Европа-45. Европа-Запад — страница 84 из 131

—- Я часто мечтал о том, чтобы дожить до освобождения и увидеть конец войны,— сказал Вильгельм.— Но никогда не мог даже и предположить, что буду жить столь странно. Люди без адреса, дом без номера, улица без названия. Вилла-ротонда. Как ты очутился здесь, Макс? Купил ее еще до войны или сам построил?

— Ты мог не приходить сюда,— уклончиво сказал Макс.— Мог выбрать себе какой-нибудь уютный подвальчик, а не то — поселиться в одной из тех висячих комнат, которые уцелели на стенах разрушенных или сожженных домов. Жить в них весьма удобно. Сплетаешь себе веревочную лесенку, на ночь влезаешь, поднимаешь за собой лесенку— и спишь спокойно. Никто до тебя не доберется, да, собственно, никто и не догадается, что ты там находишься. Единственная опасность — это если стена рухнет. Такие случаи в Кельне нередки. Это лишний раз доказывает, что в жизни ничто не вечно. А проще всего — попытайся отыскать свою семью.

— Я ведь тебе говорил — семьи у меня нет. У таких, как я, не может быть ни жены, ни детей. Если б они когда- нибудь и были, то их бы замучили в каком-нибудь концлагере — только и всего. А если б даже и не забрали в концлагерь, то сыновей послали бы на фронт, где они нашли бы свою смерть, а жена умерла бы от горя, от голода и от преследований гестапо. Семьи нынче существуют, по-моему, исключительно в романах.

— А у нашего обер-бургомистра семеро детей — и все живы и здоровы. На фронте только двое, и то их забрали недавно, и они уже, наверное, в плену у американцев. Как видишь, наш обер-бургомистр — образцовый папаша, подлинный патриарх. Только таким людям и следует доверять управление городами и государствами.

— Пожалуй, самая большая трагедия человечества в том, что глубокие старики дорвались до управления миром и творят одну бессмыслицу за другой.

— Разве Гитлер был старик?

— Зато Гинденбурга, давшего Гитлеру власть, юношей не назовешь!

Пробираясь через сплошные завалы, спотыкаясь на каждом шагу, теряя друг друга во тьме и неизвестности, они наконец очутились на небольшой площадке, расчищенной от развалин. С одной стороны к ней примыкало несколько полуразрушенных, но все же пригодных для жилья домов, с другой — высился небольшой костел.

— Американцы, по-моему, протестанты, а вот католическую церковь не разбомбили,— хмыкнул Вильгельм.

— Среди них попадаются и католики,— возразил Макс,— Эта война показала, что нет ничего: ни веры, ни идей. Какая разница, верит человек в царство небесное, в полигамию или во всеобщее равенство и братство? Все сводится к одному: либо тебя убьют, либо тебя не убьют.

— Человек живет только для того, чтобы бороться за какую-нибудь определенную идею,— сказал Вильгельм.

— Я научился не верить идеям,— сердито произнес слепой.— Если хочешь прожить спокойно, незачем забивать себе голову всяческими идеями. Достаточно капельки веры в самого себя, в свои силы, веры, сохраненной в тех потаенных извилинах души, до каких не добраться никакой власти.

— Ты так говоришь потому, что привык жить в одиночестве,— заметил Вильгельм.— Несчастье сделало тебя одиноким, нелюдимым. Вот ты и решил, что так должны жить все. Но людей неизменно влечет друг к другу. И они всегда борются. Одни — за справедливость, другие — против нее...

— А наш обер-бургомистр? Разве он не сидел в одиночестве?

— Выходит, что нет. Нашлись, значит, какие-то силы, с которыми он был связан. Он ничего не делал для Германии, но, вероятно, что-то делал для этих сил либо,— как они, возможно, надеются,— сможет для них сделать. Потому его и выдвинули. Политические расчеты всегда сложнее, чем это кажется на первый взгляд.

Пивная помещалась вблизи от костела, в глубоком подвале разрушенного дома. Туда вели скользкие ступени. Тесное помещение, освещенное двумя электролампами, выглядело довольно странно. Наличие электричества в этом умершем городе, несколько квадратных столиков, покрытых клеенками, несколько постоянных посетителей, склонившихся над высокими глиняными кружками с темной пенистой бурдой, именуемой пивом, и хозяйка. Она передвигалась среди столиков легко и бесшумно, разнося — по крайней мере такое было впечатление — не пиво в тяжелых кружках, а свою полногубую улыбку, яркую и сочную, как цветок.

Хозяйка, в пестрой фалдистой юбке и белой блузке, темноволосая, полногрудая, выглядела свежей и необычайно привлекательной.

— Вечер добрый, Маргарита! — крикнул еще с лестницы Макс.

— Добрый вечер, Макс.

— Я опять привёл своего нового товарища.

— Очень рада. Пожалуйста, входите.

— А у тебя пиво снова из гнилых яблок?

— Ты все такой же, Макс.

— А чего мне меняться? Вот тебе не мешало б изменить свое имя. Слишком уж оно банальное.

Слепой — он чувствовал все удивительно тонко и точно. Когда Маргарита принесла им две кружки с пивом, поставила их на столик и уже шагнула в сторону, чтобы вернуться в свой угол, он неожиданно схватил ее за руку, схватил безошибочным движением, сильно и в то же время нежно погладил ее пальцы и сразу же выпустил.

