Еврипид и его трагедийное творчество: научно-популярные статьи, переводы — страница 10 из 17

Предисловие редактора

По счастливой прихоти алфавита четыре драмы, попавшие в настоящий третий том «Театра Еврипида» И. Ф. Анненского, составляют настоящую тетралогию в истинном смысле слова: обе «Ифигении», не будучи одновременны, объединены между собой единством фабулы; к ним примыкает «Ион», вероятно одновременный с «Ифигенией Таврической» и объединенный с ней единством настроения и мотивов: и здесь и там действие происходит перед храмом в благоговейной сакральной обстановке, и здесь и там угрожающее пролитие родной крови вовремя предупреждается узнанием – там брата и сестры, здесь матери и сына. Аполлон и Артемида во всех трех трагедиях незримо стоят в центре действия, но во второй и третьей ему дано направление к Афинам, вследствие чего богиня-покровительница этого города является в заключение выразительницей согласной воли своей и также единокровных с ней божеств. «Киклоп», четвертая драма, завершающая тетралогию, – как и полагается – драма сатирическая, веселая, трактующая об Одиссее и Киклопе, перенесенных поэтом в сферу сатиров, спутников Диониса.

Все же художественное достоинство этих четырех драм неодинаково. Современный читатель, вероятно, отдаст предпочтение «Ифигении Авлидской», в героине которой так трогательно изображена девичья нежность, благодаря ряду трагических переживаний возвышающаяся до самых вершин героического пафоса. Эта трагедия – достойная ровесница «Вакханок» – к сожалению, разделила и ее участь: ее заключение пострадало. Желание представить ее возможно все-таки в цельном виде заставило меня прибегнуть к дерзновенной мере: восстановить самому конец, согласно предпосылкам поэта. Прошу читателя отнестись к этой попытке (эксод) так же снисходительно, как он привык относиться к реставрациям античных статуй. Кроме художественной, мною руководила также и практическая цель. «Ифигения Авлидская» включена в число тех античных трагедий, которые вошли и в современный репертуар, и я всегда буду вспоминать с наслаждением постановку ее у нас в Санкт-Петербурге и вдохновенную передачу роли обеих героинь Д. М. Мусиной и Б. В. Пушкаревой. А для таких постановок желателен гармонический конец, взамен того диссонирующего, который присоединил поздний подражатель.

Место рядом с «Ифигенией Авлидской» заняла бы, вероятно, в нашей оценке «Таврическая», если бы вторая ее половина стояла на высоте первой; к сожалению, поэт испортил ее в наших глазах сложной и хитрой интригой побега, которой он не успел преодолеть к тому времени, когда он ее писал. Мы одобряем Гете, устранившего этот мало трагический элемент, и охотно даем его «Ифигении» предпочтение перед образцом Еврипида; не следует, однако, забывать, что в этом окончательном облагорожении героини Гете лишь следовал эволюции, намеченной самим Еврипидом, который первый превратил жестокую и мстительную Ифигению-жрицу своего предшественника в Ифигению сострадательную, и что, завершая этот процесс облагорожения, Гете опять-таки находился под влиянием Еврипида и именно его посмертной «Ифигении Авлидской». После нее возвращение к хитрой таврической жрице, играющей легковерностью простодушного царя-варвара, было уже невозможно: гетевская гуманизация напрашивалась сама собой.

Как бы то ни было, но при настоящих условиях «Ион» произведет, вероятно, более гармоническое впечатление на читателя. Конечно, для правильной оценки этой «драмы романтического характера», как ее назвал покойный Иннокентий Федорович, требуется и с нашей стороны немного… позволю себе заявить – здоровой наивности, способности интересоваться удачными неожиданностями богоуправляемой судьбы человека. Пусть же ее воскресят в себе те, кто ее не к пользе для себя потерял.

Благодаря потере родственных драм – и «Тиро», и «Креусы» Софокла и др., – «Ион» Еврипида представляется нам уником; то же и по той же причине следует сказать и о сатирической драме «Киклоп», даже и после обнаружения «Следопытов» Софокла, так как эти последние возвращены нам не полностью. В этой изолированности заключается первый, очень своеобразный интерес нашей драмы; второй можно будет усмотреть, думается мне, в счастливом юморе поэта, повсюду просвечивающем в его оригинальной драматизации гомеровского сюжета; и, наконец, третий – в той не менее счастливой удачливости, с которой покойный Иннокентий Федорович сумел воспроизвести этот юмор в своем русском переводе.

Что касается относительной новизны включенных в этот том произведений Еврипида, то впервые печатается по рукописи покойного только «Ифигения Таврическая»; «Ион» и «Киклоп» уже находилась в числе шести драм, изданных им в самим в первом и единственном томе его петербургского издания 1906 г.; наконец, «Ифигения Авлидская» была им напечатана в Отделе классической филологии Журнала Министерства Народного Просвещения за 1898 г. Должен при том заметить, что покойный в своем переводе несколько изменил заглавия обеих «Ифигений»: «Авлидскую» он назвал «Ифигенией-жертвой», «Таврическую» – «Ифигенией-жрицей». Я сохранил эти заглавия с их красивой антитезой в виде подзаголовков, в виде же главных – по причине, изложенной во II томе, – восстановил те, которые завещаны нам античностью и под которыми эти трагедии цитируются на Западе и у нас…

Помечаю это предисловие датой окончания мною редакции этого третьего тома и пожеланием, чтобы обстоятельства позволили усердным и самоотверженным издателям, несмотря на постигшее их издательство в октябре 1917 г. несчастие[61], выпустить его без слишком длительного промедления.


Петроград, май 1918

IХ. «Фигения Авлидская»

1. Ифигения

I

Два упрека не переставали раздаваться по адресу Еврипида в течение всей его – не очень долгой для тех здоровых времен – жизни: его обвиняли в неуважении к родной вере и в ненависти к женщине. В обоих упреках заключалась часть истины, но именно только часть. Правда, что поэт-мыслитель, в уме которого жил, действовал и страдал дух Зевса, подчас пренебрежительно судил о том, что исходит от Земли и льнет к Земле, о религии и женщине… о взаимной симпатии которых прошу вспомнить резкие, но меткие слова Мефистофеля; но толпа, в силу неизменно присущего ей симплизма, слишком поторопилась сделать свои обобщения. Привыкшая создавать по своему подобию образ своих великих людей, она не сумела понять и оценить того, что ее противник был и поэтом, и мыслителем; что как мыслитель он умел терпеливо собирать частицы Голубиной книги истины, разбившейся при своем падении на землю, и не довольствовался каким-нибудь случайно найденным ее осколком; а как поэт умел воплощать борющиеся мысли и превращать логическую антиномию в трагический конфликт.

Толпа не понимала Еврипида; зато он ее прекрасно понимал, а потому и не старался быть понятым ею: лишь после его смерти Афины увидели те две трагедии, в которых он ответил на оба вышеупомянутых упрека и разъяснил своим современникам свое отношение и к религии, и к женщине. Трагедию веры он воплотил в своих «Вакханках», трагедию женственности – в своей «Ифигении Авлидской».

II

Мы видим в «Вакханках» трагедию веры, в «Ифигении» – трагедию женственности; над обеими поэт работал, можно сказать, одновременно, а потому и неудивительно, что главная тема одной трагедии звучит в качестве побочной также и в другой. В «Вакханках» женщина избрана носительницей и религиозного экстаза, и протеста против него; равным образом в «Ифигении» сосудом идеи избран самый соблазнительный для религиозного человека рассказ из священного предания эллинов – тот самый, на который почти четыре века спустя ссылается римский поэт-вольнодумец Лукреций, стараясь разубедить своего друга Меммия в нечестивом характере своей антирелигиозной поэмы:

Вот я чего опасаюсь: ты можешь подумать, мой Меммий,

Что нечестивого знанья ты вкусишь начала и вступишь

На преступления путь. О, не бойся: религия чаще

Людям являла пример нечестивых, преступных деяний.

Иль ты не знаешь, в Авлиде как жертвенник девы Дианы

Девичья кровь осквернила? Как Ифигению заклали

Эллинской рати вожди, наилучшие, первые мужи?..

Стольких советчицей зол могла быть религия людям!

И нет сомнения, что и наш поэт мог бы выдвинуть этот благодарный мотив: оскорбленная в своих самых священных чувствах Клитемнестра, мать героини, могла бы точно так же потребовать к ответу жестокое божество, как это делает в «Вакханках» другая мать, невольная детоубийца Агава. Но, быть может, именно по этой последней причине этого не случилось; лишь изредка слышим мы сдержанный ропот побочной темы, в словах хора, например:

Твой дух высок, царевна-голубица,

Но злы они – богиня и судьба.

Вообще же грозная прихоть богини оставлена вдали как необъяснимое, но и не подлежащее объяснению решение рока. Греческое войско собралось в Авлиде, готовое к отплытию в Трою; но нет ему попутных ветров и не будет, пока Агамемнон, общий вождь соединенных греческих племен, не принесет в жертву богине авлидского побережья Артемиде (Диане) свою старшую дочь Ифигению. Прямого приказания тут нет: Ифигения может оставаться в чертогах отца, никакой кары за это не будет; придется только, по необходимости, распустить войско, отказаться от похода, проститься с мечтами о победе и славе.

III

В этом завязка трагедии; и в этом также причина, почему она, несмотря на варварский мотив человеческого жертвоприношения, не перестает быть близкой и нашему сердцу. Власть и деятельность, победа и слава не даром даются человеку: кто к ним стремится, тот должен быть способен принести им в жертву кроткие и нежные идеалы, ютящиеся в глубине его сердца; несметное число раз повторялась необходимость жестокого выбора, поведшего к жертвоприношению Ифигении… Разумеется, читатель не должен думать, что в этих словах заключается вся «идея» Ифигении; они высказаны лишь для того, чтобы ему легче было признать родственные черты в грандиозном облике героической старины. Идея не заключается в мифе, как ядро в скорлупе; она живет в нем, как душа живет в теле. Одухотворенный идеей миф – особый психический организм, развивающийся по своим собственным законам; в возможности созидания таких организмов состоит преимущество философской поэзии перед отвлеченной философией.

Власть и деятельность, слава и победа зовут Агамемнона в долину Скамандра, под стены Трои; этим самым они требуют смерти Ифигении. После упорной борьбы он решил исполнить это требование: его гонцы скачут в Аргос, чтобы вернуться оттуда с царевной. Все ли решено теперь?

С точки зрения древнейшей трагедии – все. Эсхил представил нам в своем «Агамемноне» и борьбу в сердце царя и ее исход; как ни показалось ему ужасным поставленное богиней условие – он смирился, «склонил выю под ярмом Необходимости»; по его приказанию, мужи подняли деву над жертвенником, сдерживая повязкою ее миловидные уста, чтобы они в минуту предсмертного ужаса не изрекли проклятия его дому… Это – преступление, и поэт это сознает; а между тем, «смерть пожинается на ниве греха». За убитую женщину-голубицу отомстила женщина-змея. Ею Клитемнестра вначале не была; она стала ею после того, как ее дочь была принесена в жертву власти и славе ее супруга.

Иного рода исход дает нам посмертная трагедия Еврипида.

IV

Гонцы помчались в Аргос; скоро они вернутся оттуда вместе с царевной, которую им, несомненно, выдала доверчивая царица Клитемнестра. Да и как было не выдать? Царь писал ей в своем письме, что их дочери предстоит свадьба с самым славным из эллинов, с Ахиллом… Но в течение ночи мучительная борьба вновь разгорелась в душе царя, и этот раз победило сердце: он пишет жене новое письмо с приказом оставить дочь в Аргосе, и передает это письмо верному старику-рабу Клитемнестры. Письмо перехватывает Менелай. Менелай более прочих пострадал бы, если бы не состоялся поход, предпринятый ради него; происходит горячая сцена между ним и братом. Доводы Менелая внушены себялюбием, и опровергнуть их нетрудно: стоит ли ради Елены жертвовать Ифигенией? Дело вовсе не в нем:

Но Эллада, царь, Эллада! Ей за что ж терпеть обиды?

Иль в угоду царской дочке нам отдать на посмеянье

Наши славные угрозы?..

Так-то власть и деятельность, победа и слава являются нам в другом облике: это уже не награда, от которой можно и отказаться, это долг – долг воина перед соратниками, долг царя перед подданными. Конфликт обостряется: этот мужской, воинский, царский долг встает перед нами в таком грозном всеподавляющем величии, что его торжество над женским чувством любви и нежности кажется нам неизбежным.

Сама судьба приходит ему на помощь: Ифигения уже здесь, в греческом стане, и сопровождает ее Клитемнестра, не пожелавшая отказаться от своего материнского права – самой выдать свою дочь замуж, самой нести перед нею брачный факел. Даже Менелай смягчен предстоящим горем; он мирится с братом, советует ему пощадить дочь, но – Эллада, Эллада! Призрак долга, раз будучи вызван, уже не удаляется; ярмо Необходимости плотно сидит на плечах, его не стряхнешь.

V

Но и на другой стороне силы не меньше. Тайна раскрыта: Клитемнестра узнала, зачем ее с дочерью вызвали из Аргоса. Она заручилась могущественным средством спасения; но прежде чем им воспользоваться, она хочет просьбами склонить царя. Ей «Эллада» ничего не говорит; она стоит за свои женские права, а эти права ясны, несомненны, непреоборимы. Подобно большинству гречанок, она вышла за своего мужа не по любви, а по воле родителей; но, раз став его женой, она была ему покорна и верна, свято охраняя честь его и его детей – тех четверых детей, которых она ему родила. А он как ей намерен отплатить?

…Скажи, подумал ли, когда

В поход уйдешь надолго ты, что будет,

Что будет с сердцем матери ребенка,

Которого зарежешь ты, Атрид?

Как эта мать на ложе мертвой птички

Осуждена глядеть, и на гнездо

Пустое, дни за днями, одиноко

Глядеть, и плакать, и припоминать…

«Подумал ли?» О да, разумеется, подумал; но эти думы не в силах сорвать ярмо Необходимости, от них только больнее становится разрываемому на части родительскому сердцу… Нечего делать, нужно прибегнуть к последнему, крайнему средству.

