«Еврейское слово»: колонки — страница 94 из 109

Но Каплан приехал еще и с намерением побродить по местам, которые воспел Бродский. Тут уместно упомянуть, что он знает наизусть массу стихов на разных языках, прекрасно их читает и вообще разбирается в поэзии, как мало кто из встреченных мной за жизнь. Назавтра утром мы пошли на пьяцца Маттеи. Это маленькая площадь с очаровательным фонтаном. Называется фонтан Черепах, хотя он бил уже сто лет, когда эти черепашки были прибавлены к его скульптурным фигурам. Скамеек там нет, поэтому мы присели на каменные столбики, между которыми висят цепи, и Роман, не стесняясь публики и не смущаясь тем, что автомобили проезжали в шаге за нашими спинами, стал читать «Я пил из этого фонтана / в ущелье Рима» – стихотворение Бродского о потерях, неизбежных для каждого живущего, и о том, как они воспринимаются в этом городе. «Чем был бы Рим иначе? гидом, / толпой музея, / автобусом, отелем, видом / Терм, Колизея. / А так он – место грусти…». Потому что Рим – это хранилище потерь. Все, все прошло, от величайшей империи, как и от грандиозного множества судеб, остались лишь развалины. Но это – утверждение не тщеты жизни, а ее когдатошнего торжества, потому сегодняшний Рим и сияет, цветет, захлебывается речью, смехом, гоняет на сегвеях. При этом он – копилка уходящего безвозвратно времени, сундук с пожелтевшими свадебными платьями, то есть все-таки «место грусти»: «Сидишь, обдумывая строчку, / и, пригорюнясь, / глядишь в невидимую точку: / почти что юность». Пожалуй, именно это наша парочка и символизировала.

Пора было идти дальше, мы встали. «Я поздно встал», – конечно, вспомнил Роман полустишие Тютчева. Мы посочувствовали его герою Цицерону, который слишком «поздно встал», чтобы проповедовать идею римской республики. Но всерьез в «закат звезды ее кровавый» не поверили – так ярок был день, такой праздник кипел вокруг. Мы решили, что да, «блажен, кто посетил сей мир», но не обязательно «в его минуты роковые». Хотя, как знать, возможно, других у него и нет.

15–21 октября

Между двумя центральными из семи холмов Рима расположен Цирк Массимо, античный ипподром. Мне, как и множеству приезжающих в этот город, он служит целям, прямо противоположным спортивному состязанию: мы здесь отдыхаем. Садимся, а нет других претендентов, и ложимся на скамейки, валяемся на траве. Отдохнув, идти от него можно налево и направо и куда угодно, достопримечательности со всех сторон. Я побрел по аллее, рассекающей «Сад роз». Щит с информацией для туристов привлек внимание тем, что, кроме обычных итальянского и английского, содержал еще текст на иврите. Его я не одолел, но из первых двух узнал, как сперва церковь, а в 1920-е годы муниципалитет вытесняли отсюда средневековое еврейское кладбище. Останки перенесли в другое место, однако все делалось второпях, так что кого-то недосчитались. В заключение сообщалось, что роз тут 5000 кустов, но это было уже не интересно. Случившееся не представлялось мне трагедией, особенно на фоне перепаханного в свое время римским императором Иерусалима. Но как-то было бы достойнее обойтись без этого. Кладбище в нашем сознании сопоставлено с метафорами покоя, последнего приюта. Почему Муссолини был не против освободить это место от еврейских могил, более или менее понятно. Для церкви же приумножение владений и богатств уже давно стало чем-то само собой разумеющимся.

Я двинулся дальше, наверх, нахоженным маршрутом к церкви Сант-Алесси. Однажды, когда месяц преподавал в университете, я приходил сюда так регулярно, что задружился со сторожем. Поднимался по крутой, мощенной булыжником дороге на Авентин, пересекал дворик и сворачивал в левый угол церкви со статуей под лестницей. Потом шел в сад, иногда сидел на скамейке читал или становился у парапета, разглядывал сверху город. Склон холма очень крутой, поросший деревьями и кустами, внизу блестит Тибр, бегут автомобили. Зимой в саду на апельсиновых деревьях висят в гуще листьев оранжевые плоды. Что еще человеку нужно? По-русски Сант-Алесси – Алексей человек Божий. Это очень трогательная история. Он родился в семье знатной и богатой, был выдан за царскую племянницу не то кузину, но в день свадьбы сбежал, потому что хотел вести жизнь монаха в миру. 20 лет прожил бездомным нищим, вдали от дома, менял города, пока очередной корабль, на котором он плыл, не снесло бурей в Рим. Вернулся иссохший, согбенный, неузнаваемый, и оставшиеся 20 лет прожил под лестницей у ворот собственного дома. Отец посылал страннику ту же еду, которой питалась семья, он отдавал ее другим нуждающимся. Перед смертью оставил письмо, и родители и жена узнали, кто он. Это было в III – начале IV века.

