Европа-45. Европа-Запад — страница 83 из 131

Так и ехали они через весь Париж — один молча, вдыхая в себя величие и красоту огромного города, стараясь запомнить утреннее небо над столицей, цветочниц с фиалками, трагикомические голоса первых газетчиков, неразбериху каменных кружев архитектуры, нежные почки каштанов, ничем не отличимых от каштанов на далеких улицах родного Киева, ласковых и мощных деревьев, прекрасных и величаво-спокойных. А другой говорил и говорил, стремясь рассказать своему новому знакомому решительно все, не утаивая ничего, стараясь ничего не пропустить.

И кто будет вправе когда-нибудь утверждать, что они не поняли друг друга в то утро ранней весны тысяча девятьсот сорок пятого года?

И когда они приехали на улицу Ля Грэнель, где находилось советское посольство, им уже казалось, что они знают друг друга давно, и как-то даже страшно было расставаться у ворот и не верилось Михаилу, что стоит ему сделать один-единственный шаг — и останется за плечами Париж, Франция, вся Европа и он окажется наконец дома.

Француз переговорил со своим соотечественником, охранявшим вход в посольство, как тогда, на аэродроме, обнял Михаила, поцеловал его, вздохнул и сказал тихо:

— Счастливо вам, мосье! До новой встречи!

Михаил вошел во двор посольства. Вошел, остановился, оглянулся вокруг. Цветники, широкие дорожки, посыпанные песком. А дальше? Дальше было такое, от чего замерло и остановилось сердце...

По двору прогуливался... генерал. Самый настоящий генерал, в синих, с широкими красными лампасами, галифе, в хромовых сапогах, седовласый, с короткой шеей, обремененный годами... Не было на нем мундира, только нижняя рубашка, до боли знакомая Михаилу армейская рубашка, белая-белая, как первый снег, льняная рубашка, новая, хрустящая, какой Михаил не видел вот уже сколько лет.

Скиба замер на месте. Идти дальше не мог. Стоял бледный, весь напряженный и смотрел не отрываясь на эту родную рубашку, которая, казалось, обращалась к нему далеким голосом отцовской земли, голосом, что вовек не забывается. Генерал заметил Скибу и подошел к нему. Нужно было что-то говорить, доложить, как надлежит по армейскому уставу, говорить, не молчать... А он не мог произнести ни слова. Стоял, будто прирос к месту, смотрел прямо в глаза генералу и молчал.

— Ну? — спросил генерал.

Этого было достаточно. Это был тот толчок, которого недоставало, чтобы вывести Михаила из оцепенения. Он выпрямился, щелкнул каблуками и четко отрапортовал:

— Товарищ генерал! Лейтенант Скиба прибыл в ваше распоряжение для продолжения своей службы в Советской Армии!

— Ага, — сказал генерал, — прибыл, говоришь? А смотри мне в глаза, смотри. Откуда прибыл? И что это на тебе за одежка? Это называется прибыть для продолжения службы в армии? В таком растерзанном виде?.. Ну, пойдем.

Пошел через двор, не оглядываясь, чтоб узнать, следует ли за ним Михаил. Пожалуй, не первый это был случай.

Верно, хорошо знал генерал, что не может человек не следовать за ним, каким бы строгим он ни был и как бы сердито ни встретил.

Сердито. Но как же иначе встречать таких, как Михаил?

Скиба шел вслед за генералом и ждал, что тот сейчас заведет его в тесную штабную комнату, поставит перед собой, чтоб не шевелился, и скажет, пристально глядя в глаза:

«Обиделся, лейтенант? Черствой показалась тебе генеральская душа? Черствой, как подметка. А ты как же хотел, лейтенант? Чтоб я превратился из генерала в ангела? Чтоб у меня карманы были напиханы шоколадками и я раздавал бы их деточкам? Чтобы сбежались иностранные корреспонденты, фотографировали меня, записывали мои слова о милосердии и нежности? Чтоб я забыл войну, сбросил генеральский мундир и забавлялся с внучатами? Не могу я этого. И никто не имеет права требовать этого от меня. Слышишь? И первый ты не имеешь права. Ты с какого года в плену? С сорок первого? Выходит, ты не видел того, что видел я. Ты вообще, выходит, ничего не видел. Ни испепеленной земли нашей, ни высохших наших рук, ни могил наших. Говоришь, это упрек? Да, это и упрек тебе, если хочешь. Я не виню тебя в твоей судьбе, знаю, что и тебе было тяжко, но не жди от меня сочувственных слов и поблажек, не жди слез умиления и нежности».

Они вошли в комнату. Генерал надел свой китель с широкими золотыми погонами, круто повел плечом, строго посматривая на Михаила, но молчал. И, только застегнув последнюю пуговицу на кителе, неожиданно спросил: «Ясно вам, лейтенант?» Спросил так, будто он и вправду говорил Михаилу все то, о чем Михаил передумал за эти несколько минут. Словно между ними и не было перед этим молчания, а шел большой и полный глубокого смысла и значения разговор. Нужно было закончить этот разговор именно так, как требовала его значимость. И Михаил ответил именно тем словом, которое только что услышал от генерала: «Ясно, товарищ генерал! »

ВИЛЛА-РОТОНДА

— Но почему, почему, спрашиваю я вас! Человек, который провел двенадцать лет в добровольном изгнании, который пальцем не шевельнул против гитлеровцев, человек, получавший от Гитлера пенсию, теперь снова возвращается на тот же пост, который занимал до тридцать третьего года. Самый крупный город в Западной Германии отдают человеку, не имеющему ни малейших заслуг перед этой Германией, не сидевшему даже в тюрьме, если уж на то пошло!

