— Вы могли бы упомянуть о золоте в конце разговора.
— О чем же мне тогда говорить? О картинах? О ценных гобеленах? О коллекциях миниатюр?
— Что лежит на дне озера Теплитц? — быстро спросил полковник.
— Десятка два ящиков, набитых фальшивыми фунтами стерлингов.
— Вы в этом уверены?
— Абсолютно.
— Тогда чем же объяснить смерть всех тех, кто случайно или намеренно оказывался на озере, а иногда только вблизи него?
— К сожалению, я не специалист по утопленникам.
— Там были не утопленники, а убитые.
На войне погибли миллионы людей, и никто не интересовался причинами их смерти.
— Но ведь теперь войны нет.
— Есть ее остатки.
— Вот об остатках-то мне и хотелось бы узнать у вас.
— К сожалению, ничем не могу вам помочь, полковник.
— Хорошо. Охотно допускаю, что вы говорите правду, убеждая меня, якобы на дне Теплитцзее покоятся ящики с фальшивыми банкнотами.
— Можно проверить мои слова. Прикажите достать со дна озера хотя бы один ящик, и вы убедитесь, что я говорю правду.
— Повторяю: я верю вам. Не будем возвращаться к истории с затопленными ящиками. Тем более что никто об этом не знает, даже американцы не догадываются. Пускай это будет нашей маленькой тайной. Когда-нибудь мы сможем открыть ее миру. Не так ли?
— Вполне с вами согласен.
— Но, мой дорогой доктор Гйотль, нет ли у вас еще ка-кого-нибудь багажа в своем распоряжении? Я имею в виду незатопленный багаж.
Гйотль слегка заколебался.
— Вы злоупотребляете своим положением, полковник...— сказал он наконец. — Требуете от меня всего, ничего не обещая взамен. Согласитесь, что это не совсем по-джентльменски. Мы с вами в прежнее время встречались как люди высокой коммерции. А вот то, что вы теперь от меня требуете, коммерцией никак не назовешь. Не так ли?
— И все же?.. — понукал его полковник.
— Я должен получить от вас кое-какие гарантии. Терять мне нынче нечего, вы должны это понимать,— развязно заявил он.
— Какие гарантии вам нужны?
— Если уж действительно я вынужден буду выступать свидетелем на трибунале...
— Тут ничего не поделаешь: вы — свидетель обвинения. Для этого я и приехал сюда. Это мой последний долг перед Британией.
— Отлично. Но, как я уже говорил, у свидетелей могут быть различные судьбы. Одних освобождают сразу же после их показаний, других — причисляют к обвиняемым. Обещайте мне, что я буду только свидетелем обвинения и что меня отпустят из Нюрнберга опять сюда, в Бадаусзее.
— Но я ведь еще не знаю, за что именно должен вам обещать...
— Кроме того, дайте мне какие-либо определенные гарантии неприкосновенности моей личности на трибунале.
— Например, какие?
— Ну, скажем, вы могли бы освободить меня уже сейчас из-под стражи. Можно учинить за мной слежку, можно, наконец, поверить мне на слово, что я никуда не денусь...
— Это трудно сделать. Вас тогда арестуют американцы.
— Если вы снабдите меня нужными бумагами, американцы меня не станут трогать.
— Мы торгуемся, не имея в руках товара, — напомнил полковник. — Вы хотите получить от меня гарантии, требуете даже своего освобождения из-под ареста, но ничего мне не обещаете взамен.
— Кроме того, вы должны мне дать честное слово, — не слушая Роупера, продолжал Гйотль, — слово джентльмена.
— Такими словами не разбрасываются просто так.
— Чтобы иметь слово джентльмена, надо знать, кто его дает. Поэтому я прошу вас назвать свою фамилию, чтобы я впредь имел дело не с бестелесным духом, а с личностью совершенно определенной.
Роупер не выдержал.
— Послушайте! — воскликнул он. — Я давно знал, что вы человек довольно-таки наглый, но все же никогда не ожидал услышать от вас то, что услышал сейчас. Вы совершенно забыли, что мы давно поменялись ролями!
— Вы правы, — тихо ответил Гйотль. — Прежде вы предлагали товар, а я платил деньги. Теперь товар предлагаю я, а вы должны мне заплатить за него.
— Какой же у вас товар?
— Архив Кальтенбруннера.
— Не может быть!
— Отвечу вашими же словами: к чему тогда весь этот разговор?
— Меня зовут Роупер. Норман Роупер, полковник армии его величества. Вы сами понимаете, что вы в моих руках. Если только вы меня обманываете, я найду способ, чтобы заставить вас забыть мое имя. Но если сказанное правда, то я даю вам слово джентльмена: все, что вы просите, будет исполнено. Вас освободят сегодня же! До того времени, когда вам придется выехать в Нюрнберг, чтобы дать там показания, я выражаюсь весьма точно: выехать,— до этого же времени вы можете пользоваться свободой по своему усмотрению. Все это при условии, что вы действительно обладаете данным архивом.
— Архив у меня.
— Главное, чтобы он был у нас.
— Вы его получите.
Оба одновременно поднялись из-за стола и долго пристально смотрели в глаза друг другу, затем Роупер протянул Гйотлю руку. Тот пожал ее, но не угодливо, не как слуга пожимает руку господина, а с достоинством, не спеша, степенно, торжественно, как равный равному.