VI

Это средство – Ахилл. Славный сын нереиды, воспитанный в одиночестве гор мудрым кентавром, чужд всякого – как мы сказали бы теперь – «социального инстинкта». И ему «Эллада» ничего не говорит: он видит в ней лишь надоедливую помеху для своей личной воли, а его воля страстна, могуча и чиста, точно вихрь с Пелионских высот. Он возмущен тем, что Агамемнон воспользовался его именем для своего коварного замысла. О браке он не помышляет – Ифигении он никогда не видел и в первый раз о ней слышит, – но это все равно: девушки, которая раз была названа «невестой Ахилла», он в обиду не даст. Правда, он один; вся «Эллада» против него, даже его собственная дружина почти вся его оставила, не желая жертвовать общим благом ради красивой мечты. Но зато он – первый в войске богатырь, непобедимый сын морской богини; он придет, станет рядом с жертвенником, вооруженный с головы до ног, во главе оставшихся ему верными воинов, – и горе тому, кто поднимет нож на его названную невесту. В войске это знают, и всеобщее возмущение растет; Одиссей, представитель социальной силы, разжигает страсти воинов против молодого безумца. Видно, быть жаркому бою; эллинская кровь в изобилии оросит алтарь девственной богини.

…Не Ахилл герой нашей драмы; но справедливость требует, чтобы мы мимоходом указали на эту замечательную личность, предвоплотившую в себе весь средневековый рыцарский романтизм с его безрассудной отвагой, с его беззаветным благородством, с его преданностью женщине и ее правам.

VII

Не Ахилл герой нашей драмы; ее героиня – представительница женственности, Ифигения. Что такое Ифигения? Это – прелестный нежный цветок, выросший под прохладной сенью терема, при благосклонном покровительстве той же богини-девы Артемиды. Будучи гордостью своего отца и сама гордясь им, этим образцом всех совершенств в ее глазах, она мирно росла навстречу тому времени, при мысли о котором ей делалось и сладко и жутко, – времени, когда ей придется назвать другого человека своим супругом, быть хозяйкой и царицей в другом доме, в другой стране. И вот это время явилось, для ее девичьих грез нашелся, вернее – был ей назван определенный предмет. Слово «свадьба» прозвучало в ее ушах, призывая к полному расцвету все ее юное существо… И вдруг этот прекрасный мираж исчез, другое слово коснулось ее слуха, страшное слово: смерть, смерть от руки того, кого она боготворила, – ее отца. Вся ее молодость возмущается против этой угрозы; протест – вечный, раздирающий протест жизни против уничтожения – внушает ей ее первые слова:

О, не губи безвременно меня!

Глядеть на свет так сладко, а спуститься

В подземный мрак так страшно – пощади!

Она говорит это отцу, и отец ей отвечает:

                                          …Эллада мне велит

Тебя убить, ей смерть твоя угодна…

Но если кровь, вся наша кровь, дитя,

Нужна ее свободе, чтобы варвар

В ней не царил и не бесчестил жен —

Атрид и дочь Атрида не откажут.

Эллада! Что ей Эллада? Что она тут понимает? Но она любит того, от кого она слышит эти слова, и эта любовь ей заменяет все объяснения, все доказательства; цепи жизни слабеют, она различает где-то, в туманной дали, какой-то новый идеал, который она любит на веру, так как ему служит любимый ею человек. Все же ее решение еще не принято; она беспомощно плачет на руках матери: зачем, зачем все это!

Является Ахилл. Она хочет скрыться от него, с именем которого она породнила свои девичьи грезы, но скрыться негде; она видит его, блистающего красотой и отвагой, готового пролить свою кровь за ту, которую без его ведома нарекли его невестой, – видно, смерть не так уж страшна. Это – второй урок любви. Пусть правда на ее стороне – она видит и верит, что и ее отец прав, и что эти две правды вступят друг с другом в убийственный бой, если их не примирит любовь. Отец указал ей цель, жених указал ей и путь: теперь она более не колеблется. Не под гнетом насилия, нет – добровольно отдает она себя в жертву за отца, за жениха, за войско, за ту «Элладу», любить которую ее научили любимые уста; ее свободная, вдохновляемая любовью воля разобьет ярмо Необходимости.

Такова сила голубицы. Ей не дана творческая отвага, созидающая идеалы жизни; ей даны любовь и верность, а с ними – способность воспринимать и беречь семя идеала, зароняемое в ее душу любимым человеком, беречь его до самозабвения, до жертвы… Так, видно, понимал женщину Еврипид.


1900

2. Миф о жертвоприношении Ифигении

Картина принесенной в жертву за войско девы во все времена была незабвенна для эллинского и эллинизованного человечества; ее имеет в виду и Лукреций в знаменитом антитеистическом вступлении к своей поэме:

Вот я чего опасаюсь: ты можешь подумать, мой Меммий,

Что нечестивого знанья ты вкусишь начала и ступишь

На преступления путь. О, не бойся: религия чаще

Людям являла пример нечестивых, преступных деяний.

Иль ты не знаешь, в Авлиде как жертвенник девы Дианы

Девичья кровь окропила? Как Ифигению заклали

Эллинской рати вожди, наилучшие первые мужи?

Вот белоснежной повязкой стянули роскошную косу,

Щеки с обеих сторон концами ее окаймляя;

Вот она видит: стоит в безутешной печали родитель

У алтаря – палачи под полою булат обнаженный

Держат – сограждан толпа с приближеньем ее прослезилась.

Видит – и в страхе немом подогнувши колени, слабеет.

Не помогла горемычной и память о том, что Атрида

Первая именем нежным отца эта дочь одарила:

Нет, ее руки мужей, трепетавшую, подняли – так-то

Деву алтарь осенил… но не с тем, чтоб священных обрядов

Почесть вкусив, отослать под напевы ее Гименея;

Нет; чтоб нечистая чистую длань перед свадьбой самою,

Длань дорого отца, принесла ее в жертву богине

Ради попутных ветров и счастливого выхода флоту;

Скольких советчицей зол могла быть религия людям!

Страшная картина, бесспорно; только чья она? Еврипида? Нет, не Еврипида; у Еврипида героиня с восторгом жертвует собою за отца и родину. Если затем взглянуть на помпеянскую фреску, и там тот же протест молодой жизни против жестокой смерти, и там не Еврипид. Очевидно, посмертной драме младшего трагика не удалось изменить традицию; но как возникла эта традиция? И в чем состояла она?

Это наводит нас на вопрос об истории мифа о жертвоприношении Ифигении. Проследим ее в различных стадиях ее развития.

У Гомера Ифигения и ее жертвоприношение не упоминаются; значит ли это, что он их не знал, что соответственное предание возникло лишь в последующие времена? Так обыкновенно полагают: всё же есть два места, которые при этом условии трудно понять. Про Калханта («Илиада», песнь I) сказано, что он «предводительствовал ахейцам в Илионе благодаря своему ведовству» – действительно, своим пророчеством, что Артемида требует себе Ифигении, он открыл ахейцам доступ к Илиону. Ему же, когда он именем Аполлона приказал Агамемнону отдать Хрису обратно его дочь, гневный царь ответил (там же): «прорицатель горя, никогда ты не вещал мне хорошего слова», – это понятно, если допустить, что он в Авлиде потребовал от него жертвоприношения дочери. Итак, я полагаю, что Гомер знал о нем, но нарочно его замалчивает; дочереубийство Агамемнона было так же противно его гуманной душе, как и мужеубийство Клитемнестры и матереубийство Ореста, которые он тоже старается затушевать.

Как бы то ни было, для нас ряд свидетельств о жертвоприношении Ифигении открывается киклическим эпосом «Киприи». Относящееся сюда место в эксцерпте Прокла гласит так: «Когда флот вторично собрался в Авлиде, Агамемнон, убив на охоте оленя, сказал, что он превзошел (дополняй: в искусстве стрельбы) Артемиду. Разгневанная богиня воспрепятствовала отплытию ахейцев, наслав на них бурные ветры. Калхант сказал им про гнев богини и потребовал, чтобы Ифигения была ей принесена в жертву. Они посылают за нею под предлогом, что ей предстоит выйти за Ахилла, и собираются ее заклать. Но Артемида, похитив ее, переносит ее к таврам и делает ее бессмертной, а вместо девы подводит к алтарю оленя».

Здесь мы должны, ввиду дальнейшего развития мифа, обратить внимание на следующие пункты.

Во-первых, жертвоприношение было искупительным актом, будучи вызвано прегрешением Агамемнона; дополняя скудный эксцерпт рассказом Софокла («Электра»), мы убеждаемся, что это прегрешение было даже двойное; он и убил священного зверя богини, и оскорбил ее своей похвальбой.

Во-вторых, первой карой богини было не безветрие, а именно противные ветры.

В-третьих, если толковать слова эксцерпта строго, богиня в виде второй кары и искупления потребовала не вообще дочери Агамемнона, а именно Ифигению.

В-четвертых, дева была вытребована из Аргоса под предлогом брака с Ахиллом; какое участье принимал в этом сам Ахилл, эксцерпт нам не говорит; точно так же он, в-пятых, – умалчивает о том, одна ли явилась дева в Авлиду, или с матерью.

И, наконец, в-шестых – Артемида переносит Ифигению к таврам, чтобы ее там сделать бессмертной, – из чего мы заключаем, что эти тавры представляются сказочным народом, вроде гиперборейцев, и не отождествляются еще с крымским племенем этого имени, которое вряд ли могло быть известно грекам в эпоху возникновения «Киприй», т. е. в VIII в.

Отрывочная традиция гесиодовской и лирической поэзии не вносит существенно новых черт в киклическое предание: Ифигения остается обожествленной дочерью Агамемнона, причем Гесиод в своих «Каталогах женщин» и Стесихор в своей «Орестее» нарекают ее Гекатой, т. е. эпитетом ее покровительницы Артемиды. Но мы не должны забывать, что от той поэзии уцелели только клочки.

Трагическую Ифигению мы встречаем впервые у Эсхила; поставив ее судьбу в связь с предыдущими и последующими событиями, он создал величавую трилогию, героем которой был Агамемнон, – «Агамемнониду», как мы можем ее назвать, в составе трех трагедий: «Телефа», «Ифигении» и «Паламеда». Все три были почерпнуты из «Киприй». Нам они не сохранены, всё же они оставили следы после себя в дальнейшей традиции, и на их основании мы можем приблизительно восстановить содержание трилогии. Вот оно.

Первый поход ахейцев против Трои кончился для них неудачей. Сбившись в пути, они высадились в Тевтрании Мисийской; против них выступил царь страны Телеф: завязалось сражение, в котором Телеф ранил Патрокла, но и сам был ранен Ахиллом. После этого войско Агамемнона рассеялось по домам; но рана Телефа, нанесенная чудесным пелионским копьем, оказалась незаживной; вопросив дельфийского бога, он получил ответ: «Ранивший исцелит».

Перед вторым походом часть ахейской рати собралась в Аргосе; Агамемнону не очень хотелось возобновить неудавшуюся попытку, его народу – и подавно; напротив, Менелай настаивал на ее возобновлении, Клитемнестра тоже: первый хотел всячески вернуть жену, вторая – сестру. Прорицатель Калхант не особенно обнадеживал рвавшихся в бой: им все равно не найти пути в Трою, если их туда не поведет – Телеф. А на согласие Телефа после столкновения в Тевтрании рассчитывать, по-видимому, было нечего.

И вдруг Телеф сам является в Аргос, является просить исцеления у ранившего его. На благоприятное к нему отношение Агамемнона он, ввиду сказанного, надеяться никак не мог; но Клитемнестра, знавшая о его значении для похода, научила его действительному средству сломить сопротивление ее мужа: она передала ему своего младенца Ореста и посоветовала ему вместе с ним сесть просителем у царского очага. Ее замысел удался, к ее близорукой радости: она не подозревала, какое горе она себе готовит. Агамемнон протянул руку просителю; но все же исцелить его он не мог: это мог только «ранивший» владелец чудесного пелионского копья – Ахилл. Как склонить пылкого человека, чтобы он спас человека, ранившего его лучшего друга? Клитемнестра и тут нашла средство: «Обещаем ему в жены нашу старшую дочь Ифигению».

Ахилл согласен. Чудесное копье оправдывает свою славу: Телеф исцелен, поход может состояться. Итак, в Авлиду, к стоянке кораблей! Вдруг – знаменье: два орла садятся на кровлю дворца, в когтях у них зайчиха – да, но зайчиха с приплодом, охраняемая Артемидой тварь. Калхант смущен: орлы – это Атриды, беременная самка – это Троя с ее сокровищами. Она отдается на разграбление, но – Артемида, Артемида! Народ ропщет: долгий поход – из-за одной женщины. Под грозный рокот божьего и человеческого гнева войско выступает из Аргоса.

Вторая трагедия, «Ифигения», переносит нас в авлидский стан. Пророчество Калханта оправдалось: Артемида не хочет отдать ахейцам на разграбление любимый город своего брата, а Артемида – владычица авлидского взморья. И вот она посылает бурные фракийские ветры собравшемуся флоту; отплытие невозможно. Вопрошающему же прорицателю она отвечает, что прекратит эти ветры лишь в том случае, если Агамемнон принесет ей в жертву свою дочь Ифигению. Это равносильно приказу распустить войско; никогда, конечно, отец не согласится купить возможность похода такой неслыханной ценой.

Но и Менелай со своей стороны не щадит усилий; происходит борьба между братней и отцовской любовью; долг военачальника принимает сторону первой – опять несчастный царь уступает. Он посылает в Аргос Одиссея со своим глашатаем Талфибием за Ифигенией: предлогом служит условленная свадьба с Ахиллом, которую, мол, желательно отпраздновать до похода. Клитемнестра наказана первая за свое содействие этому походу – она наказана своим собственным оружием, ею придуманным браком Ифигении с Ахиллом.

Сама она этого, однако, не знает; радостная, она ведет свою дочь в Авлиду. Здесь, конечно, все обнаруживается: несчастная мать узнает, что она обманута своим мужем при помощи Одиссея. В отчаянии она обращается к врагу последнего, мудрейшему и в то же время честнейшему из ахейских витязей – к Паламеду. Он горячо за нее вступается, извещает о готовящемся Ахилла, заручается его обещанием всячески помочь своей невесте. Но и Менелай принимает меры: его союзник Одиссей всей силой своего красноречия действует на ахейскую рать, настраивая ее против Паламеда и Ахилла. Здесь Паламед, там Одиссей; их тайная борьба завершается явной междоусобицей в ахейском стане: Ахилл – один против всех, даже против своего войска, он ушиблен, ранен – теперь уже нет препятствий к совершению страшного обряда. Ифигения приносится в жертву – плачущая, негодующая, со связанными устами, чтобы она не могла в минуту смерти произнести проклятие против своего палача-отца… Конечно, ее кровь не проливается: богиня незримо спасает страдалицу и переносит к своему чудесному народу для вечного блаженства. Но знает об этом один Калхант; Клитемнестра убеждена, что ее дочь заклали ради Елены и честолюбия ее мужа, она уходит гневная, с обетом страшной мести на устах.

