левский». И есть король Хуан Карлос. И всем понятно, что это его клуб, ни у кого нет сомнений. А в Англии есть «Челси». В Лондоне есть район Челси, и это команда этого района. Оказывается, нет, команда – олигарха из России. Он покупает и продает игроков, назначает и увольняет тренеров. Почему? И тут не-расисту, не-националисту и не-юдофилу закрадывается в голову мысль: а не еврей ли? Другой пример. Есть штат Калифорния. Выбирают губернатора – Шварценеггер. Логично: киноактер, житель Калифорнии, выиграл выборы. Есть Чукотка, там живут чукчи. Живут по-своему, в чумах, едят рыбу, ездят на оленях. Регион неприбыльный, отнюдь. Кто губернатор? Тот же олигарх. Гм. Нестандартно. Уж не…?
В молодости я был на эстонском острове Сааремаа. Как раз пришел в главный порт Курессааре (в то время Кингисепп) один из сейнеров. Полгода болтались ребята в Атлантике, уловы были приличные, явились при деньгах и в английских костюмах. В ресторан. Где я в аккурат ужинаю. Приглашают присоединиться. Сидим на высоких табуретах за стойкой, пьем армянский коньяк. Сосед справа год назад кончил школу, по-русски едва волокет. Но как-то мы объясняемся. Он меня спрашивает: «Грузия?» Я говорю: еврей. Он во все свои два метра роста падает с табурета. Не фигурально. Подходит русская женщина, крепкая, привлекательная, переводит. Им на сейнере замполит сказал, что евреи хуже немцев, хуже всех – а вы так ляпнули без подготовки.
То есть странный народ, не странный, в значительной степени его таким еще делают. Как короля свита. У Некрасова есть знаменитое стихотворение «Влас», там описание ада: Мучат бесы их проворные, / Жалит ведьма-егоза. / Ефиопы – видом черные / И как углие глаза… Эфиопы – прекрасная древняя нация, однако же из-за цвета кожи приписаны к преисподней, никуда не денешься. И Ксения с Евгенией, толком про евреев ничего не знающие, интуитивно чувствуют, что вообще-то с ними все нормально, только что-то все-таки не так. Они русские, родятся от русских женщин. А не так, потому что отцы не те. Не русские. Честно говоря, мне это нравится, я сам что-то вроде этого думаю. Женщины, включая мою мать, они – женщины: в России – русские, а Америке – американки. Они вливают в детей никакую не национальную кровь, а свою женскую. Мужчины – другое дело, у них идеи, они должны на чем-то настаивать, поскольку мужчины. Мол, мы не такие: мы, азербайджанцы, не евреи какие-нибудь; мы, бразильцы, небось не азербайджанцы, и т. д..
О том, что девушки сказали про Холокост, я продолжать в таком тоне не буду. Не хочу и не могу. И не знаю, кто может. Они – из того, как можно об этом говорить, – сказали максимально подлинно, искренне и точно. Холокост – ужас, Холокост – зверство, Холокост – небывалое и неизбывное горе. Этими словами мы хотим выразить случившееся. Но не выражаем. «Вы не знаете, что шесть миллионов были уничтожены только за то, что они были евреи?» «Я не знаю, но это глупо, по-моему», – ответила Ксения. Неуклюже, ответ ребенка, неразвитой (неискушенной) души. Но он по крайней мере передает реальность факта. А не чувства – ибо чувства по поводу Холокоста принципиально непередаваемы. Я не нахожу кощунственным, что холокост спутали с дихлофосом, это в конце концов просто слова. Так же как Давид, Бейля, Юдифь, Мириам – просто имена. Что их носили родители и сестры моей матери, погибшие в Холокосте, не значит, что это теперь святыни, которые может осквернить забвение или недостойное употребление. Ими можно называть других, вновь являющихся на свет, это не вредит ни имени, ни тому, кого так звали перед массовым расстрелом.
10–16 апреля
Прошлой осенью-полузимой полетели с женой в Прагу. На десять дней. Просто так. Точнее, привязалась одна идея: что оккупации, сперва нацистской, потом советской, Чехия была обречена. Не историческим ходом вещей, а словно бы предначертанием свыше. Я подразумеваю только то, что было на моей живой памяти – не касаясь всех захватов, унижений, сопротивления и его насильственного подавления, случившихся в предыдущие столетия. А из того, что не просто меня задело, а в свое время пронзило, самые глубокие шрамы и всю жизнь не заживающие оставлены циклом Цветаевой «Стихи к Чехии» и всем, что в совокупности написал Кафка. Пронзило не одного меня, а осмелюсь утверждать, многих из моих сверстников, чтобы не сказать слишком торжественно – наше поколение. Цветаева и Кафка были прочитаны нами почти одновременно, в девятнадцать-двадцать лет. Она – в труднодоступных сборниках стихов, отыскиваемых у букинистов, в залистанном эмигрантском издании «После России», в машинописных перепечатках. Он – первоначально в польских переводах, которые мы с пятого на десятое переводили на русский, в тамиздатском «Процессе», наконец, в из-под палки опубликованном и распределявшемся среди начальства по спецспискам советском томике.
