— Да. — В эту секунду на его лице появилось подобие улыбки.
— Это самое важное, доктор, — заметил я. — Получается, мы с вами во многом схожи — и куда в большей степени, чем я мог бы предположить. А теперь я хотел бы задать вам очень важный вопрос. Все говорят, что только вы и Эйнштейн — настоящие гении, и только вы способны понять его, а он — вас. Не буду спрашивать об этом напрямую: подозреваю, вы слишком скромны, чтобы с этим согласиться. Мой вопрос будет другим: попадался ли вам хоть кто-то, кого вы сами не в состоянии понять?
— Да, — ответил он.
— Ребята из университета будут рады это прочесть. Готовы ли вы сообщить мне, кто же это такой?
— Вейль, — сказал Дирак.
Вот тут-то интервью и подошло к концу: доктор извлек из кармана часы, а я тем временем увильнул и ринулся к двери. При расставании от меня не ускользнула его улыбка. Я-то знал, что все время, проведенное нами за разговором, он решал в голове какую-нибудь из задач, к которым остальным страшно даже подступиться. А если этот парень, Вейль, как-нибудь заедет к нам в город, непременно попробую понять, что он там рассказывает. Всякому, что ни говори, время от времени стоит проверять свою смекалку.
Вейль, о котором говорил Дирак, — немецкий математик Герман Вейль (1885–1955), после прихода Гитлера к власти бежавший из Германии в Принстон, где активно сотрудничал с Эйнштейном. Раунди не стал спрашивать Дирака, как он пришел к своим идеям, разом изменившим положение дел в физике, — а если бы и спросил, профессор дал бы свой стандартный ответ: он просто лежал на полу в кабинете, подняв ноги, чтобы кровь сильнее приливала к голове.
Вскоре после того, как Дирак получил кафедру в Кембридже, Нильс Бор поинтересовался у старейшего из британских физиков, Дж. Дж. Томсона, как тот оценивает выбор университета. Томсон отозвался притчей: человек заходит в зоомагазин купить попугая. Цена не важна, лишь бы говорил. За несколько дней попугай не произносит ни слова, и покупатель идет жаловаться продавцу. “Надо же, — говорит тот, — как же я мог так ошибиться! Думал, он оратор, а теперь вижу, что мыслитель”.
Дирака исчерпывающе характеризует известная история про встречу с писателем Е.М. Форстером. Форстер, к тому времени уже одинокий старик, по-прежнему жил в кембриджском Кингз-колледже. Друг Дирака как-то сильно удивился, застав его с “Поездкой в Индию” (знаменитый роман Форстера) в руках, и решил, что было бы полезно свести двоих неразговорчивых стариков вместе. Им организовали совместное чаепитие, и вот пришло время знакомиться. Наступила долгая пауза, а затем Дирак произнес: “Что случилось в пещере?” Форстер ответил: “Не знаю”. Оба погрузились в молчание и какое-то время спустя разошлись по домам. История забавная, но, если верить физику Рудольфу Пайерлсу, который был с Дираком близко знаком, все было не так. Как вспоминал Дирак, он спрашивал Форстера, был ли в пещере третий. Форстер заявил: “Нет”, а на вопрос: “Что случилось?” — ответил: “Ничего”. Впрочем, и воспоминания иногда лгут.
Еще Пайерлс рассказывает о том, как Дирак вел себя в обществе. Его жена Марджит (сестра венгерского физика Юджина Вигнера, которую Дирак представлял гостям словами: “Знакомы ли вы с сестрой Вигнера?”) однажды попыталась вывести студента из оцепенения, в которое того вгоняло присутствие молчащего Дирака. “Поль, — спросила она, — у тебя когда-нибудь были студенты?” Последовал мрачный ответ: “Был один, но он умер”.
Первая история позаимствована из замечательных мемуаров: Infeîd Leopoîd, Quest: Evolution of a Scientist (Gollancz, London, 1941). Интервью Раунди с Дираком — из Wisconsin State Journal31 April [sic!] 1931, и воспроизводится, в частности, в книге: Schweber 5.5., QCD and the Мап, Who Made It (Princeton University Press, Princeton, 1994). Воспоминания Рудольфа Пайерлса цитируются по книге Peierls, Rudolph, Bird of Passage (Princeton University Press, Princeton, 1985).
Искалеченный бульдогом
Публичное противостояние либеральных сил, возглавляемых “бульдогом Дарвина” Томасом Генри Хаксли, и сил реакции в лице оксфордского епископа-тори Сэмюэля Уильберфорса, более известного как Елейный Сэм, стало самым громким научным скандалом Викторианской эпохи. Спустя семь месяцев после выхода в свет “Происхождения видов” Чарльз Дарвин заболел и потому не появлялся на публике. Впрочем, переписка с друзьями — в особенности с Хаксли, Джозефом Хукером и сэром Джоном Луббоком — позволяла ему внимательно следить за развитием событий. Хаксли (1825–1895) был самым рьяным последователем Дарвина; он говорил, что идейная борьба действует на него, как джин на завязавшего алкоголика. Его противник, епископ, был совсем не глуп: он разбирался в математике и считался грамотным орнитологом, но в вопросах политики и религии оставался непреклонным — волна свободомыслия, серьезно всколыхнувшая англиканскую церковь, прошла мимо него.