В третьей трагедии, «Паламеде», сцена опять меняется; перед нами ахейский стан под Троей. Вражда между Одиссеем и Паламедом, разыгравшаяся в Авлиде по поводу Ифигении, находит себе завершение в суде над героем, вызванном клеветническим обвинением Одиссея. Собственно, эта вражда была более старинного происхождения: Паламед в свое время изобличил хитрость Одиссея, посредством которой счастливый муж Пенелопы хотел уклониться от участия в троянском походе, что и было, вероятно, надлежащим образом развито в «Ифигении». Охотно ли согласился Агамемнон пожертвовать верным товарищем, доставившим ему содействие этого самого Одиссея, оказавшим ему столько услуг во время вынужденного бездействия в Авлиде? Нет, конечно; опять творится насилие над его волей, как и в «Телефе», как и в «Ифигении»; в этом насилии – внутренняя, идейная связь трех трагедий. Происходит неправый суд, Паламед осужден и побит камнями; туча гибели сгущается над головой недальновидного царя. Глашатаем рока является Навплий, отец Паламеда; опоздав к суду, он произносит проклятие и против всего войска, пророча ему все невзгоды войны и возвращения, и против Агамемнона, долженствующего отвечать за всех.

И вот почему мы имеем право назвать всю трилогию «Агамемнонидой». Ее героем был Агамемнон; только в его душе происходит душевная борьба, повторенная, мучительная; другие лица, и в том числе Ифигения, были представителями единой, прямолинейной воли; они могли остаться и вовсе неохарактеризованными. Уже по этой причине мы вряд ли ошибемся, причислив «Агамемнониду» к трилогиям среднего (для нас) периода творчества Эсхила, т. е. к шестидесятым годам, периоду «Фиваиды» и «Прометея», трагедии с одним центральным характером при неохарактеризованности прочих действующих лиц.

Но это еще более явствует из другого соображения, которое только теперь может быть использовано. Читатель не забыл внушительного просительства Телефа в первой трагедии, как он, по наставлению Клитемнестры, сел у очага Агамемнона с младенцем Орестом на руках? Поэт перенес в мифическую обстановку исторический факт: просительство изгнанника Фемистокла у очага эпирского царя Адмета, о котором рассказывает Фукидид. Бегство Фемистокла относится к времени между 470 и 464 гг.; и отсюда видно, что «Агамемнонида» поставлена в шестидесятых годах, ближе к их концу. Просительством Телефа поэт хотел напомнить афинянам об обиде, которую они нанесли саламинскому герою; и можно ли сомневаться, что он и в «Паламеде», изображая неправый суд, нашел возможность воскресить ее в памяти своих зрителей?

В «Киприях» эпизод мог следовать за эпизодом и без внутренней связи: «киклический» характер ее не требовал. Другое дело – эсхиловская трилогия. И замечательно искусство, с которым поэт сумел ее создать. В «Телефе» помолвка Ахилла с Ифигенией и тревожное знамение указывают вперед на «Ифигению», в этой средней трагедии заступничество Паламеда за героиню и его борьба с Одиссеем указывают вперед на «Паламеда». Но сильнее всего эта связь выражена последовательностью душевной муки главного героя, Агамемнона; это и есть то «страданием – учение», в котором наш поэт в «Агамемноне» видит внутренний смысл предыдущей судьбы своего героя.

Вернемся, однако, к «Ифигении», сравнив ее мифопею с мифопеей «Киприй», как мы ее резюмировали выше.

Итак, во-первых, Эсхил коренным образом изменил значение жертвоприношения: прегрешение Агамемнона он устранил, оно вследствие своего случайного, внешнего характера не укладывалось в роковую последовательность жизни героя. А потому и жертвоприношение Ифигении было не искупительным, а умилостивительным, имея в виду предстоящий поход; Агамемнон мог бы спасти свою дочь, отказавшись от него.

По второму пункту – о противных ветрах – традиция «Киприй» была удержана: также и по третьему, согласно которому Артемида требовала от Агамемнона именно Ифигении.

Что касается четвертого, то мы по отношению к Эсхилу можем высказаться определеннее: Ахилл не участвовал в обмане Атридов, он, жених Ифигении, был обманут ими вместе с ней.

Также и по пятому пункту дело представляется определеннее: Ифигения явилась в авлидский стан вместе с матерью.

Что касается, наконец, шестого, то Эсхил удержал киклическую традицию, согласно которой дева, перенесенная к таврам, была удостоена бессмертия.

Переходим теперь к Софоклу и его «Ифигении», непосредственной предшественнице еврипидовской. Его концепция уже тем отличается от концепции Эсхила, что, разорвав трилогическую связь «Ифигении» с «Телефом» и «Паламедом» (хотя он и этим героям посвятил по трагедии), он этим самым разрушил последовательность развития характера Агамемнона. Но он сделал еще больше: он устранил его самого как действующее лицо, перенеся сцену трагедии из Авлиды в Аргос. Там тоскует Клитемнестра, покинутая мужем ввиду троянского похода. Представил ли ее поэт уже здесь предметом вожделений – не столько любовных, сколько честолюбивых и мстительных – Эгисфа? Указаний на это нет, но Гомер давал ему на это полное право, мотив был благодарен, и в одном месте еврипидовской трагедии можно видеть намек на него. Во всяком случае, его старания были напрасны; Агамемнон мог быть спокоен за свою честь. Но вот в Аргос являются двое: Одиссей и Диомед (последним Софокл заменил подневольного и безличного Талфибия). Из их разговора мы узнаем об авлидских событиях: Агамемнон оскорбил Артемиду и убийством ее священного оленя и своей кощунственной похвальбой; богиня наказала его полным безветрием – нет пути рати ни в Трою, ни домой, необходимо исполнить ее жестокую волю, а эта воля состоит в том, чтобы ей была принесена в жертву, в возмездие за оленя, прекраснейшая из дочерей Агамемнона. Таковой признана Ифигения, за ней они и явились. По сговору с Ахиллом решено представить дело так, что ее уведут из дома Клитемнестры под предлогом свадьбы с ним; неохотно согласился прямодушный юноша на это злоупотребление его именем, но воинский долг подчинения и общее благо заставили его побороть свои личные чувства. Перед Клитемнестрой разыгрывается драма притворства; ее поздравляют с ее блестящим зятем, она польщена, обрадована. Обрадована и Ифигения, обещанный жених волнует ее молодое девичье сердце. Охотно отпускает Клитемнестра свое любимое дитя с друзьями своего мужа на славную, прекрасную жизнь – надо полагать, дав ей в спутницы ее няню; сама она тем временем с аргосскими девами, подругами невесты, – из них состоял хор – поет заочно свадебную песнь в честь ушедшей; весь чертог гудит от ликующих звуков Гименея.

Не было здесь какой-нибудь зловещей приметы, нарушившей радостное настроение поющих? Какого-нибудь тревожного знака на закланной брачным богам жертве? Софокл любит, чтобы события таким образом бросили вперед свою тень… Во всяком случае, злая весть не медлит; приносит ее вестник, быть может, Талфибий (такой сдвиг его роли тоже вполне в духе Софокла). Уберите, девы, ваши венки и наряды; свадьба была притворством; Артемида требовала мнимую невесту жертвой на свой алтарь. Рассказывается подробно про жертвоприношение. И все-таки скорбеть не должно: Ифигения не пала под ножом палача-отца, богиня, наведши мглу на очи присутствующих, заменила ее ланью, ее же самое для вечного блаженства перенесла в свой земной рай, к благочестивому народу тавров. Правда, никто из смертных этого не видел: но Калхант знает о деяниях богов, он рассказал о них Агамемнону, а Агамемнон шлет его, Талфибия, к своей царице-жене, чтобы она вместе с вестью о вечной разлуке с дочерью услышала и слово утешения о ее дальнейшей судьбе.

Слово прозвучало: нашло ли оно сочувственный отклик в душе матери? Нет, конечно: все дальнейшее развитие действия в доме Атридов было бы невозможно, если бы она поверила вестнику. Все это ложь; достоверно лишь одно – что у нее обманом выманили ее дочь, чтобы ее кровью доставить удовлетворение Менелаю и вернуть на родину его распутницу-жену, теперь у нее осталась только одна цель жизни: месть за убитую дочь. И если теперь Эгисф возобновил свои коварные предложения – он мог быть уверен, что его, как будущего помощника в деле мести, примут с полной благосклонной готовностью.

Мы отметили те мотивы нашей трагедии, которые представляются доказанными и достоверными, и рядом с ними и те, которые можно назвать лишь предположительными.

В частности же мы должны, продолжая нить нашего развития, установить, что по первому пункту – относительно прегрешения Агамемнона – Софокл вернулся к киклической традиции, представляя жертвоприношение Ифигении как необходимое искупление его вины; это он сделал для того, чтобы по возможности выгородить микенского царя.

По той же причине он по второму пункту уклонился и от «Киприй», и от Эсхила, заменив северные ветры полным безветрием, а с ними и невозможностью для флота отправиться не только под Трою, но и домой, – положение должно было быть представлено прямо безвыходным.

Легкое изменение по третьему пункту – не Ифигения, а вообще прекраснейшая дочь Агамемнона – было последствием разрыва трилогической связи; раз Ифигения не была невестой Ахилла, имя Артемидиной жертвы было безразлично.

Тягостен для нас четвертый пункт – подчинение Ахилла. Но он соответствовал понятиям Софокла о воинском долге – можно сравнить роль его сына Неоптолема в «Филоктете» – и был именно в нашей трагедии облегчен тем, что сам Ахилл лично не выступал.

Решающим было уклонение от Эсхила (быть может, в пользу «Киприй») по пятому пункту: отправляя Ифигению в Авлиду одну, Софокл получал возможность сцену действия перенести в Аргос.

По шестому пункту, наконец, никаких изменений не было введено.

Решающим назвал я изменение по пятому пункту с его последствием потому, что оно дозволило поэту перенести психологический центр тяжести всей трагедии: «Ифигения» Эсхила была трагедией Агамемнона – «Ифигения» Софокла стала трагедией Клитемнестры.

Ее материнская любовь в обладании Ифигенией – ее материнская гордость при отправлении ее невестой Ахиллу – ее материнское отчаяние при вести о том, что она обманута, что ее дочь зарезали на алтаре, – вот три последовательные ступени в развитии ее характера. Рядом с ней Ифигения отступала на задний план как пассивный элемент трагедии.

А что сделал Еврипид? Прежде всего он соединил концепции обоих своих предшественников, отправляя Клитемнестру вместе с Ифигенией в Авлиду. Теперь можно было, уклоняясь от Софокла в пользу Эсхила, перенести действие обратно в ахейский стан. Первые сцены представляют нам трагедию Агамемнона, его душевную борьбу. Только ее направление обратное в сравнении с Эсхилом: поэт ведет своего героя не от отрицательного решения к положительному, а от положительного к отрицательному, и не Менелай переубеждает Агамемнона, а наоборот, Агамемнон, или, вернее, его несчастье заставляет Менелая отказаться от прежнего желания.

И то и другое решение одинаково тщетно. Дело свершилось; Ифигения с Клитемнестрой в ахейском стане, движения рока задержать нельзя. Трагедия Агамемнона сменяется трагедией Клитемнестры. Она развивается в трех последовательных сценах: первой сцене с Агамемноном, в которой радость и гордость матери зловеще окрашиваются трагедией Агамемнона, продолжающей глухо клокотать в его груди; сценой с Ахиллом, приносящей разочарование из уст старца, и второй сцене с Агамемноном, в которой последние надежды царицы разбиваются о каменную жестокость – не царя-отца, а рока.

Но Еврипид сделал еще больше: он к этим двум трагедиям своих предшественников добавил третью, свою собственную – трагедию Ифигении. Ифигения у него впервые из безвольной жертвы стала трагической героиней. То, к чему началом была Макария в «Гераклидах», продолжением – Поликсена в «Гекубе», нашло себе, наконец, полное осуществление в Ифигении. Она молода, прекрасна, она царевна; жизнь лежит перед ней сплошным золотым маревом. Теперь это марево облекается в плоть и кровь: у нее жених, и этот жених – лучший витязь ахейской рати. И вдруг – неизбежность смерти… второй акт трагедии. О, всё, только не это! Она раздавлена горем, она просит, умоляет. Но и смерть не нема: она дважды заявляет ей о своей правде, первый раз словом – устами ее любимого отца, другой раз делом – опасностью ее жениха. Положение достигло крайнего напряжения; кровь польется рекой, если она не уступит. И тогда она уступает. Ее охватывает мистический восторг самоотверженной смерти: в песни, полной религиозного экстаза – недаром «Ифигения» создана одновременно с «Вакханками», – она предвкушает награду за свое самоотвержение:

О, смотрите: Илиона

Победительница я!

Незадолго перед тем Софокл, написав своего «Филоктета» в противовес еврипидовскому, преодолел заключавшийся в нем элемент интриги: не волшебный лук, хитростью добытый его врагом, заставляет его идти под Трою – лук ему возвращается, и он все-таки идет. Теперь Еврипид совершает дело преодоления интриги в трагедии своего соперника: Ифигения Софокла, залученная в ахейский стан хитростью Одиссея, падает подневольной жертвой, венчая своей смертью здание его коварства, – Ифигения Еврипида, имея возможность спастись благодаря великодушию Ахилла, отказывается от этого средства и добровольно выбирает победоносную смерть.

* * *

Но кто она первоначально, эта Ифигения, не в литературной, а в религиозной традиции?

Ее имя – царственное: «мощно (т. е. к мощи) рожденная». Царственное – или, быть может, божественное? В религии, несомненно, последнее. Мы видели, что и литературная традиция с этим считается, сооружая мост между Ифигенией-царевной и Ифигенией-богиней в виде ее апофеоза милостью Артемиды. Но для религии апофеоз не был нужен. Ифигения и без него была богиней – была Артемидой-Ифигенией. Под этим именем ей служили в Гермионе, в ахейском Эгире – о Бравроне в Аттике (см. «Ифигению в Тавриде»).

Другими словами: Ифигения была, выражаясь технически, «ипостасью» Артемиды. Она как таковая дочь Агамемнона – очень понятно: ведь и Агамемнон первоначально был ипостасью Зевса, был Зевсом-Агамемноном. Она – сестра Ореста; это и подавно понятно: ведь Орест был ипостасью Аполлона.