В последнее время мне стало казаться, что и 1938-й – год Мюнхенского соглашения, немецкого вторжения и образования вместо Чехословакии Протектората Богемия и Моравия, и 1968-й – подавления московскими танками так называемой Пражской весны, каким-то образом можно вычитать из их книг, дневников, писем. Я имею в виду не те драмы истории, которые у Цветаевой названы прямыми словами, а переданный обоими дух времени и места – метафизику этой страны тех лет. Я стал видеть в «Замке» и рассказах Кафки пейзаж и повседневность, которые не могли не разрешиться катастрофой. А так как и первое и второе события отозвались во мне, повторю, острым и болезненным чувством, я захотел проверить его непосредственно, глазами, слухом, шагами. И что сразу меня, человека из России, здесь ошеломило, это что моя страна ворвалась именно на эти улицы. Берлин, Варшава – что делать, ужасно, однако вообразимо. Но напасть на этот нежный и добродушный город – невероятно! Как у Цветаевой: «Есть на карте место: Глянешь – кровь в лицо».
Цветаевские пражские маршруты и адреса не столько материальны, сколько призрачны: следы траекторий, прочерченных ею сквозь город. Мы поселились, довольно случайно, в гостинице рядом с метро «И. П. Павлова», так оно официально называется. Оказалось, в двух шагах от отеля на параллельной улице, куда она приходила на собрания Чешско-Русской Едноты (Единства, Объединения). Не то Кафка. Само собой разумеется, что человек, написавший «Процесс», «Замок» и рассказы ранга «Голодаря» и «В исправительной колонии», присутствует везде, во всякой точке человеческого общежития. Но это спиритуально, а в Праге он еще много домов, улиц, районов реально своим прижизненным присутствием пометил, и эти пометы неотменимы. Здесь он жил, здесь бывал, сюда приходил к сестре, тут любил гулять.
На углу площади его имени и Майзеловой улицы висит металлический барельеф с его изображением. Шагах в сорока по Майзеловой – кафе «У Голема». Голем – легендарный рукотворный глиняный гигант, в который его создателю удалось вдуть дух жизни. О том, что из этого вышло, – знаменитый роман Мейринка. Голем – одно из самых популярных на свете существ демонической природы. Особенно в Праге. Но Кафка популярнее. Его лицо привычно видеть на рекламах, имя в названиях общественных заведений, мест, акций. Еще шагов тридцать, и Старое еврейское кладбище. До этого я не встречал кладбищ с платным входом. Но это, вместе с несколькими примыкающими к нему старыми синагогами, называется музеем, обнесено глухой стеной по всему периметру, попасть за нее стоит около двадцати долларов. Мое миропонимание против этого протестовало. Мы пошли вдоль стены и, дважды повернув, добрались до зарешеченного окошечка размером в аккурат с человеческую голову. За ним и был знаменитый погост – с этих пор одно из самых сильных впечатлений моей жизни. О нем я еще упомяну в следующей колонке.
Кладбище – центр еврейского квартала Праги. Жидовскье́го по-чешски. Здесь это слово выглядит и звучит, не неся на себе ни малейшей тени оскорбительности. И дорого бы я дал, чтобы такая метаморфоза произошла с «жидом» по-русски – снимая всякий оттенок поругания с этого слова в литературе XVIII–XIX веков, в первую очередь у Пушкина, да у кого угодно. Замечу, что нынешний Еврейский квартал – участок, в самом деле, искусственно музейный. До войны это была маленькая часть района гетто. Одно из самых старых в Европе, оно со средневековья лежало в городском пространстве островком, выделяясь своей обособленностью. Позднее новые здания, улицы на него накатили, население стало смешанным, но, бродя по этому району – Йозе́фову, и сейчас можно оказаться в уголку, хранящем не только рисунок, а и склубления никуда не девавшихся эманаций старой стены, окна, изгибающегося переулочка. Призраки гения места.
Как известно, стучащему в конце концов отворят. На одно из утр я был приглашен на радиостанцию «Свобода», меня попросили записаться в трех симпатичных передачах. Находится радио на окраине города, и когда мы шли от трамвайной остановки к воротам, мой спутник, редактор русского отдела, ткнув пальцем в сторону парка за забором, сказал: «Еврейское кладбище новое, прошу любить и жаловать». Так что через два часа, освободившись, я туда прошел. И первая – единственная – указательная стрелка была «К могиле Кафки». Там он лежит под почему-то беловатым среди сплошь черных камней благополучного буржуазного кладбища. Имена его родителей выбиты ниже его, ушедшего под землю первым. И в этом та самая горечь, сопровождающая без исключения всё, что касается Кафки.
Выходя с кладбища, я заглянул к смотрителю, старому еврею, и спросил, почему немцы во время оккупации не порушили могильные памятники. Он ответил: «Ну знаете, дойче шуле». Немецкая школа мышления и поведения. То – кровь, ее надо выпустить, а это археология – ее можно и сохранить.
17–23 апреля
Птичка в клетке вовсе не то, что она же на ветке. Это становится очевидно с первой минуты попадания в Будапешт или Берлин сегодняшние, а не в «братский» Будапешт и «дружественный» Берлин Варшавского блока. Что по приезде в Прагу (см. мою колонку в предыдущем номере) показалось мне необъяснимым, это почему в советские времена в Чехословакию пускали легче, чем в Польшу или Восточную Германию, не говоря уже о Югославии, преддверии ада капитализма. Сами чешские улицы, архитектура, пейзажи куда более антисоветские, чем берлинские или варшавские. Стоишь вместе с другими на переходе против светофора с красным человечком, ни единой машины ни справа, ни слева, но никто ни шагу, и ты тоже, потому что совсем уж сумасшедше пойти, когда все стоят. И через три секунды тобой овладевает неизъяснимое спокойствие. Покой! А что главное внедрялось и доныне осталось в советском человеке? Тревога.