Знаменитый диспут произошел в 1860-м, на ежегодном заседании Британской ассоциации содействия науке, которое в тот раз проводили в Оксфорде. В среду 27 июня выступал Ричард Оуэн, известный специалист по сравнительной анатомии и самый грозный из оппонентов Дарвина. Оуэн подверг сомнению аргументы в пользу происхождения человека от обезьяны, приведя новые анатомические данные из собственного исследования обезьяньего мозга. Хаксли коротко ответил с места. Дебаты с участием Уильберфорса назначили на вторую половину субботы. На ожесточенную дискуссию в новом Музее естественной истории собралось так много студентов и простых любопытных, что встречу перенесли из обычной аудитории в большую западную галерею, где собралось семьсот (или, как говорили, даже тысяча) слушателей — все проходы и подоконники были забиты людьми. Слева на помосте восседали Хукер, Луббок и сэр Бенджамин Броди, королевский хирург и президент Королевского общества; в центре сидел суровый председатель собрания, ботаник Дж. С. Хенслоу (который, кстати, приходился Хукеру отчимом). С противоположной стороны были места епископа Оксфордского и первого из выступавших, профессора Дж. У. Дрепера из Нью-Йорка.
Дрепер произнес долгую и утомительную речь, а затем Хенслоу открыл прения. Воспоминаний о том, что случилось дальше, не сохранилось — если не считать писем самих участников спора, которые во многом расходятся. Хаксли жаловался на усталость и, возможно, не проронил бы ни слова, не спровоцируй его заносчивость и дерзость Уиль-берфорса. Дискуссия началась с беспорядочных выкриков из зала. Преподобный Ричард Крессвелл из Уорчестерского колледжа заявил, что все гипотезы об эволюции человека скомпрометированы тем, что, как подметил еще Александр Поуп, “великий Гомер умер три тысячи лет назад”. Адмирал Фицрой, капитан судна “Бигль”, на борту которого Дарвин совершил свое знаменитое плавание, теперь просто сошел с ума и объявил работу Дарвина вздором. После еще нескольких таких выкриков пришло время говорить Уильберфорсу. Епископ встал со своего места и начал обличать Дарвина — речь его была гладкой, но довольно пустой. По словам Хукера, “Оксфордский Сэм с невероятным воодушевлением полчаса фонтанировал уродством, пустотой и ложью”. Аудитория была в восторге. Свои разглагольствования Уильберфорс неосмотрительно завершил такими словами:
— Если бы кто и решился считать обезьяну своим прапращуром, то осмелился бы он записать ее в прапращуры по материнской линии?
Тут, как говорят, Хаксли воскликнул:
— Сам Господь посылает его в мои руки! — и начал свою речь.
Вот как он сам вспоминает это выступление в письме другу, отправленном несколько месяцев спустя:
Уильберфорс действовал вульгарно, и я решил его наказать — отчасти из-за этого, а отчасти потому, что он напыщенно нес полную чушь. Я с большим вниманием слушал господина епископа, но не смог извлечь из его слов ни одного нового факта либо довода — за вычетом, разумеется, вопроса о моих личных предпочтениях в выборе предков. Само собой, я не использую такого рода аргументы, но, коль скоро господин епископ ими не пренебрег, возражение его преосвященству у меня было готово. “Итак, — сказал я, — раз меня ставят перед выбором, кого предпочесть — отвратительную обезьяну-пращура или же пращура-человека, от природы одаренного и влиятельного, но который все свои способности и влияние тратит только на то, чтобы сделать посмешищем строго научный спор, — то я, пожалуй, предпочту обезьяну”.
Подобное непочтение по отношению к князю церкви было невероятным, и, если слова Хаксли в действительности звучали так, то неудивительно, что они произвели сенсацию, а у благочестивой леди Брюстер (жены шотландского физика Дэвида Брюстера) вызвали обморок. Ну а Хаксли, разумеется, остался доволен произведенным эффектом.
По рядам пробежал различимый смешок, и остаток моей речи публика слушала с предельным вниманием. После меня весьма убедительно выступили Луббок и Хукер, так что совместными усилиями мы заткнули рот епископу и его сторонникам. Я был в хорошей форме и произнес то, что произнес, в наивысшей мере доброжелательно и учтиво. Спешу уверить вас в этом только ввиду разнообразных слухов: якобы я сказал, что, по мне, так лучше быть обезьяной, чем епископом.
В зале были все оксфордские профессора и еще несколько сотен человек — так что, кажется, епископ теперь подумает дважды, прежде чем ссориться с человеком науки.
Прочие свидетели запомнили эту сцену слегка иначе. Хаксли вовсе не казался спокойным (как утверждает он сам), а был “белым от ярости” и слишком возбужденным, чтобы следить за интонацией. Согласно письму Хукера, отправленному Дарвину вскоре после этих событий, Хаксли перетянул одеяло на себя, однако он не мог кричать в столь большой аудитории и уж тем более управлять ею; не ссылался на слабые места у Сэма и не излагал ничего так, чтобы заставить себя слушать. Но битва все же разгорелась. Леди Брюстер свалилась в обморок, и эмоции накалились еще более, когда выступали остальные.
Хукер явно считал героем дня себя, а не Хаксли: