«Еврейское слово»: колонки — страница 78 из 109

26 февраля – 4 марта

В самом бойком эшелоне власти случилось два-три конфуза, типа коротких замыканий. На личном фронте у государственных мужей и жен все в порядке, но в коллективе возникла легкая неразбериха, как бы ниоткуда. Причем на фоне захвативших страну хищений казны и издержек своих кровных валют на взятки тут, напротив, произошло скорее приумножение богатств и прибавление собственности. Что привело Думу к незапланированным, но от всего сердца аплодисментам. Готовы были чуть ли не вручать похвальные грамоты. Тем, кто приумножил и прибавил. С одновременным их отчислением из почетного думского состава.

Начнем издалека. Ложь, все знают, такая же природная стихия, как огонь и вода, и такой же природный дар, как красота и сила. В то же время это свойство человеческой натуры отталкивающее, общественный поступок отрицательный, метафизическое явление губительное и требующее искоренения. Отец лжи – дьявол, и так далее всё из этого вытекающее. На этом более или менее сходятся все живущие на земле, я бы к этому только прибавил – точнее, отбавил, – свое пустяшное частное мнение. Я не думаю, что ее во что бы то ни стало нужно обличать. Душевное состояние совравшего человека и так не завидное, и, к этому снисходя, можно бы его пощадить и пальцами в него не тыкать. Тем более что через пять минут сам на похожем, неровен час, попадешься. Но это – к слову, не принципиально.

Ложь, как следует из ее содержания, искусна по части выдумок на редкость замысловатых. Прежде всего нацеленных на самооправдание. Я не я и лошадь не моя – это для простаков, примитив. А вот, скажем, такой клубок, как ложь во спасение, разматывается не весь, не сразу, рвется и к концу являет собой сплошные узлы. Ну начать с первой в истории человечества. Не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил есть? – Ел, потому что жена дала, а жену, между прочим, получил от Тебя. – Что же это ты сделала? – Змей обольстил… То есть чья вина? Другого. Потому что сказать «моя» – это не только поставить под удар самый акт творения, а и под угрозу зарождение человеческого рода, ни больше ни меньше. Во спасение говорят не «я», а «она», «он»… Дальше – где Авель? – Не знаю, я ему не сторож… Дальше – скажи, что ты мне сестра, а не жена, не то меня убьют… Дальше – возьми двух козлят в стаде, я отцу приготовлю, а руки и шею тебе обложу шкурками.

И пошло-поехало. И до наших времен и мест доехало как единственный самодвижущийся, самообеспечивающий себя энергией вечный двигатель – локомотив государственного прогресса. Пора положить конец! зажить не по лжи! устроить честные выборы! – благородных голосов хватает. Но и благоразумные не молчат: да вы что! да в крови утонем, от голода-холода околеем! Нет, не нами заведено, не нам менять. Не хуже нас люди подвирали. Если даже когда и передернем чуток, так для общего же блага. А где общего, там и собственного, ибо благо каждого есть благо всех. (Пардон, само как-то прилгнулось, и, разумеется, во спасение.)

При двух столь не совпадающих позициях которая-то, если не обе, должна быть неправдой. По моему скромному разумению, корень этих противоречий и всей ситуации не в конкретном содержании той или иной лжи, а в пространстве лжи как таковой. В пространстве, где лгать – модус вивенди, образ существования. Куда попав, нельзя не лгать. В лжи как норме пребывания в этом пространстве. Во спасение или на гибель – это оттенки. Ложь – это всеохватывающий поток. Как способ существования она не может не то что стать, а даже выдать себя за неложь – так же, как плаванье за ходьбу… Был при советской власти Верховный Совет. Несколько сотен слуг народа. Кто они, откуда взялись, никого не интересовало. Мы голосовали за них, они за то, что требовалось. Но то было во времена разоблаченного потом тоталитаризма и отдельных нарушений законности. Когда система крякнула, началась демократия. Власть признала, что демократия – самое оно. Россия – член разных четверок, восьмерок и двадцаток, и являться туда без демократии не комильфо. Китай, к примеру – какие-то миллиарды, успехи и небоскребы, у всех вызывает трепет. Но не сказать, что уважение, потому что туго с демократией. Наоборот, к Европе, а главное, к Штатам, говоря высоким штилем, цитадели народовластия, респект образцовый.

В демократии первое дело – парламент. Собрали и мы – одну Думу, другую, наконец ту, которая сейчас. Сказали: вас выбрал народ, но на условии, что вы будете поддерживать то, что скажет начальство. Назовем это суверенной демократией. Поскакали… То есть, понимаете, заложили враньецо, заложили кой-какое. А где кой-какое, мы уже знаем, там и какое угодно. Депутат Гудков-старший стал на этот счет недвусмысленно выражаться. Покажем ему кузькину мать? Покажем. У тебя, Гудков, охранное предприятие, ты владелец, закон не велит, марш из Думы. То есть лжи сразу куда больше, потому что почему один Гудков, когда все? Выгнали его. И вот тут, при общей гармонии думского единогласия, легкие судороги пошли по оркестру, задребезжали инструменты. Стала делать палата непродуманные заявления и действия. Дескать, приемная мать из США забила до смерти сироту из России и мы почтим его память вставанием. Опирались на слова некоего Астахова, прежде назначенного на должность, которую я произнести не умею, похоже на омнибус. Омнибус, с внешностью понятого, хотя по манерам и выражению лица парень не промах, через пару дней сказал, что, может, и не забила американка, но все равно. Наши дипломаты перед ихними извинились, – правда, в частном порядке. Объявили на весь мир, а извинились в частном. Газеты, ТВ, официальный интернет признаний, что маленько ошиблись, не сделали.

