— Могу ли я рассказать вам одну вещь? — не прекращая работы, обратился к чиновнику Вильгельм.
— Если это входит в мою компетенцию,— сказал немец,— почему же нет?
Но писанины своей не отложил, головы не поднял.
— История эта несколько загадочна, но, наверно, вам теперь приходится ежедневно иметь дело с загадочными историями,— сказал Вильгельм.— Я живу в Ниппесе. Бывшая Альтендорфштрассе. Собственно говоря, улицы теперь нет, нет и домов. Осталось лишь одно строение. Его называют вилла-ротонда.
— Да, да, вилла-ротонда,— чиновник пододвинул к себе новый лист бумаги и стал записывать.
— Владелец этой виллы — слепой. Бывший боксер. На мой взгляд, неплохой парень. Он дал мне пристанище, когда я вернулся из концлагеря.
— Так, так. Вы вернулись из концлагеря.
— Однажды ночью туда внезапно ворвались трое неизвестных. Они ведут себя довольно нагло, терроризируют хозяина... Порядочно времени они уже находятся там... Надо бы проверить их. А вдруг это нацисты? Один из них Шнайдер. Другой, с бородой, как у Льва Толстого, называет себя...
— Шнайдер? — чиновник наконец поднял голову. Вильгельм увидел узкие, плотно сжатые губы, водянистые глаза, мясистые щеки.
У него из рук выпал молоток. Если б было куда попятиться, Вильгельм попятился бы, но позади него — стена. Он потер себе лоб согнутой в локте левой рукой, потер просто рукавом спецовки, как бы желая отогнать привидение. Но привидение не исчезало. Водянистые глаза светились, словно гнилые болотные огни, мясистые щеки свисали с холодной наглостью, губы надменно сжимались, чтобы подчеркнуть значимость их обладателя.
— Господин Лобке! — воскликнул вне себя Вильгельм.
Чиновник и глазом не моргнул.
— Господин Лобке! — повторил почти в отчаянии Вильгельм.
— Вы не сказали мне ничего нового,— произнес чиновник.— Да, я Лобке. Но какую это имеет связь с той историей о вилле-ротонде в Ниппесе?
— Никакой. Но зато есть связь между нами!Не могли бы вы припомнить Вильгельма Вейхса? Я помогу вам. Берлин... Помещение на Принцальбертштрассе, комната двести тридцать семь. Арестованный Вильгельм Вейхс. Обвиняется в государственной измене. Коммунист. Двадцать восемь лет. Электрик-монтер. Вы ничего не помните, доктор Лобке? Государственный советник Лобке, следователь по особо важным делам. Вы до сих пор так ничего и не вспомнили?
На лице с мясистыми щеками не дрогнул ни один мускул.
— Охотно верю вам, доктор Лобке, что вы не помните меня,— уже овладевая собой, спокойно продолжал Вильгельм.— Трудно, конечно, припомнить то, что происходило двенадцать лет назад. Во-первых, таких, как я, прошло перед вами великое множество, а во-вторых, мало ли что еще вы делали после этого... Разве я говорю неправду, доктор Лобке? Неужели вы забыли свою сакраментальную фразу: «Подпишите. Не подпишете — последствия обычные». Подписавшего заранее заготовленный вами протокол, где все от начала до конца было клеветой, сразу же ждала виселица. Отказавшийся подписать попадал в концлагерь. Это и называлось обычными последствиями. Я не подписал и двенадцать лет испытывал на собственной шкуре, что такое «обычные последствия». Неужели вас не мучила совесть, доктор Лобке?
Теперь вы вон куда забрались. Я должен идти и рассказывать о нацистах, скрывающихся от справедливой кары, такому же нацисту, как они сами, а то и того хуже. По какому праву вы засели здесь, доктор Лобке?
Лобке выпрямился за столом. Энергичным движением выбросил вперед руку:
— Я прошу вас оставить помещение! Вы просто мелкий дебошир!
Вильгельм подошел к американцу, который теребил теперь уже телефонную трубку, и указал на Лобке:
— Послушайте, офицер,— взволнованно произнес он.— Вы держите у себя фашиста! Это враг Германии.
— I do not understand[63],— развел руками американец.
— Вы обязаны его арестовать. Немедленно арестовать!
— I do not understand.
Стоило ли терять время? Вильгельм бросился вон из комнаты. Теперь у него все основания идти к бургомистру. Не просто дело, не эстетические проблемы его волнуют — он хочет задать бургомистру вопрос: по какому праву в магистрате вновь засели нацисты? Разве не было войны, не было разгрома гитлеровской машины, не было победы? Разве люди не умирали на Западе и на Востоке во имя уничтожения фашизма? Неужто ветер развеивал над Германией пепел из крематориев для того, чтобы в уютных кабинетах снова рассиживались те, по чьим приказаниям строили эти крематории и сжигали в них людей? Чтобы они снова распоряжались судьбами людей в Германии? Да что ж это такое! Преступление или недоразумение? Или просто неведение?
Бургомистра на месте не оказалось. Его сегодня вообще не будет, сказали Вильгельму. Он уехал на встречу с епископом. У бургомистра дела не только земные, но и небесные...
Вильгельм вернулся в комнату, где оставил инструменты. Стол доктора Лобке был пуст. Самого Лобке и след простыл. Голая блестящая поверхность стола — и все.
Американец вынул карманное зеркальце и внимательно рассматривал свои зубы.