Конечно, это область туманная: мы вступаем в святая святых греческой мифологии и религии, в круг идей, создавших догмат о богочеловеке. Его имена различны у различных племен Эллады, и различны те девственные богини, ипостаси которых ему даются в заветные невесты. Ахейский Ахилл связан с Афродитой и ее ипостасью Еленой; дорический Геракл – с Афиной и ее ипостасью Деянирой; Ясон – с (первоначально тоже девственной) Герой и ее ипостасью Медеей; Мелеагр – с Артемидой и ее ипостасью Аталантой. А при скрещении племен обязательно происходили и скрещения мифов; Ахилл прочнее всего привязан к ипостаси Афродиты Елене; но мы встречаем его в других изводах и в браке с Медеей (Ивик, Симонид, Ликофрон). Неудивительно поэтому, что он попал и в круг Артемиды – что Ахилл представляется божественным мужем обожествленной Ифигении (у Стесихора).

Такова религиозно-культовая ячейка, давшая в своем развитии патетический миф об Ифигении как невесте Ахилла и об Ифигении как жертве и любимице Артемиды.

3. Ифигения в АвлидеИз «Сказочной древности»

…На следующий день благоприятные ветры, дувшие до тех пор, внезапно сменились противными: двинуться было невозможно. Стали ждать. Ожидание большого войска, сопровождаемое всеобщей праздностью, развращающе действует на души воинов: первоначальный пыл охладевает, появляется скука, недовольство, ссоры с товарищами, неповиновение властям… Обратились к Калханту: какой бог на нас разгневан? И как умилостивить его гнев? Калхант вопросил своих птиц, затем заклал богам овцу, внимательно стал наблюдать горение ее жертвенных частей и исследовал рисунок ее печени. Чем далее, тем мрачнее становилось его лицо.

Он отвел в сторону обоих Атридов и Одиссея.

– Все приметы, – сказал он, – сходятся в одном. Вы должны знать, что вся Авлида и прилегающее побережье посвящены Артемиде… И вот Артемида не дает нам попутных ветров и не даст их до тех пор, пока…

– Пока что?

– Пока ты, Агамемнон, не принесешь ей в жертву твоей старшей дочери Ифигении.

Слезы брызнули из глаз царя; негодуя, он ударил посохом о землю:

– Никогда этого не будет – никогда, никогда!

Никто не настаивал; присутствующие молча разошлись. На следующий день та же враждебность природы, тот же гнев богини. Распустить войско? Легко сказать: те же ветры, которые мешали плаванию в Трою, мешали и отплытию домой – как в западне сидели они в Авлиде. Настроение войска становилось прямо враждебным; попробуй он уйти – его бы не пустили. И видно, об одном они догадывались: что боги условием благоприятного ветра поставили то, чего царь исполнить не хочет.

Ничего не поделаешь; в предупреждение мятежа и братоубийственной войны необходимо исполнить требование богини. Агамемнон смиряется; как ни обливается кровью родительское сердце при мысли о предстоящем – неслыханная жертва должна быть принесена. Он посылает Одиссея со своим глашатаем Талфибием в Микены с письмом к Клитемнестре: «Я решил до отправления в поход отпраздновать свадьбу Ифигении с Ахиллом; пусть же она придет сюда с моими послами». Она приходит, но вместе с ней и Клитемнестра. Счастливая мать не пожелала отказаться от своего права самой выдать замуж свою дочь, самой нести перед ней свадебный светоч.

И мать, и дочь в палатке отца; он должен в довершение горя притворяться довольным, обрадованным, счастливым.

– Когда же свадьба?

– Завтра, но раньше я должен принести жертву Артемиде.

– И мне придется в ней принять участие?

– Да, и тебе, тебе особенно…

Но сети обмана непрочны: старый раб Клитемнестры подслушал разговор правителей, он предупреждает свою госпожу: не свадебный светоч, а нож жреца ждет ее дочь в Авлиде. Мать в отчаянии: к кому обратиться? Кто и мудр и честен? Один Паламед. Обманутая Одиссеем, она обращается к его злейшему врагу. Паламед в свою очередь извещает Ахилла: его невесту отправляют на заклание, пусть заступится! Но и Менелай не бездействует: он более всех будет посрамлен, если поход не состоится; он обращается к Одиссею. Теперь уже нечего соблюдать тайну: пусть войско узнает, что царь готов был исполнить волю богини и обеспечить хорошее плавание, а Паламед с Ахиллом ему препятствуют.

Да, теперь братоубийственной войны и подавно не миновать. И эта война будет не из-за Елены, проклятой всем ахейским народом: она будет из-за Ифигении. Что же должна была перечувствовать эта нежная, добрая, любящая дева? Вначале один только страх – страх перед ножом, перед смертью, перед мраком подземной обители. Об этом ли она мечтала, когда ее снаряжали сюда? Ей сулили свадьбу с прекраснейшим и доблестнейшим витязем всего войска, нечто невыразимо светлое, отчего ее сердце сладостно замирало… И вдруг – это… Нет, нет, это невозможно: все что угодно, но не это. И она стала цепляться за жизнь всеми силами своей молодой души.

Но вот она видит отчаяние отца. Он ли ее не любит? А все же он смирился, нужда сильнее его. Видит своего жениха; он, конечно, ее не покинет, заступится за нее – один против всех. И потечет кровь – из-за нее. Ужели это страшно? А наградой – согласие друзей, победа, слава – слава, какой еще ни одна девушка не стяжала. Она держит в своих нежных руках судьбу войны; она может стать победительницей Илиона, если захочет.

И она этого хочет! За отчаянием страха – опьянение славы. Она добровольно отдает себя в жертву за отца, за войско, за всю Элладу – она дарит богине свою молодую жизнь.

Распря вмиг прекращается; все подавлены величием дочери Агамемнона. Алтарь стоит, пламя пылает. Окропление, возлияние, всё по уставу. Вот и дева, одетая во все белое, поднимается по ступенькам на алтарь, окидывает всех прощальным взором… Такой была она и тогда, в Микенах, когда она исполняла застольный пеан перед друзьями своего отца; только тогда стыд, а теперь вдохновение окрашивает ее лицо. И Ахилл с таким же замиранием, как и тогда, следит за девой. Он во всеоружии; победоносное копье, пелионский ясень, в его руке, ей стоит призвать его – и он бросится на ее врагов. Но она и ему шлет ту же светлую, прощальную улыбку. Алтарь стоит, и дева на нем у самого края пламени. Вот и жрец приближается, острый нож сверкает в его дрожащей руке. Он поднимает его – дева подставляет свою белую грудь – все невольно опускают глаза.

Вдруг – густой мрак; глухой шум вонзающегося в плоть ножа, глухой шум падающего тела. Мрак проясняется; за пламенной стеной что-то горит, но что – не видно. Свершилось; нет Ифигении. Агамемнон подавлен горем, у Клитемнестры отчаяние приправлено дикой, необорной жаждой мести. Ее взоры, как две стрелы, вонзаются в сердце мужа: о, будешь ты помнить жертвоприношение в Авлиде!

* * *

А на небесах, высоко, незримо для смертных, мчится окрыленная колесница, унося с собою богиню и деву. «Радуйся, моя избранница! Пусть авлидский огонь пожирает лань, которую жрец, сам того не сознавая, заклал вместо тебя; ты же отныне сама мне будешь жрицей, живя у тавров на Евксине, при дворе их царя Фоанта, Ясонова сына. Там, в моей обители, будешь ты ждать, пока не исполнится твоя судьба, пока покорный воле богов брат не вернет в Элладу своей далекой сестры».

4. Эксод трагедииВосстановление Ф. Ф. Зелинского

Над сценой в розовом облаке появляется Артемида; рукой она держит лань. Незримая для хора, она обращается к застывшей в горе Клитемне-стре. Маршевая музыка.

Артемида

О согбенная горем царица, восстань

И стряхни настрадавшейся бремя души!

Артемида зовет тебя, Зевсова дщерь:

Тебе слово привета и ласки несет

Госпожа многостонной Авлиды!

                     Клитемнестра
(Узнав богиню, исступленно срывается с места.)

Это ты, ненасытная? Крови моей

Ты отведать сбираешься – надо ль и слез

Насладиться потоками? О, если б вас

На вершинах Олимпа коснуться могло

Из груди человека проклятье!

Старшая халкидянка

Что за речи? Опомнись! В какую ты высь

Свои взоры вперяешь? Недвижен эфир;

Только ветер вечерний прохладу струит,

И за облака ризой прозрачной – луна

Загорается ласковым блеском.

Артемида

Я прощаю тебе твой неправедный гнев:

Ты ведь дочери видишь убийцу во мне.

Но смири свое сердце: поведать хочу

Тебе тайны грядущего, волю богов

И веленье всевластного рока.

Клитемнестра

О, жестокое племя! Игрушкой для вас

Наши муки и стоны! Вели вы меня

Непонятной стезею – и вот привели

К алтарю беспощадному, страшным огням,

Обагренным дочернею кровью!

Старшая халкидянка

Что ты молвишь, царица? Твой разум угас:

Или призрак воздушный смущает тебя?

Помолись же Гекате, царице путей,

Чтоб обратно послала в поддонный Эреб

Беспросветной исчадие ночи.

Клитемнестра садится на прежнее место; следующую речь богини она слушает в забытьи, прижав к груди спящего Ореста. Музыка умолкает.

Артемида

Склони усердно слух свой, Тиндарида,

К моим словам; я пред душой твоей

Всю нить судьбы хочу развить нелживо.

О Илион, державный Илион!

Всех городов дороже был ты сердцу

Латониных детей! Всегда твои

Угодны были жертвы Аполлону;

Всегда взирала с ласкою в очах

И я на скромных дев твоих веселье!

Могла ль я ныне царственный венец

Твоей стены отдать на разграбленье

Ахейской рати яростным бойцам?

Могла ль стерпеть, чтоб с заводи авлидской

Ладьи умчали гибель на Пергам?

Ведь мне подвластно побережье это!

И я решила всем ветрам небесным

К водам авлидским доступ преградить:

Застыло море в дреме беспробудной;

Недвижные, заснули корабли;

Тягучей тиной вялого досуга

Подернулся бойцов отважный пыл.

А между волей страстного вождя

И Троей – я преградой нерушимой

Поставила Ифигении кровь.

Вотще. Напор соратников ретивых

Сломил царя отцовскую любовь:

Он согласился путь ладьям под Трою

Неслыханною жертвою купить,

И берега песчаные Авлиды

Увидели царевны юной цвет!

Побеждена, оружья не сложила

Я и тогда: как некогда в Плевроне,

Я разожгла раздора пламя в стане:

Ахилл на Агамемнона восстал.

И мнила я в междоусобной брани

Меч притупить отваги боевой,

Спасти Пергам – и с ним Ифигению.

И снова был напрасен труд мой; снова

Троянский демон головой поник.

Ты видела: в груди невинной девы

Любви безумной светоч запылал.

Вражда забыта; все одним желаньем

Объяты. Там, на алтаре моем,

Огонь горит, там льются славословья

В честь девственной богини, что ладьям

Открыла путь к твердыне Илиона!

И все ж – тому не быть, чтоб чистый пламень

Мой осквернила человечьей крови

Струя: священен эллинов закон.

Не скажут люди, чтобы дочь Латоны

Над материнской мукой измывалась:

Ахейцам в руки я слепые лань

Красиворогую вложу; они же

Ее зарезав, будут говорить,

Что дочь твою они заклали жертвой.

А деву я умчу в далекий край

И там своей ее поставлю жрицей;

И некогда прославят песни смертных

Таврической Ифигении рок.

Запомни ж слово ты мое, царица!

Не сон ты видишь: наяву с тобой

Владычица стрелы неотвратимой,

Дочь строгая Латоны говорит.

Простилась с девой ты на много лет,

Быть может – навсегда. И если в сердце

Отвергнешь ты мой ласковый привет —

Не обретешь ты дочери любимой

И ужасом неслыханных злодейств

Покроешь дом Атридов многославный.

А ты, Орест, что ныне сладко дремлешь,

Склонив на лоно матери своей

Усталую головку, – ты не знаешь,

Какое море крови суждено

Тебе в грядущем переплыть! И гавань

Найдешь тогда лишь ты в своих скитаньях,

Когда тебя, измученного, примет

Твоя сестра; она рукой любовной

Сотрет проклятья черное пятно,

И зацветет Атрея посох снова.

Прости, царица! Мрак твою покрыл

Озлобленную душу: ты не веришь

Моим словам. Но рока нить крепка:

Богов не лгут священные вещанья.

(Исчезает.)
Клитемнестра

Вы правы, жены, шум неясных слов

Струится смутно в ветерке вечернем.

Зашло светило горестного дня;

Уж близишься на черной колеснице

Ты, Ночь, моя советчица отныне.

Уйдем в шатер; младенца унесу я…

Он дремлет сладко, о сестре забыв.

Но если б я когда-либо забыла

О ней – вы память будет хранить

Ее, исчадья Ночи необорной,

Эринии! К себе зову я вас:

Отныне уж никто нас не разлучит.

Хор

Многовидны явленья заоблачных сил,

Против чаянья много решают они:

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути.

Таково пережитое нами.

(Расходится.)

X. «Ифигения Таврическая»

1. Миф об Ифигении в Тавриде

Согласно «Киприям», как мы видели, Артемида спасла Ифигению с костра и перенесла ее к таврам, где сделала ее бессмертной. К таврам – это значило в свой сказочный рай. Бессмертие в таких условиях тождественно с божественностью; как божество, Ифигения должна была быть родственной самой Артемиде, – но – соответственно кровавому обряду ее жертвоприношения – преимущественно в ее мрачном, жестоком значении; Гесиод и Стесихор поэтому отождествили ее с Гекатой. Когда настало время локализировать сказочную Тавриду, ей нашли место на окраине тогдашнего греческого мира, на острове Лемносе. Таким образом, Ифигения-Геката была связана с династией лемносских царей, известных из истории Ипсипилы, и специально с царем лемносским Фоантом.

Но эта окраина не навсегда осталась таковой; и когда эпос «Аримаспея» (VI в.) познакомил греков со скифами на Понте Евксине, Таврида с Фоантом и богиней Ифигенией отделилась от Лемноса и была перенесена к скифам. По свидетельству Геродота, крымские тавры «приносят в жертву (богине) Деве потерпевших кораблекрушение и вообще доставшихся им в руки эллинов… а самое богиню, которую они так чествуют, тавры называют Ифигенией, дочерью Агамемнона».