Вот и вся история. Во как. Начинали культурно, с создания партий, обустройства Охотного ряда, вертикали власти. А куда занесло. Эх, Пехтин, Пехтин, Владимир Алексеевич, чемпион Думы по настольной этике – какой человек подорвался! Сейчас летит во Флориду, разобраться, чья недвижимость чья. Как бы его там не усыновили, а потом не прикончили.

5–11 марта

Тут подняли вопрос о диссертации главы ЛДПР: не липа ли? Не слишком ли либерально-демократически оценила ее государственная комиссия, присуждая ученую степень?

С 1917-го до 1990-го в России было два класса: рабочих и крестьян – и прослойка интеллигенции. Эта формулировка имела официальный статус, так следовало трактовать политический строй страны и отвечать, будучи спрошен. При этом в ней гнездилась двусмысленность. С одной стороны, выходило, что через интеллигенцию эти классы смыкаются, то есть это такая категория людей, природа которой отвечает одновременно пахарю и слесарю. Что было полной чушью, потому что, с другой стороны, интеллигенция олицетворяла собой занятия в интеллектуальной сфере в очень широком диапазоне от, скажем, фельдшерства до абстрактных теоретизирований.

И власти, и упомянутые пролетарии промышленности и сельского хозяйства все на практике знали, что она такое и кто они, интеллигенты, такие. Знали и не одобряли. «Сними очки», «эй шляпа», «интеллигент нашелся» довольно адекватно передавали общепринятое к ним отношение. Старую русскую интеллигенцию, потомков чеховских, толстовских, тургеневских героев, я не застал. Та ленинградская, которую застал, истерзанная тридцатью, потом сорока годами советских мытарств и унижений, осталась в памяти как чудесное и трогательное видение. Эти люди походили на членов разогнанной компании, сложившейся, казалось, когда-то давно, чуть не в античности, на основе самых притягательных нравственных принципов, получившей прекрасное образование, знавшей главное, пренебрегшей модным вздором.

Но уже с 70-х интеллигенцией стали называть то, что Солженицын определил как образованщину, просто людей с дипломами, включая кандидатские и докторские. Питомцев советского вуза, незаметно для себя всосавших его отравленное молочко, вдохнувших загазованную атмосферу. Ученые степени стали критерием умственного и душевного уровней. Помню, мой друг, известный математик, не скрывал, что ему было бы удобнее, если бы в науке доктора, кандидаты и те, у кого нет степени, воспроизводили армейскую схему: высший комсостав, средний и рядовые. Его нервировало, что я не защитил никакой диссертации, и когда у меня вышла книжка «Песни трубадуров», он без обиняков заявил мне, что приравнивает ее к кандидатской.

Надо сказать, что тогдашние требования к диссертациям в СССР были выше, чем на Западе. Два моих младших приятеля, с молодости настоящие ученые, придирчиво исследовали работу нашей общей знакомой, англичанки, решая, присудили бы ей степень у нас или нет. Разумеется, не обходилось без подлогов, плагиатов, присвоения начальником работы подчиненного. Но, как говорила Ахматова, «сейчас, кажется, одна я пишу без соавторов». Мне учиться всегда было интересно и легко, так что, входя утром в класс, слышал выкрики «Найман, дай списать» как само собой разумеющиеся. Некоторое смущение я испытал, однако, в седьмом классе на экзамене по русскому письменному. Надо было написать изложение – того, что прочитает учитель перед классом. Классный руководитель пересадил за мою парту Фиму Кацева и сказал мне строго и в то же время просительно: «Проверишь, что он накатает, и исправишь. Евреи должны помогать друг другу». Фима выглядел тертым малым, на два-три года старше меня, был похож на рабочего паренька, но что он еврей, мне до той минуты не приходило в голову. Как и то, почему это должно ставить меня с ним в такую связь. Когда в 90-х я несколько семестров преподавал в американских университетах, самым страшным грехом было списывание, подглядывание, не говоря уже о помощи со стороны. Так, мол, обманным путем ты идешь к тому, чтобы занять в обществе место другого, которому, если бы вы действовали честно, оно принадлежало по праву.

В самом скором времени в старших классах передо мной с шумом, как в рулон собранный плакат, развернулась панорама реального мира. Он был исполнен такого обмана, в сравнении с которым «карова» через «а», замененное мной у Фимы на «о», выглядела идиллическим образцом пионерской взаимовыручки. Ничьего места ни в каком обществе он не занял, стал фотографом в каморке вход со двора, в дальнейшем при редких встречах на улице всегда говорил что-нибудь смешное, но не веселое. И вообще не верю я, что, выдавая себя за грамотного, неграмотный может принести кому-нибудь вред. Так же как что лентяй и двоечник, выправивший себе впоследствии корочки кандидата агрономии, уступает в сообразительности законопослушному ботанику. Я знал человека, который купил своему сыну бланк аттестата зрелости с печатью – в советское время! – и проставил в нем скромные оценки, а по черчению так и вовсе двойку: для правдоподобия, как он объяснял. Сын окончил театральный институт и стал знаменитым актером, он сценой бредил со школы – в которой по этой причине был второгодником. Я знал ученого-гуманитария, которого в советское время посадили потому, что подосланный провокатор донес, что брал у него читать Гумилева. Отбыв срок, он стал подписываться «доктор схоластики»: в возмещение, как он объяснял,