17 сентября – 7 октября
На экраны вышел американский документальный фильм «Сэлинджер», я пошел на премьеру. Список авторов фильма, режиссера и т. д. можно найти в интернете, он ничего не даст: кино качественное, но посредственное по сути, сделано стандартно, идеи расхожие. Однако в фильме немало фотографий Сэлинджера, и с каждой на тебя смотрит лицо редкостной выразительности, притягательности, ума. Немало сказанного им, и это всегда проникает в глубину души и сознания. Немало того, через что он прошел, включая высадку в Нормандии, бои, выкашивающие девятерых из десяти идущих с тобой в атаку, освобождение нацистских концлагерей, набитых мертвыми и умирающими.
В 1951 году в свет вышел единственный роман Сэлинджера, сравнительно тонкая книжка «Над пропастью во ржи», о подростке Холдене Колфилде. Она перевернула миропонимание, психологию, жизненную позицию огромного числа людей на земном шаре. В первую очередь, молодых, но и всех возрастов, всех цветов кожи, социальных слоев, семейных корней. Она ничего не объясняла, не поучала, не философствовала, зато была написана так, что проникала одновременно в сознание как обыденный разговор, и в подсознание как чары, и под кожу как инъекция. Ее тираж был 60 миллионов. Она действительно стала покет-бук, карманной книгой, ее, уже прочитанную, клали в карман и брали с собой в путешествие, на новое место, доставали и читали с любой страницы по десятому разу.
Отец Сэлинджера, преуспевающий еврей, торговал сыром и копченостями. Хотел бы, чтобы сын продолжал его дело, но в конце концов соглашался – со скрипом – на военную карьеру. На писательскую – никогда. Представим себе: отец Шекспира, перчаточник, возглашает: какой Макбет, какой Отелло! не станешь, как я, шить перчатки, ты мне не сын! (Люди не только настаивают на своей правоте, но и стараются убедить других в пользе, которую те получат, если последуют их советам. На днях прочел очередной рецепт того, «что хорошо для евреев». На этот раз хорошо – Собянин, а Навальный – плохо. Неискоренимая психология галута. Что значит «хорошо»: если не будет еврейских погромов, или если откроют еще один Еврейский музей? По мне, тоже уместнее Собянин, но я никого этим не потчую: я так думаю потому, что я – я, а не потому, что еврей или татарин.)
Короче, с отцом отношения были порваны. Но с цивилизацией, деспотической еще более, чем семья, так просто не порвешь. Получив всемирную славу, Сэлинджер купил дом в глухом углу незаметного городишки в тихом штате и прекратил встречаться с кем бы то ни было, кроме тех, с кем хотел. Однако наш мир таков, что хотя и кичится своим устройством, своими ценностями и своими звездами, но постоянно нуждается в подтверждении и первого, и вторых, и третьих. «Затворничество», как назвали сэлинджеровский выбор, такой мега-знаменитости бросало тень на непреложность и правильность заведенного порядка. На затворника была объявлена форменная охота. У его забора, у почтового отделения, у магазина сутками сидели в засаде, держа наготове камеры с длиннофокусными объективами, репортеры, посылаемые журналами, и самодеятельные искатели знакомства. На всех языках, на английском последовательнее, чем на других, терминология фотосъемок и охоты почти тождественна: засечь, щелкнуть, снять, поймать. За сотни миль приезжали преданные поклонники рассказать про себя и спросить о смысле жизни. Он гнал их, объяснял, что он не гуру, не наставник, не мудрец, а писатель и ничего, кроме написанного, предложить не может. Им были недовольны, он раздражал.
Выросла дочь, написала разоблачительную книгу: он был плохой муж, ужасный отец, запирался в отдельно построенном на участке доме, где стучал на пишущей машинке, неделями не показываясь. Эгоцентрик. И да, главное! Ему нравились молоденькие девушки. Не то чтобы он соблазнял их, но он водил с ними знакомство, переписывался. (Что он ценил чистоту, ей в голову не пришло.) С ее матерью по прошествии лет развелся. Я эту книгу читал, даже одну из колонок ей посвятил. Наконец увидел авторшу на экране. Здоровая, ухоженная, самовлюбленная американка, выставляющая на публику свои не столько обиды, сколько недовольство тем, что чего-то ей не додано: у меня из-за него не было детства, он подавлял меня.
Еще одна обвинительница. В ранней молодости напечаталась в крупном журнале, Сэлинджер написал ей нечто одобрительное, она ему, слово за слово. Мама сшила ей платье, коротенькое, и она поехала. Ей 18, ему 53. Роман длился 10 месяцев, он ее выпроводил. Через 10 лет она выставила на продажу его письма. Журналисты глотали слюнки. Письма выкупил известный предприниматель и филантроп, за большие деньги, и, не распечатывая, отправил Сэлинджеру. Она не постеснялась еще раз к нему поехать. Он не пустил ее на порог, сказал: чего ты сто́ишь? что сделала? (а по ее сценарию уже какой-то фильмец сняли) – ничего!.. Это тоже этак уклончиво ставится в фильме ему в вину.