КРИЧИ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ
В маленьком городе жизнь бургомистра у всех на виду. Зато бургомистр большого города живет подобно королю, подобно небожителю в неведомом пространстве. Его окружают загадочные люди; даже вещи, среди которых проходит его жизнь, приобретают черты загадочности и таинственности.
У Вильгельма свой взгляд на все это. И когда его послали починить электропроводку в городской магистрат, он обрадовался вовсе не тому, что получил возможность увидеть обстановку, в которой управляет теперь их бургомистр. Его отнюдь не волновало то, что он, вчерашний узник концлагеря, простой монтер, будет топтать ковры в кабинете бургомистра и, чтобы удобнее было добраться до проводки, подставлять кресло, в котором восседает сам герр Аденауэр!
Нет! Он обрадовался тому, что представляется возможность увидеть бургомистра и как бы невзначай сказать ему то, что о нем думает он, Вильгельм, что думают о нем простые честные люди.
Он попортит ему благодушие!
Он спросит, почему не отказался от предложения американцев, почему вернулся на пост, которого не заслужил своим поведением? Потребует ответа, почему, уже став бургомистром, опять чего-то ждет, опять ничего не делает, как не делал двенадцать лет, сидя на своей вилле в Рендорфе? Узнает, известно ли ему, что делается в городе, и считает ли он, что так и должно быть.
Германию поглощает хаос. Чем дальше — он становится все больше, все глубже. Люди буквально умирают с голоду. Доведенные до отчаяния, выходят на улицы после комендантского часа специально для того, чтоб их арестовал американский патруль и отправил в концлагерь в Дельбрюке, где держат эсэсовцев и где, по крайней мере, дают каждый день хлеб и суп. В городе кражи, спекуляции, разврат. Продают дочерей, жен, сестер. Голод властвует, как в Индии. Настанет зима — начнутся холода. У людей нет ни угля, ни брикета, ни полена дров... Город умрет от голода и холода. А что предпринял бургомистр во избежание всех этих бед?
Подумал ли он о работе для тех, кто вернулся из лагерей, кто пришел с войны? Замолвил ли он хотя бы слово о своем народе перед американцами? Сделал ли что-нибудь, кроме расчистки тех улиц, по которым ездят американские машины?
Бургомистр служил декорацией на своем посту; посещал приемы американцев, ездил по городу на американском «джипе» под охраной американцев, откровенно радовался своему возвращению из небытия, своему неожиданному взлету из самых что ни на есть низин жизни на вершину ее.
Сейчас он испортит ему эту радость.
Только бы ничто не помешало встрече! Он мыслит себе этакий непринужденный разговор простого рабочего человека, монтера, разговор с главой города, разговор, в котором невольно скрестились бы мечи двух политических противников — коммуниста и антикоммуниста.
В Кельне готовится съезд западно-немецкой компартии. Это должен быть съезд, который бы восстановил компартию, разгромленную двенадцать лет назад фашистами. Ее разгромили, но она не умерла. Те, кто выжил, кто уцелел, возвращались теперь и сразу включались в борьбу против таких, как Аденауэр, против людей, которым судьба немецкого народа была глубоко безразлична.
Что ж, на своем съезде они скажут об этом во всеуслышание, а пока что Вильгельм выскажет это прямо в лицо бургомистру. Выскажет как человек человеку, как гражданин гражданину.
Он собьет спесь со старого бургомистра, он омрачит ему радость!
Но все вышло совсем не так, как он предполагал. Его провели не в кабинет бургомистра, а в комнату, где сидели двое — американец из военной полиции и штатский, по всей вероятности немец. Этот немец, выставив макушку с редкими и тщательно зачесанными волосами, что-то быстро писал. Американец сидел за столом, вертя в руках какую-то безделушку, и молча смотрел на монтера, а немец писал, нанизывая буквы одну на другую, сплетал их в длинные цепочки и растягивал эти цепочки по листу бумаги. Он так углубился в свою работу, что даже не поднял головы и не поглядел на прибывшего, а только кивнул головой и, не замедляя бега руки, скользящей по бумаге, сказал тихим, вежливым, уж чересчур вежливым голосом:
— У нас тут временная проводка — это никуда не годится, сделайте фундаментальнее и внутреннюю, чтобы было понадежнее. Так будет эстетичнее. Не станем же мы работать в таком бараке!
Насчет барака немец, конечно, явно преувеличил, но Вильгельму пришлась по душе хозяйственная жилка чиновника. Он одобрил мысленно работоспособность немца и обуревающий его пыл, с которым он штурмовал бумагу. Хоть здесь, хоть в этой комнате магистрата, что-то делалось!
Вильгельм разложил инструменты, осмотрел проводку и приступил к работе. А немец все писал, шелестел пером, словно мышь в углу, и не подымал головы от стола.
Тогда у Вильгельма внезапно возникла идея рассказать чиновнику про их виллу-ротонду. Поведать о трех таинственных пришельцах, которые с первой же ночи терроризируют слепого Макса, угрожают ему, тянут с него деньги, забрали все имеющиеся у него продовольственные запасы. Двое из них — здоровяк с бородой и мордатый Шнайдер — не выходят из виллы даже по ночам, а тот, что помоложе, мотается по городу, очевидно занимается спекуляцией, так как приносит домой американские сигареты, продукты, выпивку... Тогда они напиваются и выгоняют Макса и его, Вильгельма, из виллы, угрожают им, бахвалятся своими связями с американцами. Пускай полиция проверит, что они за люди. Вполне вероятно, что это какие-то важные шишки, замаскированные фашисты, скрывающиеся от справедливого возмездия.