«Еврейское слово»: колонки — страница 85 из 109

Некоторое время назад три эти вопроса словно сами собой пробормотались в мозгу, отвечая ходу мыслей, которого уже не восстановить.

В первом можно почувствовать некоторую намеренность, если не надуманность. Почему только евреи? Чем их представление о своем месте в обществе должно отличаться от других граждан РФ? Раньше они могли сослаться на обособленность по причине групповой замкнутости. Религиозную, традиционную, привычную. Но сейчас таков общий порядок вещей. Кто-то ходит в церковь, мечеть, молельный дом, кто-то в синагогу, ничего особенного. Все справляют свои праздники – милости просим. Быт, в целом, такой, как у всех. Обычаи, на которые опирается быт, в прошлом вызывали нездоровый интерес, побуждали делать дикие умозаключения. Нынче они не составляют секрета, да, честно сказать, никого не занимают. Ущемление прав никак не выше среднестатистического по стране.

Второй вопрос поинтереснее. У меня ощущение, что именно такими, встроенными в сложившуюся систему отношений, они бы и хотели себя видеть. Опять-таки: в прошлом мечтали выйти из угнетенного состояния. В первую очередь, освободиться от плена черты оседлости. Те, кому удавалось получать высшее образование, цеховые ремесленники, медики и «купцы первой гильдии» (знаменитая формула, поколениями произносившаяся как заклинание) составляли привилегированную группу. Что до прибитости, усвоенной в те времена и благоприобретенной в советский период, то образование независимого Израиля так или эдак разогнуло евреев повсюду, в России в частности. Теперь запросто можно помененять если не существо жизни, то антураж: эмигрировать в Израиль, в Штаты, в Германию – куда хочешь. Кто эмигрировал – «сравнительно счастливы», как выражался Зощенко; кто остался – тоже вроде того.

Окончательные перемены в положении всей массы народа датируются 1917 годом, частичные постепенно происходили раньше. Как людей не устраивает достигнутое и тянет к тому, что кажется недостижимым, мы знаем по сказке о рыбаке и рыбке. Евреев, выбравшихся из бедности, добившихся относительного благополучия, постоянно повышавших его уровень и соответственно степень своего влияния, не удовлетворяло быть только банкирами и фабрикантами. Они были непрочь войти в светское общество, получить титул, сделаться или хотя бы прослыть аристократом. Что из этого получалось, не раз становилось предметом литературы, искусства. Одно из лучших произведений на эту тему – рассказ Сомерсета Моэма «Чужое зерно».

Я читал его в молодости. Действительность, изображенная писателем, казалась далекой, не до конца постигаемой, ее нужно было принимать немного как сказку – хотя это была Англия 1920-х годов. Семья богатых уже в третьем поколении евреев решила открыть новую страницу в истории рода и стала жить неотличимо от английской знати. Сменила имена, получила баронетство, переселилась в старинное имение, устроила его по последней моде, стала самой известной в графстве. Их английский был безукоризнен. Политические амбиции, карьера парламентария в сочетании с картинами Гейнсборо и Рейнольдса на стенах, мебелью работы лучших мастеров, фарфором, искусно разбитым садом идеально отвечали требованиям выбранного стиля жизни. Рассказчика, английского джентльмена до мозга костей, смущало лишь несколько мелочей. Стулья были чиппендейл, но им не хватало какой-нибудь привычной для таких домов обывательской, вышитой тетушками накидки на одном-другом. Еще чего-то в том же роде. Жизнь основательных эсквайров в самом лучшем исполнении отдавала имитацией. Так что, когда в семье случился конфликт – из-за нежелания сына быть пешкой в родительских планах на будущее, то есть отнюдь не трагический, – все эти сэры и леди в конце концов заходятся в громких рыданиях. Не по-английски, а как их дедушки-бабушки.

Я выбрал британский вариант этого сюжета потому, что не нашел в памяти более яркого его воплощения. Но он характерен и для Германии, и для Франции, и для России. Сейчас такие посягательства на место в благородном кругу редкость. Впрочем, и прежде были не часты. Подобные метаморфозы почему-то не идут евреям. Татарам идут, черкесам идут, а евреям нет. Дело, какое бы оно ни было, от торговли до науки и искусства, у них на первом месте, и если дворянство помогает делу, его, может быть, и имеет смысл получить; нет – нет. Тем более что потомкам царя Давида или его придворных искать покровительства у монархий, исчисляемых всего несколькими веками, немного унизительно. И неорганично. Современные евреи хотят большей естественности. Обогащение, усиление влиятельности удовлетворяется скорее самим процессом, чем показухой. Олигарх – вот оптимальная форма благоденствия и одновременно знатности. Яхта международного класса, футбольный клуб, лыжный курорт – это всего лишь неизбежное приложение к статусу крупного предпринимателя. Спорт аристократа, великосветское увлечение тут ни при чем.

И это, более или менее, ответ на третий вопрос. Нынешнее общество принимает то, на каких основаниях и в каком виде евреи в него входят. И физиков-математиков, и медицинских светил, и эстрадных певцов, и средних дельцов. И незаметных самодостаточных граждан. И олигархов. Последних не любят, но уважают. Особой зависти они не вызывают – достаточно посмотреть на их хмурые физии на борту упомянутых яхт, в VIP-ложах стадионов, на встречах у президента. Который не дает им забыть, что он президент, а они – сегодня флагманы экономики, а завтра в лучшем случае имеющие вид на жительство в Лондоне.