Независимо от этого развития таврической Ифигении в различных местах Греции привился суровый культ Артемиды-Таврополы, т. е., по-видимому, богини – «укротительницы быков». Ее созвучие с таврической богиней в связи с притязаниями греческих городов – особенно Спарты и Афин – на гегемонию, т. е. на наследство Агамемнона и Ореста, заставил признать в ее «упавших с неба» кумирах своего рода символы всеэллинской державы, завещание Ореста приютившему его городу. Таким образом, возник миф о похищении Орестом кумира таврической богини. Ифигения в этой версии предания превратилась в жрицу – чему специально в Аттике способствовала наличность могилы Ифигении в Бравроне, т. е. там же, где имелся один из древнейших кумиров Артемиды-Таврополы. Это была уже не Геката, а богиня родов; счастливые роженицы приносили свои платья самой богине, платья умерших от родов посвящались ее жрице, покойной «героине» Ифигении. Ввиду символического значения бравронской Таврополы как залога всеэллинской гегемонии, Писистрат основал ей подворье на афинском Акрополе; по той же причине персы в 480 г. увезли ее бравронский кумир в Сусы. Тогда его слава перешла на другой древний кумир, находившийся по соседству с Бравроном, в Галах Арафенидских.

Таково было параллельное развитие двух религиозных образов – таврической богини Ифигении, с одной стороны, Орестовой Артемиды-Таврополы, с другой. Соединил их впервые, насколько мы можем судить, Софокл. Для этого ему самому – и в этом заключается этическая ценность новой мифопеи – пришлось отрешиться от той дельфийской «резкости», которую он проявил в своей «Электре», считая Ореста оправданным уже вследствие того, что, убив свою мать, он исполнил волю Аполлона. Поэт пересмотрел дело Ореста – и нашел, что Орест не оправдан, что остался нерастворенный осадок вины, что ему нельзя после матереубийства занять микенский престол, как это у него было представлено в «Электре» и «Гермионе». Эринии преследуют преступника; но Аполлон указывает ему путь к примирению: пусть он отправится в Тавриду, пусть добудет там кумир таврической Артемиды, оскверняемый у варваров человеческими жертвоприношениями, и представит его ему – тогда Эринии перестанут его преследовать.

Итак, требуется совершение благочестивого деяния во искупление нечестивого матереубийства. Орест покоряется; сопутствуемый своим верным другом Пиладом, он едет в Тавриду, к царю Фоанту Лемносскому, который, сам будучи эллином, правит ее диким народом… приблизительно так же, как в историческое время эллин и афинянин Мильтиад правил фракийским племенем долонков в другом Херсонесе, на Геллеспонте… Казавшаяся неразрешимой задача разрешается благополучно: он узнает в жрице Артемиды свою сестру Ифигению. С ее помощью друзья похищают кумир и едут обратно, через Евксин, Пропонтиду, Геллеспонт… вот уже и Лемнос и с ним и эллинский мир.

Но здесь их настигает царь Фоант – здесь, в его исконном царстве. И с этого момента начинается трагедия Софокла.

Преследуемые ищут убежища в храме Аполлона – ему ведь они должны представить добытый кумир Артемиды. Задача исполнена, Эринии прекратили свою погоню – но тем яростнее другая погоня, царь Фоант требует у царственного жреца Аполлона возвращения ему кумира, жрицы и похитителей. Требование по человеческому правосудию справедливо: как-то на него ответит престарелый царь и жрец Аполлона? Согласие более чем вероятно; не видя другого исхода, Ифигения посвящает его в дело: «Не суди по человеческому правосудию: тот самый Аполлон, которому ты служишь, предписал похищение Артемиды. Знай, ее похититель – Орест, сын Агамемнона».

Дева надеялась спасти всех этим признанием; на деле же она однако погубила. Царственный жрец Аполлона – не кто иной как Хрис, тот самый Хрис, дочь которого досталась пленницей Агамемнону и, несмотря на его, Хриса, слезные мольбы, не была ему возвращена, пока сам Аполлон за него не вступился. Пусть же сын ответит за отца; остальных спасет святая обитель, но Орест, сын Агамемнона, будет выдан царю Фоанту. Итак, который из вас Орест? Выходи!

Выходят – двое. Оресту грозит гибель; каждый выдает себя за Ореста, чтобы спасти друга. Происходит сцена благородного состязания, так очаровавшая впоследствии римлян в переделке Софокловой трагедии Пакувием. Все же под конец – не знаем как, жрецу удается установить, который из двух настоящий Орест; он приказывает своему внуку Хрису Младшему выдать его Фоанту.

Этот Хрис Младший был сыном его дочери Хрисеиды… от Аполлона – так верил он и его народ вместе с ним. Так в свое время представила дело сама Хрисеида, желая сохранить свое жречество и скрыть от людей позорящую обиду, которую она претерпела от своего кратковременного владыки в ахейском стане. Ложь сошла ей благополучно… до сих пор. А теперь – теперь ее сын Хрис отправит на смерть Ореста, своего единокровного брата.

Что делать? Допустить братоубийство или разгласить свой позор, объявляя отцу и сыну, от кого девственная жрица зачала ребенка?

Побеждает страх преступления. Происходит патетическая сцена объяснения матери с сыном – сцена, идею которой Софокл, вероятно, позаимствовал у своего друга Геродота, сам в свою очередь вдохновляя Еврипида («Ион»). И теперь, конечно, благополучный исход обеспечен. Долг крови нерушим: Хрис Младший признает своего брата. Фоанту посылается отказ, и когда он старается добиться своего силой оружия, происходит бой, в котором он гибнет от рук обоих братьев. После этого Орест с Пиладом, Ифигенией и кумиром Артемиды уплывают.

«Хрис» Софокла был поставлен в эпоху старости поэта, но все же еще до 414 г.; мы не знаем точнее, когда была поставленная другая «таврическая» трагедия того же поэта, «Алет». Она была параллельна «Хрису», и здесь религиозным смыслом действия было представление Аполлону очищенного исполнением своей задачи Ореста. Только местом был избран не лемносский, а дельфийский храм; сюда приходит Орест с Пиладом и Ифигенией, и не брату грозит смерть от брата, а сестре от сестры.

Дело в том, что после Эгисфа остался, кроме дочери от Клитемнестры Эригоны, – еще сын от более раннего брака Алет. Унаследовав от своего отца вражду с Атридами, он через верных ему людей следил за скитаниями своего соперника Ореста и вовремя узнал, что он отправился в Тавриду, попал в плен и – так гласило продолжение вести – был принесен в жертву на алтаре Артемиды Таврической ее жрицей, аргосской женщиной. На основании этой вести он занимает выморочный микенский престол, о чем и извещает Электру. Не веря ему, Электра отправляется в Дельфы спросить самого бога об участи брата; Алет со своим вестником сопровождает ее туда. В Дельфах, у алтаря Аполлона, она встречается с Ифигенией; вестник Алета ей указывает на нее как на ту, от руки которой погиб ее брат. Вне себя от горя и гнева, Электра схватывают пылающую головню с жертвенника и бросается с ней на Ифигению: к счастью, в эту минут из храма выходит сам Орест. Электра признает его – и через него и свою старшую сестру. Алет гибнет, и Орест, очищенный, вновь получает свое микенское царство.

От потрясающей сцены у жертвенника сохранился рудиментарный мотив и в нашей трагедии.

Так была драматизована Софоклом таврическая мифопея, когда и Еврипид пожелал посвятить ей свои силы. Он находился тогда под впечатлением испытанного разочарования: его «Елена» с ее так тщательно разработанной интригой побега, возвещенная еще в 413 г. в его «Электре» и поставленная в 412-м, успеха не имела и вызвала лишь насмешки Аристофана в следующем 411 г. Он решил поэтому сценами побега воспользоваться еще раз и избрал для этого мифопею таврической Ифигении; прибавленные к сценам узнания, они давали достаточно материала для трагедии, так что он мог обойтись без осложнения ее действия опасностями братоубийства или сестроубийства, которые счел нужным ввести его предшественник. Таким образом, Феоклимен из «Елены» был повторен в Фоанте Таврическом; ради большей убедительности поэт и его представил варваром, изменяя в этом отношении мифопею своего предшественника.

И этот раз счастье улыбнулось ему: его «Ифигения Таврическая» одержала полную победу. Немедленно ли – мы не знаем; у нас нет известия о том, кто остался победителем в состязании трилогий, к которым принадлежала и она. Но потомки во всяком случае преклонились перед ним; вся изобразительная традиция – и позднейшая вазопись, и помпеянская стенопись, и скульптура саркофагов находятся под исключительным влиянием Еврипидовой «Ифигении Таврической».

На нас оба элемента, из которых она состоит, производят различное действие. Первый – безусловно благоприятное; нельзя не отдаться с искренним волнениям перипетиям опасности и рассеявшего ее признания, так искусно подготовленного и так непринужденно осуществленного. Но вторая половина драмы, начинающаяся с нового как бы пролога Ореста, нас расхолаживает: мы не можем признать трагической силы за хитростями ловко устроенного побега, за использованием доверчивости недальновидного варвара…

И, прибавит читатель, за злоупотреблением религиозными мотивами. Но тут, я думаю, поэт бы горячо запротестовал. Нет, его настроение – не антирелигиозное, здесь даже еще меньше, чем в «Елене». И здесь и там культовая боязнь, своего рода табу дает эллинам возможность морочить варвара; но дело в том, что та часть религии, которая держалась на представлениях ритуальной чистоты и скверны, была глубоко антипатична религиозному сознанию Еврипида. Он предоставлял ее тем, которые обитали по ту сторону грани, отделяющей истинную религию от суеверия, как это знают все читатели последних сцен его «Геракла».

И все-таки заметно, что Еврипид начинает уже разочаровываться в своей интриге побега, которой он отдавался с таким увлечением в «Елене»: там побег удается исключительно благодаря хитрости беглецов, здесь как будто повторяется авлидское препятствие ветров; беглецы вновь подпадают власти царя, и требуется властное слово Афины, чтобы их спасти.

Зато в религиозном отношении заметно, после антитеизма трагедий первой половины войны, значительное смягчение, сближающее нашу трагедию с родственным ей также и в других особенностях «Ионом». Как здесь, так и там божество побеждает; страстный протест Креусы там, Ореста здесь не находит себе мгновенной отповеди, но он постепенно опровергается тихим, верным ходом событий, и ореол дельфийского бога под конец сияет с безоблачной высоты.

2. Ифигения и ОрестИз «Сказочной древности»

Есть у дикого народа тавров – по имени которого и ныне названа Таврида – старинный кумир Артемиды, сестры Аполлона, оскверняемый повторяющимися человеческими жертвоприношениями. Артемида тяготится этим омерзительным обрядом; пусть же Орест вызволит оттуда ее кумир и перевезет в Аттику – это и будет ему искупительной работой.

Она была нелегка; чтобы попасть в Тавриду, нужен был прежде всего корабль; такового у несчастного изгнанника и скитальца не было. Но у него был друг – Пилад. Он ему и корабль добыл, и сам согласился ему сопутствовать, чтобы ходить за ним – Эринии ведь не перестали его преследовать безумием – и разделить его опасность. И вот корабль был готов, товарищи гребут на своих местах; помчалась эллинская ладья по зеленым волнам, со времени подвига аргонавтов уже хорошо знакомым предприимчивой эллинской молодежи.

Достигши Тавриды, Пилад, руководивший ввиду недужности своего друга всем предприятием, приказал морякам спрятать судно в укромном месте скалистого побережья; сам он с Орестом отправился на предварительную разведку. Храм они нашли; но как из него похитить строго оберегаемый кумир? Орест окончательно пал духом, требование Аполлона показалось ему насмешкой; Пилад старался поддержать бодрое настроение у него и у себя, но и он не мог не видеть, что их задача представляет огромные трудности. В довершение беды с Орестом произошел новый припадок его безумия, во время которого он обращался то к Эриниям, то к матери, то к другу; им не удалось скрыться от местных жителей, они были схвачены и, как иностранцы, доставлены жрице для принесения в жертву Артемиде Таврической.

Жрица справилась у поймавших об их именах; те знали только, что одного звали Пиладом. Она приказала привести обоих:

– Ты – Пилад; а тебя как зовут?

– Несчастным.

– Это – твоя судьба, а не твое имя.

– На что тебе мое имя; кончай свое дело, только поскорее!

Но жрица не торопилась:

– Не будет хуже, если ты ответишь на мои вопросы.

– Что же, спрашивай!

И она стала его расспрашивать – про Элладу, про Микены, про судьбу Агамемнона, Клитемнестры, Электры, Ореста… Юноши дивились: откуда у нее это знание, это участие?

– Не сама ли ты будешь из тех мест?

– Ты угадал; и вот мое предложение. Одного из вас… это будешь ты, – сказала она, обращаясь к Оресту, – я освобожу с тем, чтобы он занес мое письмо в Микены.

– Твое предложение прекрасно, – ответил Орест, – но освободить ты должна не меня, а его, – и он указал на Пилада.

Тот долго не соглашался, но Оресту удалось убедить жрицу, и она пошла за письмом.

Теперь предстояло последнее – разлука друзей и принесение в жертву Ореста. Жрица вернулась к Пиладу с письмом.

– Но ты дашь мне клятву, что доставишь письмо по назначению.

– Согласен; но ты должна считать меня свободным от клятвы в том случае, если я потерплю кораблекрушение и твое письмо станет добычею волн.

– Ты прав; но чтобы ты и в этом случае мог сослужить мне ту важную службу, о которой я тебя прошу, я хочу тебе его прочесть, а ты его запомни.

И она стала читать:

– «Орест, твоя сестра Ифигения, которую ты считаешь погибшей, жива и ждет твоей помощи, чтобы ты ее освободил от таврического плена и возвратил на родину». – И смотря на Пилада озабоченными глазами, она заключила: – Ты исполнишь, Пилад, мое поручение?

– Исполню, Ифигения, и притом тотчас! – с радостной улыбкой ответил юноша и полученное от жрицы письмо передал своему другу: – Вот тебе, Орест, письмо от твоей сестры!

…Радость брата и сестры, признавших друг друга на самом обрыве смерти, не поддается описанию – как не поддается описанию и благодарность обоих Аполлону и Артемиде, приберегших их для этого чудесного свидания. Конечно, задача, поставленная дельфийским богом, этим еще не была выполнена; но теперь, когда сама жрица была привлечена к участию, она уже не представляла большой трудности. И прежде чем солнце того дня погрузилось в море, корабль Пилада принял и обоих друзей, и жрицу, и богиню. Эринии покинули многострадального юношу, и он не только Аполлону привез его сестру из варварской Тавриды, но и себе свою.

