый народ и эту страну, ему и «сожалею» из себя не выдавить.

Это, а не злонамеренное избегание прямого разговора с ним, в котором он обвиняет «внесистемную оппозицию», причина их невстречи. Он не хочет говорить правду. Он считает, что тому, кто не говорит правду про то, что было, будут верить, если он заведет речь про то, что есть. Он хочет называть людей, думающих самостоятельно, по-честному, свободно, – внесистемной оппозицией. Что значит, что позиция – он, и система – он, а они должны быть благодарны, что он нашел для них название, не нарушающее «культурный код». Он хочет сидеть во главе стола, давать то одному то другому слово и безнаказанно, без права на ответ, одергивать неугодных шуточками «люмпен-кода» про ковыряние в носу и обрезание. Ну добавит он себе этим процент электората, ну вытолкнет за границу процент башковитых. Ну отстанет Россия, как тогда Испания, еще на столетие-другое в науке и образовании.

6–12 марта

Позвонила давняя приятельница, времен, как выражался Шекспир, «горячей юности». О том поговорили, о сем, об операциях глазных, полостных, шейки бедра, коленной чашечки. О получившем Оскара фильме «Артист» – которого мы оба не видели. Наконец – о главном. Она сказала, что стыдно в этом признаваться, но она захвачена предвыборной суматохой. Плохое слово. Шумихой. Опять не то. Лихорадкой, предложил я. Фивер по-английски. Песня такая была у Элвиса Пресли, а после него у всех подряд. Фивер ин зе морнинг, фивер ин зе найт. Лихорадка утром, лихорадка по ночам. Не могу, сказала приятельница, от телевизора оторваться. Ее уверяют, что интернет круче, но у нее нет И