Современные идеологи русского еврейства молчаливо с этим соглашаются. Люди вообще, евреи в особенности, еврейские авторитеты по долгу своей авторитетности, знают, как правильно жить другим. Насколько я мог понять, их главный рецепт – тихо. Не привлекая внимания.

Непохоже, чтобы их слушались.

4–10 июня

Позвонили в очередной раз с телевидения: мы снимаем фильм на такую-то тему, очень рассчитываем на интервью с вами. Можем приехать, можем прислать машину – и так далее, быстрым девическим говорком, лестные, с их точки зрения, слова, преувеличенные, неточные. Как обычно. Как обычно – но я уже не тот, не клюющий на наживку. Раньше поклевывал. Не потому, что не понимал, что все эти фильмы, программы, интервью – как дождь в городе: никому не нужный, ни на что не годный. Соберется в потоки, сольется с крыш по водосточным трубам, уйдет в канализацию, вытечет где-нибудь грязной струей в речку. Телевизионной жиже дают сверх того пробулькать через мозги зрителей, застрять мелким сором, и тоже – в никуда. Понимал, но все равно чаще соглашался, внушал себе, что, может, все-таки скажу что-то свое, отличное от общего, более достоверное, менее фальшивое.

Но – старый стал, нет драйва. Первым делом спрашиваю, про что фильм конкретно. Потому что формулировать идеи, замыслы, обобщать – все мастера. А давайте, отвечают, вам перезвонит сценарист. Сценарист(ка) рассказывает мне, что в нынешние времена власть не интересуется, где ты работаешь и работаешь ли, или, если есть на что жить, валяешься на диване. А 50 лет назад, «во время вашей молодости», был закон о тунеядстве и вас имели право заставить трудиться на пользу общества, судить, сослать, принудить. Пример – Бродский, о чем мы бы и хотели, чтобы вы рассказали. Я говорю: нет, Бродский – пример совсем другого. Закон о тунеядстве был вымышленный, намеренный, чтобы прижать неугодных. Тех, которые пишут стихи, и даже не столько против власти (с этими разговор покруче и покороче), сколько не такие, которые власть предлагает писать. Тех, которые думают по-своему и не остерегаются своими думами делиться с другими. Тех, которые встречаются и разговаривают с иностранцами, как с обычными людьми, и не сообщают об этом в комитет государственной безопасности. А так как преследовать их за все это – противозаконно и к тому же неудобно перед какими-никакими взыскующими справедливости собственными гражданами, а главное, перед Западом и вообще миром, то и был принят закон о тунеядстве. По которому запросто можно упечь кого угодно куда угодно, и в психушку и в «крытку». Как сейчас Навального за порубку вятских лесов.

Сценарист(ка) говорит: но ведь стало же ваше поколение (почему-то всегда поколение, не меньше) устраиваться в дворники (почему-то всегда на первом месте дворники), сторожа, вахтеры… Я прибавляю: консьержки, бойлерщики. Устраивались по разным причинам: зарплата, пусть крохотная, так ведь и запросы были ничтожные; на дежурстве можно книги читать и те же самые стихи сочинять; ну и, правильно вы говорите, перед милицией чисты. Но я знал гораздо большее число таких, кто никуда не устраивался, а жил как хотел, просто не оказывался на виду. Бродского хотели убрать потому, что больно заметен был, под ногами мешался. А те, под чьими ногами, они работают топорно. Думали, раздавим как букашку, а букашка попала под прожектора, которые выключить оказалось не по их силенкам. Так что сама ваша посылка ложная, не так страшно было тунеядство, как вы его малюете.

А еще кто-нибудь, кроме Бродского, у вас есть? Есть, Венедикт Ерофеев. Вот уж, говорю, был свободный человек! Что нанялся в какую-то бригаду кабель закапывать и выкапывать, так жизнь, если вы, уважаемая, заметили, вообще не сахар и чего только в ней не приходится делать. Но кто-кто, а Ерофеев от этого не страдал, наоборот, был один из немногих, кто в полноте вкушал радость жизни. Как, впрочем, и ее гнет и боль. И кто, продолжаю спрашивать, будет у вас в фильме о нем говорить? Она называет одну фамилию, другую. То есть, говорю, люди, как я и предполагал, исключительно благополучные. А он был исключительно неблагополучный, вы согласны? Правильно ли это? А для какого телеканала этот фильм снимается?.. Для «России»… Я говорю: у меня своего мнения нет, но люди, которых я уважаю и которым верю, считают этот канал еще хуже Первого. На нем, они считают, и цензура не требуется, авторы сами язык прикусывают. Так что не сердитесь и не обижайтесь, но не получится у нас интервью.

…Историческое время уходит, от него остается все меньше деталей, сложностей, противоречий. Потомки зацепляются за какую-то одну картинку, одну мысль, одну фигуру. Назначают вехи, которых в нем не было, но которые удобны для сегодняшнего дня. О прошлом говорят только то, что уже было сказано, что уже апробировано. У меня был в молодости друг, замечательный выдумщик. Рассказывал ярко, смешно, гиперболически. Кто-нибудь говорил: врешь! Он почти автоматически отвечал: сочинить я могу в пятьсот раз лучше, а это чистая правда. Прошли десятилетия, он, как и все, написал мемуары. И, оказалось, чуть-чуть добавил-отбавил-исправил, но в целом попросту переписал чужие. И, как в таких случаях бывает, во многом опреснил реально бывшее. Потому что – для публики. А публика любит, чтобы звучало убедительно. А убедительное – тоскливо. Много тоскливей клочков, оговорок, неожиданностей подлинного. Но на этого человека ссылаются, по таким, как он, восстанавливают прошлое.