Поступки, драматические перипетии, само место берут за душу. Сюжет – великий, архетипический: Путь Домой. Сперва – чутьем и сознанием понимаемый как бегство из родных стен. От любви земной ради нездешней. Потом – через возращение под родительский кров, то есть как бы и близ семейного очага, и вне семейных уз. Принадлежа только Богу и устремленный только в Его дом. Статуя в церкви – из гипса, изготовлена в XVIII веке «скульптором и штукатуром», как сказано в осведомительном описании. Фигура умирающего человека в плаще паломника, с посохом в руке, лежит под обыкновенными, по преданию теми самыми, что нависали над Алесси, ступенями, правда, помещенными в стеклянный позолоченный футляр. Все вместе выглядит абсолютно органично – как крыльцо, как навес над крыльцом, как фотография родственника на стене, и лишь в последнюю очередь как святыня или искусство. Посередине вида, открывающегося из сада, невдали собор Сан-Пьетро. Рим – центр католического христианства, оно здесь таково: величественно и обыденно. Сочетание величия и обыденности – условие всякой подлинной веры. Она не лезет в глаза, не занимает собой общество, она просто – здесь. В Риме не Втором, не Третьем, а – единственном.

Справа над рекой открывается тоже величественное и тоже обыденное белое здание римской синагоги. В Риме всё рядом, старый еврейский квартал в двух шагах от форума. Со времени моего предыдущего приезда за вход в синагогу стали брать деньги, 8 евро, – или предъявляй убедительные доказательства того, что ты еврей. О еврейском квартале, о том, что живут в нем сейчас не одни евреи и их даже не большинство, но надписи на домах и специфика некоторых магазинов и офисов, и вообще дух в известной степени сохранились, я писал несколько лет назад. В этот приезд мне пришла в голову мысль о разнице между ним (или подобным ему в любом городе, Праге, Париже, Москве) – и нееврейским кварталом в Хайфе или Иерусалиме. Скажем, немецкими колониями, появившимися там еще в середине XIX столетия. Я не могу судить о предмете основательно, ни в коем случае, я недостаточно осведомлен. Но по тому, что читал об этом, мне показалось, что такие кварталы в Палестине-Израиле, прежде всего, место жительства, а не обиталище духа. Тогда как еврейский квартал в нееврейском городе – пространство особое, в некотором смысле экстерриториальное, с отчетливым ощущением присутствия «гения места».

В момент, когда я этак вяло и самодельно рассуждал, история Алесси стала каким-то образом переплетаться в сознании с историей последних ста лет возвращения евреев на Сион. Может быть, этому способствовали развешенные на ограде синагоги плакаты о новой постановке по книге Примо Леви и портрет израильского пилота Рона Арада с краткой историей его гибели четвертьвековой давности. Еще мне вспомнились слова из письма Ахматовой с Сицилии, которое я получил 50 лет назад (ее там наградили литературной премией). Она писала о скором возвращении: «потом Рим и… дом». Этот «дом» – для нее, всю жизнь жившей «не у себя», с получужими людьми, – вдруг тоже стал перекликаться с тем, где умер Алесси. В довершение всего, с самим Алесси стал перекликаться нынешний папа Франциск, недавно предложивший не превращать пустующие монастыри в высокодоходные отели, как это делает церковь сейчас, а устраивать в них бесплатные приюты для бездомных. Идет время, что-то меняется, иногда к лучшему.

22–28 октября

Эта колонка въехала в мой компьютер без моего участия в начале октября, самостоятельно. Внуку в школе велели прочесть «Степь» Чехова. Он начал, через некоторое время пришел к матери – моей дочери, – как она выразилась, «с выпученными глазами», сказал, что Чехов – антисемит, евреев изображает в рассказе издевательски, они у него отвратительные, но это он сам отвратительный, и читать его дальше он не будет. Никакие ее объяснения не принимал, она выставила этот случай в Фейсбуке, пришло две сотни откликов, некоторые из них я прочитал.

«Степь» – одна из самых замечательных, самых пронзительных, самых прекрасных вещей не только в русской, но и в мировой литературе. Приступать к ней в шестом классе довольно неразумно, я читал ее несколько раз, последний – на восьмом десятке, и каждое следующее впечатление оказывалось оглушительнее предыдущего. Сам автор называл ее рассказом, хотя там сто страниц, это, между прочим, тоже могло сыграть свою роль в отказе мальчика от чтения. В Фейсбуке я не участвую, так что мог бы ограничиться простым обзором этого, с участием близких членов моей семьи, обсуждения, для газеты было бы достаточно. Но я не нашел в нем мнений, схожих, не говоря уже совпадающих, со своим, а это повод написать, что сам на сей счет думаю.

Прежде всего – о сцене на постоялом дворе Мойсея Мойсеича. Она, безусловно, юдофобская – с двумя оговорками. Первая – что хозяин ведет себя, в общем, так, как должен вести себя любой хозяин – русский, татарин, кавказец: гостеприимно, услужливо, расположенно. Если назойливо, то в приемлемых границах. Если в помещении у него грязно и душно, то это общее место русской прозы XIX века с ее тараканами, затхлостью и жуткими постелями. Вторая – что для читателей сегодняшних, века XXI, ничего неожиданного в том, чтобы иметь с проезжающих выгоду, нет, и опять-таки национальной окраски эта сторона не имеет. Кроме того: весь этот постоялый двор не столько реальность, сколько контрастная декорация для развития действия и характеров главных персонажей. Не случайно Чехов написал, что дом стоял посреди степи неогороженный и «возле него никакого двора не было». Брат хозяина Соломон, что и говорить, фигура неприятная, но в первую очередь как бунтующий тип, скорее как нигилист и революционер, чем как еврей. Юдофобство заключается в подходе автора, в угле зрения: в жилетке с рыжими цветами, «похожими на гигантских клопов», смехе, «похожем на лай болонки», в птичьих носах, ощипанности и некоторой карикатурности русской речи хозяев.