— Выражайтесь точнее: не самый крупный город, а самую большую груду камней и кирпича.

— Однако под этой грудой живет не менее полумиллиона немцев, живем и мы с вами, господин Кауль.

— Не называйте меня господином Каулем, зовите просто Максом. Ведь мы почти однолетки, Вильгельм.

Тот, кого звали Вильгельмом, усмехнулся. На его худом бескровном лице усмешка казалась гримасой боли.

— Главное, что мы честные, порядочные люди, Макс,— сказал он.— А однолетки мы или нет — это уже дело второстепенной важности.

Макс сидел в низеньком кресле, почти невидимый в черном угольнике тьмы, залегшей по другую сторону комнаты. Но даже это низкое кресло не скрадывало длиннющей фигуры Макса.

Хриплый смех раздался в ответ на слова Вильгельма:

— Порядочные люди! В нашей стране порядочных можно найти только среди покойников! А все мы — дети поражения. Этим данные о нас исчерпываются.

— Да, но не все мы одинаково воспринимаем поражение, Макс. Для нас с вами это начало новой жизни. Для эсэсовцев или гестаповцев — конец ее.

— Хо-хо! А откуда вам известно, что я не эсэсовец?

— Но ведь вы говорите, что живете в этой вилле-ротонде всю войну.

— Мало ли что мне вздумается сказать!

— Да и Маргарита говорит точно так же.

— А может, она подкуплена мною?

— Кроме того, вы инвалид, слепой человек. Слепой и беспомощный.

— Ну ладно, хватит разводить сырость. Хотите, чтобы этот «слепой и беспомощный» человек повел вас в погребок к Маргарите и угостил кружкой пива?

— Охотно.

— Только перейдем на «ты». Это более по-немецки. К тому же этого требует родство наших душ. Ведь оба мы — честные и порядочные. Уверяю вас, что наш обер-бургомистр тоже считает себя честным и порядочным. За эти двенадцать лет он решительно ничем не запятнал себя.

— Но и ничего не сделал.

— А что ему было делать? Лезть на стенку?.

— Тысячи немцев боролись.

— Честь им и хвала.

— А он скрывался да еще получал пенсию от Гитлера

— Раз дают — бери!

— Не будь циником, Макс. Я говорю сейчас от имени всех повешенных, расстрелянных, сожженных, замученных голодом, истерзанных пытками и побоями. Я вернулся в свой город из концлагеря живым, случайно уцелевшим, вернулся, чтобы увидеть справедливость, а вместо этого первое, с чем я столкнулся, была возмутительная, неслыханная несправедливость. Почему американцы не назначили бургомистром пускай не коммуниста, пускай не того, кто подымал народ против гитлеризма, но хотя бы кого-нибудь из тех, кто участвовал в генеральском бунте против бешеного фюрера, из тех, кого гестаповцы не успели повесить, из тех хотя бы, кто обладает хоть какими-нибудь заслугами перед Германией?! Я бы ничуть не удивился, если б американцы привезли бургомистра в своем обозе, выбрав его из числа тех наших людей, которые эмигрировали, чтобы бороться против нацистов из-за рубежа. Но поступить так...

— Успокойся, Вильгельм,— приближаясь к нему, сказал Макс.— Тебе еще придется не раз и не два возмущаться и недоумевать. Прибереги свой пыл для будущего. Уверяю тебя, что дело с бургомистром — самое невинное из тех дел, с которыми тебе еще предстоит соприкасаться в родном городе. А пока что — пойдем к Маргарите. У нее, конечно, не пиво, а эрзац, но где ты нынче найдешь настоящее довоенное пиво? Вот тебе веское доказательство для оправдания американцев: даже кружки хорошего пива и то не достанешь теперь в Германии, что ж говорить о хорошем бургомистре!

Вильгельм поднялся со стула. Он был среднего роста, но рядом с высоченным Максом казался низеньким — этому способствовала его невероятнейшая худоба. Он был настолько тощ, что весь словно светился: казалось, что даже его тень и та просвечивает.

Макс не видел ни тени Вильгельма, ни того, насколько он худ. Макс был слеп, слеп уже двадцать, а то и все двадцать пять лет. Почти половину своей жизни. И уже давно научился заменять зрение осязанием, инстинктом.

— Пошли,— грубовато сказал он.— Не выношу длинных разговоров при сухой глотке. Идем, я собираюсь выключить свет. А включить его ни одна живая душа, кроме меня, не сможет. Об этом я позаботился. Все замаскировано и засекречено в моей вилле.

Они вышли из дому. Внешне дом был таким же круглым, как та комната, из которой они только что вышли. Даже в обычном городе, городе с тысячью целых прекрасных домов, это сооружение выглядело бы странным, выделяясь необычной своей формой,— что ж было говорить теперь, когда вокруг, насколько мог охватить глаз, лежали развалины. Только груды битого кирпича, наваленного беспорядочно, только хаос камней, воронки от бомб, дикие, никем не посаженные густо разросшиеся кусты, и среди этого хаоса — одинокая вилла-ротонда.