Дальнейшее было уже сплошной радостью. Ифигения сохранила жреческий сан, для которого ее некогда спасла Артемида, но она служила ей уже в Аттике, и по эллинской, а не по варварской обрядности…

ХI. «ИОН»

1. Миф об Ионе

Собственно, мифом его назвать нельзя; всей своей повествовательной частью он был обязан аттическим поэтам, хотя, как мы увидим, не исключительно Еврипиду; традиция им ничего не дала, кроме сухой родословной, построенной на этимологии. Ионийские общины (по крайней мере, некоторые) были разделены на четыре родовые филы (колена), имена которых, поскольку они поддаются толкованию, указывают (что там ни говори) на их первоначально кастовый характер; это были гелеонты (вероятно, «блестящие», т. е. родовитые и богатые), гоплиты (воины), аргады (загадочны; быть может, «работники», т. е. пахари) и эгикорейцы («козопасы»?). Отсюда извлекли генеалогию: Ион имел четырех сыновей, Гелеонта, Гоплета, Аргада и Эгикора. Но ионийцы были только одним из эллинских племен; другими были дорийцы, эолийцы, ахейцы. Отсюда новая генеалогия, ее знал, по-видимому, уже Гесиод: Эллин был отцом Дора, Эола и т. д. Собственно, мы ожидали бы, чтобы ему дали в сыновья «эпонимов» всех четырех племен; но ионийцы и ахейцы, населявшие Пелопоннес до вторжения дорийцев, были теснее связаны между собой. Их сделали поэтому родными братьями, дав им в отцы Ксуфа, т. е. «брюнета», и лишь этого Ксуфа сделали братом Эола и Дора.

Для афинян эта генеалогия имела особое значение. Они были ионийцами – значит, Ион был некогда их царем. Они считали свой город метрополией малоазиатской Ионии (древность этой традиции доказал новонайденный пеан Пиндара для Абдер); значит, их царь Ион вывел туда колонии, которые и назвал по своему имени. Все это содействовало славе Афин, этим надо было дорожить. Но вот где было затруднение. Если Ион был внуком Эллина, то, значит, он был пришельцем из Фессалии, царем которой предполагался этот эпоним эллинской нации. А между тем афиняне гордились своей «автохтонией», их цари должны были быть царями аттической земли. Что было делать?

Одно: допустить, что Ион был не сыном, а пасынком Ксуфа, дать ему в матери афинскую царевну, а в отцы – бога. Мать назвали Креусой (что значит именно «царевна») и сделали дочерью афинского царя Эрехфея. Отцом стал Аполлон – потому ли, что он, как Apollon patroos, был племенным богом ионийцев, или потому, что вся генеалогия была принята Афинами с его благословения.

До сих пор мы имеем сухую генеалогию; но в своем последнем фазисе она уже содержит зародыш драмы. Ксуф делается зятем афинского царя Эрехфея, но его жена Креуса уже была от Аполлона матерью Иона. Остальное могли дать поэты: таковым был Еврипид в «Ионе». Но «Ион», как мы увидим тотчас, принадлежал к последним трагедиям Еврипида; уже простые соображения вероятности заставляют нас допустить, что «Креуса» Софокла ему предшествовала. Подтверждается это предположение некоторыми рудиментарными мотивами, которые мы встречаем в нашей драме.

Что касается времени трагедии, то вольное построение триметра заставляет отнести ее к последнему десятилетию жизни поэта; есть, однако, соображения, позволяющие нам дать более точное определение; это – интимное родство нашей трагедии с «Ифигенией Таврической»; оно заставляет нас для обеих трагедий признать временем их зарождения 412–408 гг. Новонайденный пролог к «Меланиппе Мудрой» дозволяет нам установить следующую хронологическую последовательность: 1) «Креуса» Софокла, 2) «Меланиппа Мудрая», 3) «Ион». Мнение Виламовица, что «Ион» с его оптимизмом по отношению к Ионии немыслим после распада афинского государства, несостоятельно. Вряд ли кто тогда в Афинах считал этот распад окончательным.

2. Тайна Долгих скалИз «Аттических сказок»

I

Были Анфестерии, весенний «праздник цветов». Креусе, младшей и тогда уже единственной дочери старого афинского царя Эрехфея, надлежало в этот день, спустившись с Акрополя на подгорный луг, нарвать цветов, чтобы украсить могилу своей матери Праксифеи. Зная об этом ее намерении, ее няня Евринома вошла к ней в светелку, чтобы одеть ее в приличествующее поминальному дню темное платье.

Она застала ее еще спящей, с блаженной улыбкой на устах, но, видно, ворвавшийся через открытую дверь дневной свет рассеял ее сон. Она поднялась, схватила Евриному за руку, но долго не могла промолвить слова. Наконец, она пришла в себя; увидев на руках старушки хитон пепельного цвета, она с ужасом отшатнулась.

– Нет, нет, не этот. Принеси мне из заповедного ларца белый хитон с золотою каймой, вышитый моей матерью.

– Что ты, дитятко! Разве ты забыла, какой сегодня день? Да и в другой я бы тебе его не дала: завет твоей матери был, чтобы ты надела его впервые в день твоей свадьбы.

– Послушай, няня, что мне приснилось. Ко мне подошел дивный юноша, такой красоты, какой я еще никогда не видала. Он взял меня за руку и сказал: «Креуса, надень вышитый твоей матерью хитон и выйди на подгорный луг, что у Долгих скал».

– Но закон, дитятко, закон!

– Няня, да от кого же и закон, коли не от богов? А сон разве не от тех же богов? А если бог дал закон, то он же может и освободить от него.

– Ох, дитятко, уж больно ты умна; куда мне, старой, угнаться за тобой! Только вот что помни. Твоя мать, покойная царица Праксифея, была у нас первой ткачихой в Афинах: да я думаю, такой другой мастерицы теперь во всей Элладе не найдешь. Ее хитон – красота неописуемая: смотри, береги его!

Вскоре хитон Праксифеи покрыл молодое тело ее дочери. Няня была права: красоты он был изумительной. Изображена была на нем победа Паллады-Афины над гигантом Энкеладом. В центре стояла богиня; в правой руке она потрясала эгидой с головой Горгоны; налево лежал в прахе гигант, стараясь отвернуть лицо от страшного зрелища; с другой стороны сама Земля верхней половиной своего тела поднималась из своей стихии, умоляя победительницу пощадить ее сына.

II

Всё же был уже полдень, когда Креуса, спустившись с Акрополя, очутилась на лугу у Долгих скал.

Прежде всего она, минуя источник Клепсидру, подошла к пещере, тогда еще довольно глубоко проникавшей в недра скалы. Она была посвящена нимфам; здесь, полагали люди, жили они, отсюда слышались иногда их песни, отсюда они благословляли и луг, самый влажный и цветистый во всей местности. Их алтарь находился перед пещерой; Креуса сотворила молитву перед ним и украсила его первыми цветами, которые она сорвала на лугу.

Затем она вернулась на луг. Зелени на нем еще не было – время было раннее – зато цветов высыпало множество: анемоны и маки, фиалки и нарциссы. У Креусы была корзинка; бережно подняв хитон, чтобы не изорвать его о шипы прошлогодних колючек, она принялась за работу.

Когда она спускалась с родной горы, ее ласкал теплый южный ветер, дувший с Саронского залива; теперь, к полудню, он улегся, все было тихо. Было что-то вяжущее в этой недвижной полуденной тишине. Солнце, несмотря на раннее время года, уже заметно пригревало, но его лучи, казалось, тоже застыли и ложились какой-то сковывающей броней вокруг тела. Креуса чувствовала, что неведомая до тех пор истома вливалась в ее жилы: ей стало и жутко, и сладко, как еще никогда.

Все же нужно было приняться за работу. Анемоны и маки, фиалки и нарциссы – да, это именно то что нужно. Мало-помалу они наполнили корзинку девушки. Можно идти домой.

Но что это? Невиданный до сих пор цветок, алый с большими лепестками, с золотой сердцевиной. И рядом еще один, а там другой, голубой, еще краше того; пунцовый, желтый, синий – все цвета радуги. И их чашечки так разнообразны: то закругляются шариками, то рассыпаются гроздьями, то свешиваются мешочками, то заостряются стрелками. И душистые-душистые – такой запах разве только в саду Зевса слышится, где девы Геспериды растят молодильные яблоки для богов.

Креуса опрокидывает корзинку: прощайте, анемоны и маки, фиалки и нарциссы! Она рвет новые, невиданные цветы, сколько можно вместить. То-то удивится няня! И рвать нетрудно: цветы сами просятся в руку, вырастая повсюду, где она коснется земли.

Чу, кто-то зовет… Нет, это жаворонки поют. Как звонко, как сладко! Эти трели положительно проникают в душу вместе с лучами солнца. Весь воздух ими напоен. Он дрожит от них, дрожит…

Все-таки кто-то зовет. Это из пещеры, она явственно слышит свое имя. Нимфы поют – ну да, полдень: это их час. «Креуса! Креуса!» Как сладко плывет это имя по неподвижному воздуху и колышется на волнах солнца, волнах благовония, волнах жаворонковых трелей. «Креуса! Креуса!» А дальше что? «Гимен! Гименей!» Свадебная песнь? Кому?

Ей! Ну, да – на то и наряд на ней свадебный. Пойте, нимфы, – и подпевайте, жаворонки!

Нет, это уже не жаворонки. Звуки слышатся, и воздух от них дрожит, но это не жаворонки. Точно от лиры – только на такой лире ни один смертный не играет. «Гимен! Гименей!» Прозвучало – и оборвалось. Нимфы умолкли: с такими звуками даже они состязаться не смеют. И цветов уже не видно; ничего не видно. Она всем своим существом пьет небесные звуки, они наполняют ее всю. И жутко, и сладко. Нет, не жутко, а только сладко, так сладко, как никогда. Никогда? Уж будто никогда?

Она закрыла глаза – ей припомнился ее сон. «Как чудно, как чудно! Мне кажется, если бы он стал вдруг передо мной – я бы не удивилась».

Она открыла глаза… Он стоял перед ней.

III

Прошли весна, лето, осень; отшумел ненастный Мемактерион, но сменивший его холодный месяц Посидеон после немногих тихих «алкиониных» дней принес еще худшую бурю. Весь день тучи мчались над равниной, задевая Акрополь подолом своей влажной ризы; к вечеру они завертелись, заплясали под свист урагана. В одной из комнат женской половины, плотно затворив дверь, ведшую в перистиль, грелись у жаровни две старушки – няня Евринома и ключница Никострата. Обе пряли при свете смолистой лучины, и их старушечья речь сопровождала тянущуюся из пряжи нитку.

– В такую ночь, – сказала Никострата, – к нам пришел с Гиметта пастух с грустной вестью, что наша старшая царевна Прокрида и ее муж лежат убитые на берегу Харадры. Умолкли тогда песни в нашем доме; царь Эрехфей посыпал пеплом свою главу, а царица Праксифея слегла в ту постель, с которой ей уже не суждено было встать.

– В такую ночь, – сказала Евринома, – Борей умчал во Фракию нашу среднюю царевну Орифию. Тогда мы все облеклись в траур; царь Эрехфей три дня не принимал пищи, а царица Праксифея умерла.

– В такую ночь, – продолжала Никострата, наматывая нитку на веретено, – что делает наша младшая царевна, Креуса?

– Как что делает? Спит в своей светелке; что же ей другое и делать?

Но Никострата покачала головой.

– А ты не заметила, как она изменилась за это лето? Куда девался ее смех и детские умные речи? Все молчит, изредка покраснеет; подружек бросила, все к нам, старухам, льнет, да расспрашивает про вещи, которые молодым девам и знать-то непристойно.

– В мать пошла, – с жаром возразила Евринома. – Та, блаженная, знала все травы, какие только растит кормилица-земля. Зато и не было такой болезни, от которой она бы не знала средства. Вот и Креуса такая же будет – будет матерью для своей челяди, уж поверь ты мне… Аполлон-заступник, да что же это? Зимою, да гром?

Порыв урагана с треском растворил дверь и задул лучину. Сверкнула молния. В перистиле показалась Креуса, в материнском хитоне, но без левого края.

– Аполлон-заступник!

Сухой смех раздался с погруженного в мрак перистиля; затем все смолкло.

Обе старушки стояли точно в оцепенении. После долгого молчания Евринома сказала:

– Надо пойти к ней.

Никострата порылась в углях жаровни и, раздувая огонь, зажгла потушенную лучину. Спрятав ее под своей накидкой, она в сопровождении Евриномы вышла в перистиль. Предосторожности, однако, были излишни: было совсем тихо, и через прорезы разорванных туч мелькали звезды.

Они поднялись по лестнице, в светлицу Креусы. Первое, что они там увидели, – это был свешивающийся с гвоздя праздничный хитон Креусы; с него обильно текла дождевая вода.

Евринома расправила его: да, левый край был оторван, два локтя в ширину. Паллада по-прежнему стояла, поднимая правую руку, но эгиды с Горгоной уже не было в этой руке, как не было и гиганта Энкелада, поверженного в прах грозной богиней.

Креуса лежала в своей постели под одеялом. Спала она? Ее глаза были открыты, но она ничего не видела; яркий румянец играл на ее щеках, уста лепетали что-то непонятное.

– Дитятко, что с тобой?

Креуса не ответила. Няня захотела ее погладить, но когда она коснулась ее груди, послышался легкий крик. И опять губы зашевелились; теперь они явственно прошептали:

– Долгие скалы, берегите мою тайну!

– Тайну, слышишь? – вполголоса сказала няня ключнице. – Никому ни слова о том, что мы видели и слышали!

IV

Опять началась весна, но царю Эрехфею она принесла тревожные вести. Теснила евбейская рать; она переплыла пролив и увезла много голов скота с марафонской равнины. Крестьяне Четырехградия требовали помощи и роптали.

Пришлось царю заковывать в броню старое тело и отправляться в поход.

– Да, дочь моя, – говорил он Креусе, прощаясь с ней, – тяжело старому царю, коли нет у него сыновей. Еще хорошо, что мне удалось сговориться с храбрым фессалийским бойцом Ксуфом, младшим сыном покойного Эола. Он и мою рать поможет мне построить, и свою приведет.

– А награда ему за это какая? – спросила дева.

– Третья часть добычи.

Все лето продолжался поход, но кончился победой. Евбейцы были наказаны, марафонцам возвращено увезенное добро, и царская казна обогатилась изрядной добычей. Радостно встретили афиняне старого царя-богатыря и его славного помощника.

На следующий день по возвращении Эрехфей призвал Креусу.

– Ксуф просит твоей руки, – заявил он ей. Креуса наклонила голову, как бы желая сказать: так я и ожидала. Но ни радости, ни девичьего стыда не было заметно на ее строгом лице.