— Ты ведь знаешь, Маргарита, как я люблю твои руки,— пробормотал он и взялся за пиво.

Выпил быстро, совсем не на немецкий лад, не смакуя, не произнося тостов и не восклицая «прозит», как это делали, за соседними столиками, как делали во всех пивных всей Германии все немцы на протяжении столетий.

— Дай мне еще пива, Маргарита,— попросил он, не интересуясь, выпил ли его товарищ и не хочет ли еще пива, а может, и вообще не хочет пить.— Дай мне пива, а то у меня горит внутри. Ты ведь знаешь, что у меня горит внутри.

Больше она о нем ничего не знала. Знала только, что он слепой, что зовут его Макс и что у него, когда он спускается в пивной зал по скользким ступенькам, все, по его выражению, горит внутри.

Да и кто знал!

— Вильгельм! — сказал Макс, опрокидывая вторую кружку и потребовав третью.— Вильгельм, это правда, что ты сидел в концлагере?

— С тридцать третьего года.

— Ты коммунист?

— Коммунист.

— Тогда почему же ты молчишь? Ты должен кричать! Орать на весь этот подвал, пугать всех, кто здесь сидит, разогнать их ко всем чертям!

— Зачем? Разве для этого я сидел в концлагере?

— А для чего же?

— Чтобы потом, когда освобожусь, строить новую Германию.

— С кем?

— С немцами.

— Хо! С немцами! Ты разве слышишь, как теперь разговаривают между собой немцы? Ты разве слышишь их голоса вообще? Даже здесь, согретые алкоголем, они боятся, как бы их не услышали. Они говорят вежливыми, тихими, как шелест, голосами. Они все стали покорными, лебезящими, улыбающимися тихонями. Куда девалась их дерзость, резкость, грубость? А почему? Да потому, что они боятся своего прошлого. Теперь у всех немцев — одно только прошлое. Будущего не существует.

— Ты ошибаешься, Макс,— горячо возразил Вильгельм.— Народ не может быть виновным. Виновными могут быть только одиночки, только подлецы.

— Хо! Одиночки. А кто они? Все, кроме тех, что были в концлагерях?

— Ты говоришь так, словно тоже виноват. Но ведь ты — слепой?

— Двадцать пять лет слепой! Тысячи людей могут это подтвердить!

— Так почему же ты так убежден, что нет невиновных?

Макс молчал. Пил пиво. Пил жадно и торопливо, словно стараясь залить пожар, бушующий в его груди.

Он вышел из ночей, горячих, как дыхание разбомбленного города. Три года пылал его город, и три года он был в самой сердцевине этого бурлящего пламени, да еще горел на другом костре, о котором никто ничего не знает, о котором никто никогда и не догадается. Ни Маргарита — мягкая, чуткая Маргарита, ни Вильгельм, этот мудрец, наученный горем и страданиями, мудрец, который, не имея пристанища, наткнулся на виллу-ротонду и поселился там вместе с отшельником-слепцом, ни эти вот пивохлёбы с укрощенными голосами и душами.

Ну и кому он это все расскажет? Кому?

Как был боксером. Как боролся на рингах буквально всей Европы, как выигрывал все бои, мечтая о золотых перчатках чемпиона мира любого веса. Макс Кауль! Это должно было звучать точно так же, как имя великого Макса Шмеллинга!

Но произошло ужасное несчастье. Нелепый случай, бессмысленный удар, удар плохого боксера, который не мог выстоять против Макса Кауля даже двух раундов. Такое может случиться раз в тысячу лет. Удар — и навеки поврежден зрительный нерв. Макс Кауль ослеп. Макса Кауля поглотила вечная тьма.

Азбука Брейля дала возможность связываться с окружающим миром, но не вернула зрения. Он нашел себе работу и знал, что не умрет с голоду, но разве в этом счастье?

В его крепком молодом теле дремали неисчерпаемые силы. Они рвались наружу, бунтовали, жаждали освобождения. Тонкой нервной силой, совершенной нервной силой был пронизан каждый его мускул. Он владел неистовым чувством дистанции, еще когда был зрячим и когда боролся на ринге. Теперь это помогло выработать в себе умение ориентироваться. Дома, на улице, в лесу, на реке. Он ходил без поводыря, без палки, ходил свободно, небрежно, никто даже не подозревал о его слепоте. Но этого Максу было недостаточно. Сила переполняла его, сила рвалась наружу, влекла его к манящему четырехугольнику, огороженному канатами, окруженному горячим дыханием толпы, высоким напряжением страстей, ревом тысячи голосов. Ему до смерти хотелось вернуться на ринг, как страстно хочется летать летчику, потерявшему ноги, как тянет скрипача коснуться тонкого грифа чуткими пальцами, которые давеча оторвало гранатой.

Однажды вечером Макс пробрался в спортивный зал. Было холодно и темно, но Макса согревало одолевающее его нетерпение, а свет для его незрячих глаз заменяло воображение и неукротимое желание. Он прыгнул на ринг, легко, как кошка, проскользнул под канатом, затанцевал на ровной твердой площадке, приготовился. Вот противник уже двигается. Надо встретить его! Прыжок! Удар! Едва уловимое движение корпусом в сторону, чтоб избежать ответного удара. Шаг влево. Еще прыжок. Удар!

Молодость возвращалась к нему. Молодость была в тугих мускулах, в затаенном дыхании, в ожидании, в бешеной