рой двух замечательных циклов любовных стихов. Но главный, ни с чем не сопоставимый интерес всей его жизни был судьба евреев. Из того, что он на эту тему говорил, я в сегодняшней колонке хочу выделить два высказывания. «Если б то, что я дотронусь до какой-нибудь такой машины пальцем, превратило бы всех евреев в датчан, я бы, может быть, это сделал». А вспоминая об одной своей беседе с ярким философом Кожевым, он рассказал, как тот спросил его: «Мне сказали, что вы сионист, это так?» – «Да». – «Не понимаю. Что это? Еврейский народ имеет самую интересную историю из всех народов земли. А вы, что вы хотели: быть – Албанией?» Я, продолжал Берлин, ему на это сказал: да! Для нас Албания – шаг вперед. И тогда он говорит: «Да, да, понимаю. Быть Албанией – большой шаг вперед, вполне принимаю Албанию».
От бесконечных разговоров об их самой интересной на земле истории, от бесконечных перетираний темы их исключительности евреи порядком устали. Они предприимчивы, постоянно полны новых мыслей и замыслов, жадны до деятельности, но отнюдь не прочь пожить обыкновенной, предпочтительно благополучной, пусть обывательской, жизнью. Смешно сказать: при всех немыслимых событиях, всех грандиозных и авантюрных перипетиях этой истории, всей ее многотысячелетней протяженности, опыта такой жизни у них почти нет.
Библиотека книг, изданных за последнее время в серии «Проза еврейской жизни», убедительнейшим образом об этом положении дел свидетельствует. Книги – или о жизни в черте оседлости, в гетто, в местечках, об антисемитизме и противостоянии ему; или более или менее однообразные, типа тех, что пишет Шалев, о радостях и трудностях кибуцной и городской повседневности израильтян; или о Холокосте. Что это литература о евреях, исследует их душевные движения и условия существования – естественно и нормально. Русская – о русских, американская – об американцах. Менее естественно, что «проза еврейской жизни», так сказать, еще и качественно еврейская. У Толстого книги о русских, но и обо всех, то же и у Фолкнера – о человеке, а не только американце. И дело не в том, что эти, о евреях, так же как монгольские или словенские, не выходят за национальные рамки. Они еврейские в том смысле слова, который каким-то образом отвечает представлению, сложившемуся о евреях у неевреев. Включающему, в частности, то, в чем мир нашел пищу для предрассудков, пренебрежения, повод для взгляда свысока. Еврейские в том смысле, от которого Исайя Берлин хотел бы, чтобы евреи избавлялись.
Я читаю или хотя бы просматриваю эти книги уже несколько лет. Какие-то дают повод написать о них, неважно, с признанием достоинств или неодобрительно. Не скрою, по краткой, всегда, разумеется, хвалебной, аннотации на обложке я приблизительно знаю, о чем буду читать. Сборник рассказов Эткара Керета «Когда умерли автобусы», изданный в 2009 году, я вертел в руках не однажды и ставил обратно на полку. Какой-то был перебор в том, как его рекламировали издатели, что-то не внушающее доверия. Но недавно, в очередной раз прочитав отпущенные ему «огромную популярность», «мировую известность» и «перевод на десятки языков», я наконец принес домой эту сравнительно тонкую книжку. Стал читать – и это была приятная неожиданность, очень приятная. С первой страницы до последней от прозы исходило впечатление свежести. Стилистика письма, авторская манера были устоявшиеся, однако о том, чтобы предугадать, как будет развиваться действие, не шло речи. Но главное впечатление состояло в том, что насколько детали, антураж, ткань описываемой жизни были несомнительно еврейскими, настолько происходящее в ней относилось не именно к Израилю, а к современности вообще. Она могла быть датской, албанской, монгольской и какой угодно, а что оказалась еврейской, так это потому, что евреи не выделены из человечества, а вписаны в него.
Это короткие рассказы, общим числом 33, пересказывать содержание не имеет смысла потому, что любой пересказ их просто испортит. Это главное достоинство любого искусства, а литературы, искусства словесного, особенно – что его нельзя пересказать. Автор создал произведение, в котором переставь слово, сократи, прибавь, все будет хуже. Керет раз за разом рассказывает абсурд, но такими словами и с такой интонацией, что достоверность ситуации, события, человеческой реакции нельзя поставить под сомнение. Вроде того, что Ахматова говорила о Хармсе: написать, что некто шел, шел и вдруг полетел, не штука, все пишут, и ни у кого не летит, а у Хармса летит. Но это, в конце концов, касается профессиональных приемов, способов, умения, пусть даже того, что нам удобно называть одаренностью. Это само по себе привлекательно, ценится читателем как успех, приносит писателю репутацию таланта. Только это не предел, к которому сводится творчество, бывают в нем достижения и повыше.
Иногда происходящее в рассказах Керета смешно, иногда печально, то и другое вызывает сочувствие. А сверх этого – нет-нет и задевает сердечную струну, звук которой пробуждает в нас не только сострадание, а страдание как таковое. Книжка названа по заглавию одного из рассказов. Не приходит автобус. Ждущий его человек разглядывает на билете компостерные дырочки прежних кондукторов. Вдруг выясняется, что автобусы вообще перестали ходить. Оказывается, они в одночасье умерли, все. На улицах валяются их трупы. Кучами. Их убили. Люди, потенциальные пассажиры, испытывают и жалость, и раздражение. От автобусов остался только ненужный билет. С дырочками, которые стоят в глазах. Рассказ был об автобусах, только о них. А вышло, что о Холокосте.
Я все-таки не удержался и что-то неуклюже пересказал своими словами. Много худшими, чем у Керета.
2013 год
15–21 января
Все СМИ подвели итоги 2012 года. Давайте и мы с опозданием.
Подавляющее большинство отзывов на происходившее в минувшем году свелось к оценкам протестного движения. Подавляющее большинство оценок – к его спаду, затуханию, провалу. Картина «Протестное движение у разбитого корыта», и на ней множество деталей, внушительно подтверждающих, что так оно и есть. Год назад счет протестующих доходил до сотни и более тысяч, в конце – еле-еле тысячи три. Особенно активные – под следствием, под подпиской о невыезде, в СИЗО. Из наиболее заметных, вроде Немцова, Собчак, Акунина, вышел воздух. Какой-то Координационный совет выбрали, а что координировать, непонятно. Короче, полный, как говорили в доматерную эпоху, бенц.
И тут высовывается проживший свою жизнь частный человек с никого не колышащим собственным мнением и объявляет его в никому, кроме подписчиков, неизвестной газете «Еврейское слово». А мнение его: ничего подобного. Ни протест не ослабел, ни движение. Просто движение это – не то, которое оценивают СМИ. С самого начала. Да, на митинги собиралось множество людей, возмущенных подлогами, открывшимися в ходе выборов, и тем, что их, избирателей, трактуют как баранов. Но главный смысл этого был не в том, что требовали перемен, а в том, что – собирались. Как на любые другие сборища, концертные, спортивные, фестивальные. Была, разумеется, отчетливая политическая составляющая. Так ведь и повод был политический. Уличное шествие такая же форма участия в политике, как консерватория – участия в музыкальном вечере. Хватало, естественно, и профессиональных оппозиционеров, лидеров, ораторов, призывающих к тому и сему. Но это были заложники инерции: если толпа, ее надо куда-то вести, указать цель, должны быть витии, лозунги, надрыв. Взятие Бастилии, первомайская чикагская забастовка, Кровавое воскресенье – вот ориентиры. Хотел бы я сказать, что эти времена прошли, но могу и ошибиться. А вот в чем убежден, так это в том, что выход на Болотную и Сахарова не имел – и не мог иметь – ничего общего с мятежным духом площади Тахрир в Каире. Если кто находит сходство, то только внешнее. Настоящий протест заключался не в массовом послевыборном негодовании, не в шествии с флагами. Марши, трибуны, микрофоны – это всё потому, что нет других форм, отвечающих нынешнему состоянию умов и сердец. Настоящий протест был личный, в каждом случае индивидуальный, он выразил себя в желании людей выйти и собраться, не обращая внимания на то, как это расценит власть. Он за истекший год никуда не делся и, утверждаю без сомнений, не денется и впредь независимо от того, сто выйдет тысяч или сто человек.
Он может скрываться в убежище. В глубинах душ. На кухонных посиделках. В анекдотах. Скрытый, он как будто устраивает власть. Но только «как будто» – недаром 73 послереволюционных года она выковыривала его через стукачей и телефонную прослушку. Спустя некоторое время после падения советского режима выступили критики тех, кто при режиме занял позицию внутренней эмиграции. Потому, дескать, власть и была всесильна, что сопротивление ушло в глухое подполье. Оставим в стороне их представления о сопротивлении в реальности ГУЛага. Но не станем и превозносить внутренних эмигрантов, их выбор, осознанный или подвернувшийся, был вынужденным. Внутренняя эмиграция отнюдь не достижение человечества. Это просто реакция нормальных свободных, по крайней мере внутренне, людей с чувством самоуважения. Ровно такая же, как у вышедших год назад на митинги. Которые созванивались, уславливались, кто принесет бутерброды, а кто напитки, кто возьмет с собой детей, кто нет. Встречали приятелей, знакомили с ними других. В этом смысле она явление огромного размаха. Что, как не внутренняя эмиграция, обеспечило мировой цивилизации сохранение вер, которые власть запрещала под страхом смерти? А через них и народов, и культур. Не вариант ли крайней степени внутренней эмиграции жизнь Авраама и Сарры у Авимелеха? Иосифа у фараона? Вообще любой замкнутой жизни – личной и общинной?
Теперь каркну как попугай: история повторяется! Власть угнетает подвластных каждый день, и надо съесть не один пуд соли, пока характер нации станет воспитан, как, скажем, в Великобритании, где народу в целом и каждой входящей в него единице свойственно непоколебимое сознание того, что они «никогда, никогда, никогда не будут рабами». А пока положение дел такое, как сейчас у нас, следует засвидетельствовать уважение и признательность этим трем тысячам, принципиально вышедшим со своим несогласием на декабрьский мороз. Но не следует видеть в как минимум девяносто семи тысячах не вышедших признак упадка протеста. Движение попритихло, но протест не ослабел, ни-ни. Он не арабский разогрев и не большевистский. Я не битва народов, я новое, – как сказал поэт. Новому виду протеста предстоит понять, что он такое: то, о чем в упомянутых стихах предвозвещается – от меня будет свету светло; или – вставай, проклятьем заклейменный?