И наконец то, что убивший Джона Леннона, и другой, стрелявший в Рейгана, и третий, тоже из таких, все обожали «Над пропастью во ржи». Первый вообще с книжкой не расставался, даже на суде почитывал. И вот одна из «говорящих голов» фильма, писатель (кто не понятно, подписей нет), изрекает: я бы задумался, если бы моя книга была любимой у трех убийц. Да успокойся, не было у тебя такой книги. Убийцы могут читать, могут быть безграмотными, литература может воздействовать на них, может не задеть, главное в них – мысль об убийстве, а уж повод спустить курок найдется.
Я подумал: ведь отшельничество Сэлинджера, разрыв с общепринятым, с, как сказали бы сейчас, тусовкой – это уход Толстого из Ясной Поляны. Толстой сделал это в 82 года, за несколько дней до смерти, а Сэлинджер в 34, за 57 лет. Все пересуды о нем в фильме – это мы. Но не он. Да я не очень-то могу и вспомнить, кого бы из своих современников с ним сопоставить. Солженицын слишком нравоучителен, серьезен, угрюм. Бродский слишком амбициозен. Венедикта Ерофеева? Высоцкого? Скорее их. Но и Веничка, и Володины Серёги только грани человечества. А Холден Колфилд – Гамлет.
8–14 октября
О, знал бы я, что так бывает, / Когда пускался на дебют… Так начинается знаменитое стихотворение Пастернака о творчестве поэта: О, знал бы я, что так бывает, / Когда пускался на дебют, / Что строчки с кровью – убивают, / Нахлынут горлом и убьют… Рождение стихов сравнивается с горловым кровотечением, убийственным для поэта. Он написал это в 42 года, в возрасте, по тем временам считавшемся пожилым, потому не удивительно, что в 3 четверостишии появляется слово «старость». Но старость – это Рим, который / Взамен турусов и колес / Не читки требует с актера, / А полной гибели всерьез… У ровесников, составлявших наш круг, строки эти находились в ближайшей памяти на протяжении всей жизни и вспоминались по разным обстоятельствам. Со мной последний раз это случилось на прошлой неделе, причем таким образом, что их содержание вышло за рамки, предусмотренные автором. Я впервые понял «дебют» (на который «пускаются») не как поэтический, а как жизненный. Мы начинаем жизнь беззаботно, со рвением, каждая минута – ожидание нового, каждый шаг – приключение, каждый день – праздник. Но приходит старость: каждая минута – повторение прошлого, каждый шаг – воспоминание, каждый день – испытание. Старость спрашивает с человека по неотвратимому счету, тут не отделаешься «турусами и колесами» привычной демагогии, ответить придется всерьез, «гибелью».
Такое прочтение засевших в сознании с ранней юности стихов совпало с планом, который предложил мой друг тех же далеких лет, Роман Каплан. Он в 1970-х эмигрировал в Израиль, преподавал там в университете английский язык и литературу, потом переехал в Нью-Йорк, работал ночным консьержем и одновременно консультантом частных художественных галерей, поскольку второй его диплом был по истории искусств. А в середине 1980-х открыл ресторан «Русский Самовар», который с самого начала сделался не только кулинарным, но главным образом культурным событием русской эмиграции третьей волны, ее в определенном смысле клубом. Соучредителей было трое: он, Бродский и Барышников. Об этом много написано, в частности мной книга «Роман с Самоваром». С конца 90-х ресторан сделался довольно модным заведением и в общегородском масштабе. Теперь мы с Капланом стали старые, летать через океан труднее, и еще весной он начал уговаривать меня встретиться осенью в Риме: не совсем посередине, но уж больно красиво. Как известно, представить себе весной, что когда-то будет осень, невозможно, и я промямлил что-то вроде «ближе к делу посмотрим». Наступил сентябрь, он как американец купил билет заранее, ну и я подтянулся. Когда вошел в самолет, вспомнил, что одной из реклам «Русского Самовара» был каламбур All Roads lead to Roma, «все дороги ведут в Рим» – но в то же время «все дороги ведут к Роме».
Роман – дитя ленинградской блокады, в одну из тех зим отморозил ноги, ходить ему всегда было немного труднее, чем остальным. В молодости ни он сам, ни кто из нас не обращал на это внимания, а сейчас стало заметно. В первый день мы отправились в парк Виллы Боргезе, и мимо нас беспрерывно катились стоя люди, преимущественно молодые, на «сегвеях». Это такие штуки, слева и справа по колесу размером с блин, между ними площадка как раз на две ступни и руль на уровне пояса. Моторчик на батареях, 20 км/час, по всему городу уличные пункты проката. Смотреть приятно, ездить, говорят, наслаждение. Я сказал: может, возьмем? Он меня ответом не удостоил, просто бухнулся на ближайшую скамейку. Следующие два часа мы провели, теша зрение достопримечательностями архитектуры справа, слева и прямо перед нами и наблюдая картины жизни. Было солнечно, жарко, с небес лилась фирменная итальянская синева, адзурро. Цель была достигнута: мы встретились, сидели, как 57 лет тому назад в Ленинграде на скамейке Малого Михайловского сада напротив Итальянской улицы (тогда Ракова), отпускали замечания по поводу проходивших мимо синьоров и синьорин и просто болтали. Чем, собственно говоря, все эти 57 и занимались.