– Я склонен исполнить его желание, – продолжал отец. – Правда, он не первой молодости и не первой красоты; но он храбр, деятелен и честен. А что он не царевич-наследник, это мне даже на руку. Царевич-наследник отвез бы тебя к себе; а Ксуф останется у нас и будет мне вместо сына. Крови же он благородной; ты ведь знаешь – Эол был сыном Эллина, а Эллин – сыном Зевса. Но я хотел бы, чтобы моя воля совпала с твоей.

Креуса спокойно его выслушала и затем сказала:

– Отец, позволь мне переговорить с Ксуфом наедине.

Эрехфей, кивнув головой, открыл дверь, ведшую в малую палату.

V

Здесь впервые Креуса увидела своего жениха, сидевшего на почетном складном стуле. Против него был другой такой же стул, между обоими – низкий стол, на нем два кубка и меч, – по-видимому, Ксуфа, снятый им по эллинскому обычаю перед угощением.

Ксуф не ожидал появления Креусы; ее вид привел его в крайнее замешательство. Храбрый боец, только что разгромивший евбейскую рать и в единоборстве убивший ее вождя, почувствовал внезапную робость перед молодой красавицей. Он не мог даже встать; застыв на своем месте, он смотрел на нее, как на небесное видение, не дерзая с ней заговорить.

Креуса подошла к нему с опущенной головой; ее глаза упали на меч. Она взяла его в свои руки, как бы любуясь его рукояткой из слоновой кости.

– Прекрасный меч у тебя, гость, – сказала она, чтобы начать разговор. – Как достался он тебе?

Эти слова развязали Ксуфу уста; ему сразу понравилось, что Креуса обращается с его вещью уже как бы со своей, а при вопросе о мече он окончательно почувствовал себя в своей привычной обстановке.

– Купил, прекрасная царевна, прямо с финикийского корабля; тогда он был еще совсем новый, а теперь – а теперь ты нашла бы немало зазубрин на обоих его лезвиях. И дорого же он мне обошелся: я дал за него… очень дорого.

Он, собственно, хотел сказать: молодую пиерийскую пленницу, но вовремя благоразумно спохватился и неуклюже кончил фразу, краснея по уши.

Креуса не заметила ничего; она все казалась погруженной в созерцание меча.

– А скажи, гость, – продолжала она с легкой дрожью в голосе, – если бы он тебе достался из рук другого, был бы он тебе одинаково дорог и почтенен?

– От меча мы требуем, – с жаром ответил Ксуф, – чтобы его клинок был из прочной и гибкой халибийской стали, иначе он может разбиться о шлем противника. Тоже, чтобы он был хорошо вправлен в рукоятку; у нас кузнецы всё еще не научились этому делу как следует. А принадлежал ли меч раньше другому или нет – это неважно; не напоказ мы его держим, а для боя.

Тут впервые Креуса взглянула на своего жениха – и нашла, что он ей все-таки нравится. «Остротою ума не блещет, – подумала она, – но прямодушен и, кажется, добр». Все не выпуская меча из рук, она подошла к нему еще ближе:

– Скажи мне еще одно, Ксуф…

Тот так и засиял, слыша впервые свое неблагозвучное имя из уст невесты.

– …приходится вам иногда пользоваться оружием, привешенным, в виде трофея, к колоннам или стенам божьих храмов?

– В случае нужды мы это делаем, Кре… то есть царевна, хотел я сказать; мы рассчитываем при этом, что в случае победы богато возместим убыток, а с мертвого бог не взыщет. И Дельфы нам подтвердили, что святотатства тут нет – хоть своих экзегетов спроси. Но, разумеется, снимая священное оружие, надо молиться богу, которому оно принадлежит.

– Да будут же благословенны Дельфы и их экзегеты, – ответила Креуса с легкой улыбкой.

Затем, ласково смотря на Ксуфа, она положила ему на колени его меч.

– Скажи отцу, что я согласна. Но перед свадьбой не забудь помолиться – Аполлону.

Не дожидаясь выражений его восторга, она быстро умчалась к себе.

VI

Прошло двадцать лет. Царь Эрехфей, состарившись окончательно, умер. Страной правил Ксуф; правил умно и дельно, всегда совещаясь в затруднительных случаях с членами Ареопага. Но приходилось ему нелегко: ему не прощали того, что он не Эрехфид, не сын священной аттической земли. Нередко дело доходило до трений; в таких случаях в совет приходила Креуса – перед дочерью Эрехфея все страсти мгновенно утихали. Но со временем и это оружие притупилось: у царственной четы не было детей, и граждане с тревогой говорили себе, что вскоре кровь Эрехфея иссякнет навсегда. За что такой гнев богов?

Конечно, этот вопрос не переставал заботить Ксуфа и Креусу. Целые гекатомбы скота пали у алтарей богов: богатые приношения были обещаны Артемиде Бравронской и речному богу Кефису; все местные прорицатели были допрошены – всё напрасно. И что более всего озадачивало допрашиваемых – боги давали не то чтобы неблагоприятные, а невразумительные, бессодержательные ответы: вещие птицы перекликались не своим голосом; рисунок на вещей печени закланного животного состоял из путаных линий, не поддававшихся никакому толкованию.

Ксуф настаивал на снаряжении священной «феории» в Дельфы, но об этом Креуса и слышать не хотела.

Однажды перед царским дворцом предстала молящая толпа женщин – впереди всех почтенная жрица Паллады, далее матери семейств, девушки и девочки; у всех были в руках зеленые масличные ветки, обвязанные шерстяными повязками. К толпе вышел Ксуф; но жрица ему сказала:

– Мы требуем тоже и царицу.

Пришла и Креуса – робко и с опущенной головой, точно виноватая. Тогда жрица сказала:

– Царь и царица, вам известно, что во время оно наша богиня принесла трем девам-росяницам этой горы – таинственный ковчег, запретив им открывать его. Из них одна соблюла заповедь богини, но две другие нарушили ее. В ковчеге они увидели младенца, которого две змеи питали пищей бессмертия. Если бы они не отворили ковчега преждевременно – младенец обрел бы бессмертие и вечна бы была благодать богини для нашей страны. Они, наказанные безумием, бросились со скал Акрополя; младенец же, выросши в ограде богини, получил от нее царскую власть над ее страной. Это был Эрихтоний, он же Эрехфей Первый, родоначальник наших царей – Эрехфидов.

После долгого счастливого правления он умер, передавая власть своему сыну Пандиону. При нем еще ярче засияла милость богов над Аттикой: Деметра и Дионис пришли в нашу страну и научили ее народ хлебопашеству и виноделию. А когда завистливый фиванский сосед пожелал вторгнуться в наши пределы, мы дали ему мужественный отпор, показывая Элладе, что город Паллады в военном деле так же могуч, как и в делах мира.

Пандиону наследовал Эрехфей – твой отец, царица. Тяжелы были испытания, которыми боги взыскали его дом, но страна при нем процветала и царская чета была любима народом за свою справедливость и доброту.

За что на тебя, Креуса, обрушился гнев богов – этого никто у нас не знает. Но Зевс это знает, и знает это его вещий сын Аполлон. Царица, прежде чем проститься с надеждой увидеть на престоле Эрехфея наследника его крови, мы требуем, чтобы была снаряжена феория к общему очагу всей Эллады, в Дельфы.

Креуса молча выслушала слово жрицы; но видно было, как мучительно страдала ее душа. Когда жрица, кончив, почтительно отошла в ряды просительниц, она сказала:

– Ваше требование справедливо, гражданки. Возьмите ваши просительские ветви, возвестите всем афинянам, что завтра же я сама отправляюсь в Дельфы вопросить волю бога.

VII

Три дня спустя Креуса скромной паломницей смешалась со всеэллинской толпой, пришедшей испросить совета у Аполлона. Священнослужителю, отбиравшему у богомольцев жертвенных животных, она передала купленного тут же барана с позолоченными рогами, привязав ему к шее символ Афины – глиняное изображение совы. Затем пришла Пифия; после краткой молитвы она произвела жеребьевку среди пришельцев, причем жребий Креусы выпал одним из первых; затем она удалилась в святая святых, предоставляя толпе в ожидании священнодействия любоваться украшениями первой на всю Элладу святыни.

Наконец крик Пифии возвестил всем, что в нее вселилась пророческая сила; тогда из храма вышел слуга Аполлона, юноша несказанной красоты, и стал подходить к паломникам по определенному жребием порядку. Дошла очередь и до Креусы; увидев юношу вблизи себя, она не могла удержаться от возгласа:

– Счастлива та, что родила тебя! Какое имя получил ты от нее?

– Та, что меня родила, вероятно, очень несчастна; а имя мое просто – слуга Аполлона. Но об этом не время говорить; какой вопрос имеешь ты к богу?

– Мой вопрос заключен в этом обвязанном и запечатанном складне, – ответила Креуса, – смертные очи не должны его читать. А как получу я ответ?

– Ответ ты прочтешь в том же складне; для бога нет тайн и преград.

Он удалился в храм; прошло несколько жутких минут. Внезапно из храма раздался новый крик Пифии, заставивший всех присутствующих вздрогнуть. Вскоре затем опять явился юноша – все заметили, что смертельная бледность покрывала его лицо. Он протянул складень Креусе.

Печать была нетронута. Разломав ее, Креуса вскрыла складень – но тотчас выронила его, зашаталась и закрыла лицо руками. Складень был пуст; воск дощечек был точно выжжен огнем факела, и сами они были черны как уголь.

В ту же минуту пришел и священнослужитель, принимавший жертвенных животных от паломников; он вел барана с позолоченными рогами.

– Где та афинянка, что дала мне барана с изображением совы? Пусть берет его и уходит поскорее; бог отверг ее жертву.

Тут толпа отшатнулась от Креусы, точно от зачумленной. Послышались голоса:

– Грешница!

– Святотатица нечестивая!

– Ты нас всех осквернила!

– Таких камнями побивают!

– Камней! Камней!

Все грознее и грознее становилось настроение толпы; камни не замедлили появиться в ее руках; еще минута – и началась бы кровавая расправа.

Креуса бросилась к юноше, точно ища у него спасения; тут впервые он разглядел ее черты, заглянул в ее прекрасные, широко раскрытые в испуге глаза.

Какое-то странное, неведомое раньше чувство шевельнулось в его сердце.

– Бросьте камни! – крикнул он толпе. – Кто властен толковать волю бога? Он часто принижает человека, чтобы потом возвысить его. Пойдем все к Касталийскому ключу, омоемся в его очистительных струях. А ты, гостья, иди с миром, и да будет бог впредь милостивее к тебе!

VIII

Нерадостна была в Афинах встреча супругов.

– Бог не удостоил меня ответа на мой вопрос.

Ксуф недоумевающе посмотрел на жену, но она ни слова не прибавила – и он, зная ее, и не попытался чего-либо добиться от нее.

– И всё же мы не можем пренебречь просительством гражданок, – сказал он. – Придется мне самому отправиться в Дельфы.

Он и отправился, притом с богатой казной и царской свитой; молодая луна успела уже налиться, когда он вернулся. Вернулся же он, видимо, довольный; на вопрос жены он ответил уклончиво:

– Всё к лучшему, – и тотчас прибавил: – Позволь поручить твоей милости моего нового кунака: Ион, сын Эолида, дельфиец.

Креуса взглянула на гостя – и вскрикнула: она узнала юношу, спасшего ей жизнь в Дельфах. Тот казался не менее удивленным.

– Значит, у тебя было имя?

– Значит, ты была царицей?

В другое время эти невольные восклицания возбудили бы подозрения Ксуфа; теперь же он сам казался наиболее смущенным.

– Как царь афинский, я предложил дельфийцам достойное Паллады угощение, – сказал он, как бы оправдываясь. – Думал, что и богу это будет приятно. От имени дельфийцев мне дал ответное угощение Ион – так велел жребий. Так-то мы стали кунаками. Теперь я хочу показать ему Афины. Он останется некоторое время у нас.

Креуса молча кивнула головой и отправилась в свои покои.

Ион действительно загостился. С Ксуфом он был неразлучен: учился у него конной езде и военному делу, в котором был новичком, посещал с ним членов Ареопага, объезжал деревни. Очень часто Ксуф с известной намеренностью спрашивал при посторонних его мнения – и случалось, что всякий раз это было здравое, разумное мнение. Его обаятельность в обращении, его красота тоже снискали ему расположение людей; к нему привыкли, его полюбили и даже печалились при мысли, что он все-таки только гость и со временем уедет, хотя и не очень скоро.

Зато царицы юноша, видимо, избегал; в ее присутствии он всегда чувствовал себя неловко, точно он перед нею виновен. Домашние приписывали это естественной сдержанности молодого гостя перед хозяйкой, хотя и не молодой, но все же моложавой и прекрасной, и вполне его одобряли.

– Видно, что он под благодатью вырос, – говорили они.

Все же настало время, поневоле заставившее Иона и Креусу несколько смягчить эту суровость. Вековые соседи-враги афинян евбейцы опять зашевелились и заняли военной силой отнятые у них Эрехфеем земли; пришлось Ксуфу отправиться в поход.

Перед отправлением он дал последнее угощение друзьям-ареопагитам и, при третьем кубке созвав своих домочадцев, торжественно провозгласил:

– Жена, поручаю Иона твоим заботам как хозяйки и – ввиду его юности – как матери. Ион, поручаю царицу и дом твоей защите. Святой общеэллинский закон известен вам обоим.

После этих слов он пролил несколько капель вина.

– Зевсу-Спасителю! – воскликнули все.

– За нашу победу! – крикнул Ион.

Ксуф осушил кубок.

– За твое возвращение! – прибавил старший ареопагит.

Ксуф хотел подлить себе вина, но при этом выронил кубок, и он разбился.

– Так да разобьется счастье наших врагов! – поспешил прибавить Ион. Все подхватили его толкование, заглушая чувство, возникшее у них в груди.

IX

Война затянулась; полнолуние следовало за полнолунием – афинская рать не возвращалась.

Царством управляла Креуса вместе с советом Ареопага; к помощи Иона она прибегала скорее для того, чтобы решать тяжбы крестьян в деревнях; ему приходилось поэтому часто отлучаться – что и было, по-видимому, ее намерением.

В одну из его отлучек произошло следующее. Престарелая Евринома, редко покидавшая свою старушечью постель, в крайнем волнении вошла в покой царицы; одной рукой она опиралась на посох, другой вела молодую рабыню, тоже взволнованную и просившую о пощаде.

– Не проси, не проси! – повторяла Евринома. – И слышать не хочу. Расскажи царице все, что вчера рассказывала Евтихиде, – все без утайки! Помни, я знаю все! Коли вздумаешь лгать – несдобровать тебе!

Креуса отложила в сторону свою пряжу.

– В чем дело? – строго спросила она рабыню. – Что знаешь ты?