— О’кей! — усмехнулся он, увидя Вильгельма.
Монтер взялся за работу. «Все равно этот фашист вернется,— решил он.— Я от него так просто не отступлюсь. Что-нибудь да придумаю».
Но Лобке в магистрат так и не вернулся. Вильгельм закончил работу, переоделся и по дороге домой решил заглянуть к Маргарите, где просиживал теперь целыми днями Макс, не рискуя днем появляться на вилле-ротонде.
Макса в пивной не оказалось. Маргарита, улыбаясь сочными губами и шурша широкой юбкой, разносила пиво. Щеки Маргариты поражали своей свежестью. Глядя на эти щеки, забывалось, что на свете была война, что смерть косила вокруг, что ты и сам полуживой, едва вырвался из-за колючей проволоки. Забывалось и о том, что наверху площадь лежит в развалинах, что в них весь город и вся Германия вообще. Белозубая улыбка, свежие щеки и голос — глубокий и чистый,— такие голоса, пожалуй, способны воскрешать мертвых. Вильгельм понимал Макса, ах как хорошо понимал. Теперь и он начинал забывать, что ему, собственно, сорок лет. Ощущал всего лишь двадцать восемь, ровно столько, сколько было тогда, когда бросили его в концлагерь. Теперь он тоже мог бы сидеть здесь часами и глядеть на эти нежные щеки, вслушиваться в этот дивный голос, вдыхать запах сильного тела Маргариты...
Макса не оказалось. И в голосе женщины чувствовалась взволнованность. Глаза смотрели весело, как всегда, но тень беспокойства залегла в их уголках.
Не потому ли, что не было Макса?
А станет ли тревожиться Маргарита, если не будет его, Вильгельма? Окутает ли печаль эти прекрасные глаза? Но пока что есть он, а Макса нет.
— Его куда-то вызвали,— шепотом сообщила Маргарита.— Пришли сюда и вызвали. Больше он не возвращался. Его никто никогда не вызывал отсюда после того, как закончилась война. Никто не приходил к нему, кроме тебя.
— Я пойду поищу его. Возможно, он дома, в вилле-ротонде,— сказал Вильгельм.— Я зашел к тебе прямо с работы, дома я не был. Может быть, он дома, он иногда любит посидеть один в своей комнате перед заходом солнца.
Но сам не верил своим словам, предчувствуя недоброе; хотел только, чтобы поверила в них Маргарита. Пусть даже она волнуется о Максе, а о нем никогда не будет волноваться — все равно приятно утешить такую женщину. От этого получаешь даже какое-то удовольствие. Небольшое, конечно, но все равно удовольствие.
Вильгельм допил пиво и вышел из подвальчика. Он поспешил, почти побежал домой напрямик, не разбирая дороги. Двенадцать лет ежечасного ожидания смерти выработали в нем сложный механизм предчувствия. Механизм действовал почти безотказно. Он своевременно подавал сигналы о близкой опасности; отчаянные, как сирены воздушной тревоги, сигналы всегда раздавались в подсознании Вильгельма тогда, когда ему или его товарищам угрожала нежданная опасность. Сложный душевный механизм обладал одним лишь недостатком: он был настроен только на плохое, на опасность, на угрозу. Возможно, это было потому, что в жизни Вильгельма за эти двенадцать лет отсутствовала радость, а возможно, потому, что радость вообще принадлежала другим. Даже тогда, когда заключенные узнали о победе советских войск под Сталинградом, это скорее касалось тех, кто находился по ту сторону колючей проволоки. Ведь у узников концлагеря слишком мало было надежды выжить даже после Сталинграда.
Сегодня все его нутро заполнено дикими сигналами опасности. Вильгельм бежал к вилле-ротонде, а сам уже знал, что бежит напрасно, что не успеет, что там что-то уже произошло без него.
В центральном холле, вальяжно развалившись в кресле, сидел Финк и скалил в смехе свои острые зубы.
— Ах, ах,— сказал он, увидя монтера,— вашего дружочка зацапали наконец! Весьма сожалели, что не застали вас. Обещали наведаться еще разок. Проверить, где и при каких обстоятельствах вы подружились с господином Каулем, бывшим эсэсовцем Максом Каулем. Вполне возможно, что вы тоже эсэсовец, а не антифашист, за которого себя выдаете? Все может быть в этом безумном мире, господин так называемый антифашист!
— Макса забрали? Кто его забрал? Когда? Куда?
— Американцы. Военная полиция. Им сказали, что в вилле-ротонде живет опасный преступник. Ах, вы не знаете, чем занимался ваш друг во время войны? Он учил эсэсовских диверсантов приемам борьбы в условиях абсолютной темноты. Он сам мог безоружный, в полной тьме, расправиться с десятью. А будь у него оружие! Ого-го! Он умел вогнать очередь из автомата прямо в рот, слыша ваше дыхание на десятиметровом расстоянии! Он умел прицелиться ножом в ваше сердце, не касаясь груди, нацелиться под самой плотной одеждой — он слышал биение сердца! Это был непревзойденный специалист своего дела. Ему присылали учеников из самого Берлина! Го-го! Господин Кауль знал себе цену...
— Не может этого быть,— невольно веря словам Финка, прошептал Вильгельм.— Неужели даже слепые... неужели даже слепые зверели и переставали быть людьми в этой стране? Боже правый!