– Ничего не знаю, госпожа, – жалобно начала раба, – кроме того, что мне рассказал Стратон, которого ты мне дала в мужья.

– А что он рассказал?

– Он был в свите царя Ксуфа в Дельфах.

– В Дельфах? – переспросила Креуса с дрожью в голосе. – Продолжай!

– Ну, там, как водится, сказал Стратон, угощение; опять угощение; затем, сказал Стратон, день вещаний. Этот юноша, тогда еще без имени, спрашивает царя: какой вопрос прикажешь передать богу? А царь в ответ: я сам перед ликом бога предложу ему свой вопрос. И ушел, значит, в храм, а юноша, значит, остался перед храмом и стал ходить взад и вперед, дожидаясь выхода царя. А юноша-то тогда был совсем без имени, сказал Стратон…

– Знаю, знаю; что же дальше?

– А дальше, значит, выходит царь – юноша ему навстречу. Царь ну его обнимать: «Здравствуй, мой сын!» Тот вырывается; не с ума ли, мол, сошел? А царь: «И вовсе не сходил я с ума, а так мне Аполлон сказал: кто, мол, со мной первый встретится, тот мне и сын». И дал ему имя «Ион» потому, мол, что вышел навстречу. И всей свите строго приказал: коли жизнь вам дорога, никому ни слова. И ради богов, госпожа, не выдавай. А то, узнает царь – убьет он Стратона, а Стратон меня.

– Сын, сказала ты, сын… Как же он ему сын?

– Вот и он об этом самом спросил: как же, говорит, я тебе сын, когда я дельфиец, а ты афинянин? И стал царь припоминать – понимаешь, давнишние дела. И припомнил он, что когда-то, лет двадцать назад, справлялся в Дельфах праздник Диониса и дельфийские вакханки…

Раздирающий крик, вырвавшийся из груди царицы, не дал ей продолжить. Сорвавшись с места, она выбежала на площадку перед дворцом. Грозно подняла она руку по направлению к Киферону и дельфийской дороге:

– Будь проклят, будь проклят, будь проклят! – вопила она в исступлении. – За что ему, а не мне? Чем он тебе стал дорог? А, его кровь расцветет в доме Эрехфея, а моя…

Силы оставили ее. Когда она очнулась, она увидела няню рядом с собой.

– Бог с тобой, дочь моя, что значат твои страшные речи? Проклятьями делу не поможешь, надо действовать, и быстро, пока твой муж не вернулся. Нельзя допустить, чтобы он своего незаконного сына, прижитого с какой-то шальной дельфиянкой, посадил на престол твоего отца.

Креуса покорно слушала, ничего не отвечая.

– Послушай, что я тебе скажу, дочь моя. Твоя мать, блаженная царица Праксифея, знала все травы, какие только растит кормилица-земля, – знала, какие исцеляют, знала, какие убивают. Она и мне это знание оставила. Ты его мне предоставь, когда он вернется, – и дело будет сделано.

Но Креуса покачала головой.

– Он мне спас жизнь, а мне его убивать? Нет, няня, нехорош твой совет; не дело дочери Эрехфея вступать на этот путь. – Глаза ее сверкнули гордостью и отвагой. – Ясности хочу я – ясности и правды. У нас в Афинах божья правда нашла свою первую обитель. Сама Паллада учредила здесь первый в мире суд – суд справедливый и неподкупный. Даже боги не гнушались предстать перед этим судом – Арес перед ним ответил за кровь Посидонова сына, которого он убил в справедливой мести за честь своей дочери; и с тех пор этот суд называется судом Ареопага.

Тут она поднялась и вторично протянула руку к Киферону и дельфийской дороге.

– И я хочу вызвать бога в Ареопаг!

X

Когда Ион вернулся, он, по заведенному обычаю, послал к царице спросить ее, когда он может отдать ей отчет по своей поездке в глубь страны. Но царица отказалась его принять и велела ему сказать через начальника дворцовой стражи, что ему предстоит дать общий ответ по всем делам перед судом Ареопага.

Ион понял, что она узнала все и что его власти в Афинах наступил конец. «Для меня жизнь в Дельфах под благодатью бога была дороже всех престолов в мире. Но доброго Ксуфа мне жаль; что за горькая одинокая старость предстоит ему!»

Он вошел к себе в покой, положил в ларец богатый наряд царевича, который ему подарил Ксуф, и вынул из него скромный убор слуги Аполлона, в котором он ходил в Дельфах. Он вынул также старую, но изящную и крепкую корзинку, которую ему Пифия подарила, прощаясь с ним. «С чем пришел, с тем и уйду, – сказал он про себя, – все прочее пусть останется в доме Эрехфея».

Тем временем Креуса, узнав о возвращении Иона, послала за старшим ареопагитом.

– Кефисодор, – сказала она ему, – есть у меня дело для Ареопага. Хочу ему поведать мою обиду, а он пусть решает по правде, покорный завету Паллады. Вели сказать и Иону, чтобы явился в суд.

– Как обвиняемый?

– Нет, как свидетель.

– А кто же обвиняемый?

– Обвиняемого я назову перед судом; не бойся, он услышит мой вызов. Итак, собирайтесь немедленно на скалу Ареса.

– Царица, Ареопаг в эти дни не собирается на скале Ареса.

– А где же?

– Под Акрополем, на лугу, что у Долгих скал.

Креуса вздрогнула.

– Почему там?

– Предстоит отправление торжественной феории в Дельфы, царица; но сигнал к нему должен дать сам Аполлон зарницей с горы Воза, что в цепи Парнета. И вот теперь наряд ареопагитов, чередуясь, следит с Долгих скал, откуда открывается вид на Парнет, когда появится зарница; если Ареопагу нужно собраться в полном составе – он собирается там.

– Прекрасно, – ответила Креуса с затаенной злобой в голосе, – это даже еще лучше. – Итак, ждите меня на лугу у Долгих скал.

XI

Пещера Долгих скал имела теперь уже не тот вид, что двадцать лет назад, когда царевна Креуса собирала здесь цветы на празднике Анфестерий. Густая завеса лавровых деревьев преграждала доступ к ней, оставляя лишь узкое отверстие; но и оно было запретным для всех людей. Таковым его объявила царица Креуса; накануне своей свадьбы она посвятила туда какие-то предметы и с тех пор ежегодно, в холодную ночь месяца Посидеона, совершала там какие-то священнодействия, о которых никто не должен был ничего знать. Теперь на лугу перед пещерой было расположено полукругом двенадцать складных стульев; ареопагиты сидели на них, увенчанные зелеными венками, в порядке, определяемом старшинством; в полукруге стоял Ион – таким, каким его знали в Дельфах, и корзинка Пифии лежала у его ног. Все ждали прихода царицы.

Наконец она пришла – бледная, дрожащая, опираясь на руку жрицы Паллады. За ней следовала вся та толпа, которая явилась к ней с оливковыми ветками в тот памятный день и упросила ее отправиться в Дельфы.

– Я вам еще не передавала ответа Аполлона, – сказала ей Креуса, – я передам его теперь.

– Судьи налицо, свидетель тоже, – начал Кефисодор, – скажи нам, царица, кого ты обвиняешь?

Креуса подняла голову, и гневный румянец покрыл ее щеки.

– Его! – крикнула она, показывая на расселину Парнета, с которой трое ареопагитов не сводили глаз. – Я была еще девой; полюбилась ему моя красота. Он вызвал меня – сновидением в ночь под Анфестерии. А, вы думали, что мой свадебный терем в палатах Эрехфея близ дома Паллады? Нет; мой свадебный терем – вот он!

Она протянула руку по направлению к пещере.

– Тогда я не жаловалась; неземное блаженство наполняло все мое существо, я считала себя счастливейшей из жен, что сподобилась носить под сердцем младенца божьей крови. Я все думала: бог придет, он призрит на мою надежду. Но месяцы проходили, и его не было.

Тайно от всех выносила я божий плод; тайно родила я его в доме Эрехфея, до крови закусывая мои уста, чтобы они не выпустили предательского крика из моей груди; тайно перенесла его сюда в пещеру перед очи его забывчивого родителя. И это все, что я знаю о нем.

Прошло двадцать лет – ни разу бог не вспомнил обо мне. А когда меня заставили отправиться к нему паломницей и я в запечатанном складне подала ему вопрос, где мой и его сын, – он выжег мой вопрос и не ответил мне ничего.

После меня и муж мой Ксуф отправился к нему; и что же? Ему он даровал то, в чем мне отказал, – даровал сына его молодой любви. Этот сын – вот он!

Она указала на Иона.

– Судьи Паллады, – продолжала Креуса. – Вам могучая дочь Громовержца даровала великое право творить суд и над богами, и над людьми: Арес и Посидон подчинились вашему приговору. Рассудите же меня с моим обидчиком, потребуйте от Аполлона, чтобы он вернул мне моего сына!

В эту минуту вооруженный вестник, весь запыхавшись, подбежал к Кефисодору и шепнул ему что-то на ухо. Кефисодор вздохнул и снял венок с головы. Все ареопагиты обратили взоры на него: что случилось?

– Суд Ареопага продолжается, – громко возгласил Кефисодор. – Царица, в твоем рассказе не все понятно. Почему ты не открылась твоему отцу Эрехфею? Он был добр и любил тебя; он, наверное, нашел бы средства облегчить твои страданья и, не имея сыновей, охотно бы принял внука божьей крови, которого ты родила.

Креуса насупила брови.

– В своем наказе перед разлукой бог запретил мне открываться кому бы то ни было; в этом было довершение обиды. Никто ничего не знал – ни отец, ни няня. Я всё выстрадала одна.

– Ты говоришь о наказе; его ты твердо помнишь?

– Еще бы! Огненными письменами запечатлелся он в моем сердце.

– Повтори же его суду словами самого бога.

– Он мне так сказал: «Спасибо тебе, Креуса, за твою любовь; наградой тебе будет чудесный младенец, которого ты родишь, когда Селена в десятый раз сдвинет свои рога. Но ты никому не должна открывать, что отец его – Аполлон…»

– Это всё?

Креуса ответила не сразу.

– Нет, не всё, – сказала она наконец почти шепотом.

– Перед судом не должно быть тайны; что еще наказал тебе бог?

– «…и должна его любовно вскормить и воспитать сама, не удаляя его от себя».

– И ты решилась ослушаться воли бога?

– Могла ли я ее исполнить? Подумайте! Оставить при себе рожденного в девичестве ребенка, улику моего позора, – и никому, даже родному отцу, не открывать того, что бы меня перед ним оправдало – что я зачала его от бога! О, богу легко было этого требовать! Вначале и я ему была покорна, надеясь, что он придет подкрепить меня. Но когда месяцы проходили, а его не было, когда настал день, истерзавший мое тело, и его все не было – тогда и моя душа стала бессильна.

Кефисодор грустно опустил голову.

– Обвинительницу мы выслушали; выслушаем и свидетеля. Ион, сын Эолида, что знаешь ты о своем происхождении?

– Аполлон дал меня сыном царю Ксуфу, – скромно заявил Ион, – это я знаю со слов царя. Сам я этой чести не добивался; если я царице неугоден, я вернусь под сень бога. Прощаясь со мной, Пифия, которая была мне в Дельфах вместо матери, дала мне эту корзинку. «По ней, – сказала она, – ты узнаешь свою настоящую мать». – «Когда?» – спросил я; и она ответила: «Когда захочет бог».

– Передай корзинку суду, – сказал Кефисодор.

Ион повиновался. Креуса, все время смотревшая на расселину Парнета, тут впервые обратила внимание на нее. Ее сердце судорожно забилось.

Кефисодор развязал веревки, снял покрышку и заглянул внутрь.

– Нероскошное же наследие оставила тебе твоя мать, – сказал он с улыбкой юноше.

Действительно, все наследие состояло из куска белой ткани, с виду напоминавшего детские пеленки.

– А впрочем, – продолжал судья, – в женских работах она была мастерицей. Смотрите, что здесь вышито: поверженный гигант, над ним голова Горгоны. Жаль, что державшая ее рука Паллады оторвана.

Креуса подбежала к судье. Не помня себя от волнения, она бросилась к пещере и тотчас вышла оттуда с хитоном в руках. Она развернула хитон:

– Смотрите, вот рука Паллады. Видите? Все подходит, вся вышивка цела – вышивка моей матери Праксифеи. – Она взглянула на Иона. – Судьи, судьи! Теперь я сама прошу оправдать обвиняемого. Я много выстрадала, но этот миг искупает всё: Аполлон вернул мне моего сына!

Все ареопагиты, кроме одного, поднялись со своих мест. Послышались приветственные крики:

– Да здравствует Ион! Да здравствует сын Аполлона! Да здравствует царственный внук Эрехфея!

Кефисодор дал радости улечься и затем с расстановкой провозгласил:

– Да здравствует царь Ион!

Все оторопели. Как? Царь Ион? Почему царь? Кефисодор продолжал:

– Мне грустно огорчать царицу и всех вас в такой радостный миг; но полученное мною только что известие гласит: евбейская рать разбита войском Паллады, – но в бою, храбро сражаясь, погиб наш царь Ксуф, сын Эола.

Ареопагиты сняли венки. Креуса поникла головой, радостная улыбка на ее устах исчезла, две крупные слезы скатились по ее щекам.

– Он был добр и честен, – сказала она, – и пал смертью героя; да будет же он удостоен могилы в гробнице Эрехфидов!

– А я, матушка, – прибавил Ион, – я отомщу за его смерть. Не бойтесь, сыны Паллады, Евбея будет наша!

– Да здравствует царь Ион! – раздалось опять из уст ареопагитов.

Но тут поднялся тот ареопагит, который до тех пор сидел; это был гражданин угрюмый, но правосудный и всеми уважаемый за свою щепетильную честность.

– Постойте, граждане, опасайтесь скороспелого приговора. Мы охотно верим тебе, царица, но суд Ареопага требует не веры, а доказательств. Чем докажешь ты, что тот юноша, – он указал на пещеру, – был действительно Аполлон, а не смертный?

Но не успел он кончить своих слов, как раздался возглас:

– Зарница с Парнета!

Все обратили взоры туда. Еще два раза, всё ярче и ярче озарило расселину над горой.

– Сдаюсь; где бог свидетельствует, там умолкает человек.

– Слава Фебу! Пеан, пеан! – запели женщины.

Все шествие двинулось по направлению к подъему на Акрополь – впереди всех Креуса, опираясь на руку сына, затем ареопагиты, затем прочая толпа.

– Слава Фебу! Пеан, пеан!

И эхо Долгих скал повторяло радостные вопли:

– Слава Фебу! Пеан, пеан!

Из материалов к IV тому