Европа-45. Европа-Запад — страница 93 из 131

Газеты захлебывались от восторга. Фашистские вожди давали сногсшибательный материал. Генералы и фельдмаршалы переодевались солдатами и скрывались в госпиталях под видом раненых. Министры готовы были превратиться в дворников и лифтеров при гостиницах, лишь бы только скрыться и избежать суда. Гиммлер, уничтоживший десятки миллионов людей, оказывается, шнырял по Германии, стремясь скрыться и держа наготове ампулу с ядом, подобно захудалому шпиону.

Старые, беззубые хищники из газетных джунглей Америки и Европы думали и гадали: что еще принесет победа? Какие несуразности? Какие неожиданности и сюрпризы? Какие сенсации?

А тем временем жизнь, освещенная великим и святым словом «победа», возвращалась в свое обычное русло; жизнь, преодолев смерть, становилась жизнью и несла людям обычные заботы, простые, иной раз неприметные, но на диво чистые и прекрасные мирные заботы.

Михаил Скиба организовал небольшой штаб; у него было отделение автоматчиков, несколько легковых машин для поддерживания связи с Кельном, Бонном, Дельбрюком и Ванном, где находились сборные пункты советских граждан. Расположился он со своими людьми в небольшом городе Берг-Гладбах, лежавшем за Дельбрюком, занял там три виллы бывших фашистов. На улице перед въездом в расположение советского штаба, подобно символу победы, высилась большая трехгранная пирамида, грани которой были портретами Сталина, Черчилля и Трумэна, руководителей трех союзнических государств, государств-победителей. А наверху пирамиды реяли на весеннем немецком ветру три стяга:

красный — с серпом и молотом, американский — звездно-полосатый — и британский — с пучками разноцветных полос-лучей, которые должны были, очевидно, символизировать то британское содружество наций, в силе которого англичане жаждали убедить весь мир и в которое, по сути, никто никогда не верил.

Теперь между этими тремя великими государствами была общность, было содружество; великая победа служила красноречивым доказательством этого — и флаги на центральной улице Берг-Гладбаха реяли резво и красиво, а с больших портретов под ними доброжелательно глядели лица трех пожилых людей, призванных сохранить для поколений сей прекрасный союз, принесший людям победу.

Если говорить точно, это было придумано Поповым — пирамида и флаги. Он нашел художников, добыл стяги, хотел было сперва поставить в большую тройку Рузвельта, но в американском Military Government[58]намекнули, что поскольку Трумэн теперь президент, то и портрет должен быть его — Трумэна. Михаил недоумевал: откуда у строгого и сдержанного Попова такая воодушевленность? То ли он ждал и не мог дождаться минуты, когда станет полноправным советским гражданином и ступит на советскую землю, то ли хотел хотя бы этим флагом подчеркнуть свою приверженность к миру новому, к миру иному, стремясь поведать о своей тоске по земле отцов и дедов, которой почти не видел, почти не помнил.

Что же тогда говорить Михаилу, который бредил родимой сторонушкой ежедневно, ежечасно, которому земля отчизны мерещилась днем и ночью, который пешком прошел бы всю Германию, бросив все, забыв обо всем, лишь бы скорее добраться домой...

Но он не имел права ни бросать, ни забывать. Потому что все еще был солдатом и выполнял приказы своей страны здесь, в сердце Европы.

В тот же день они с Поповым отправились в Кельнский магистрат. Командования уже договорились между собой о том, что местные немецкие власти должны поставить на могилах замученных союзнических граждан памятники. Вокруг Кельна находились сотни таких могил советских граждан. Страшный список вез Михаил в магистрат, список могил индивидуальных, коллективных, массовых — да простится ему эта мрачная терминология, порожденная войной!

Мост через Рейн приходилось брать штурмом. Здесь была еще в силе какая-то своеобразная война. Происходили атаки, контратаки, местные прорывы, фланговые удары, незначительные котлы-окружения, психические атаки, потери техники (правда, только своей — у противников техники вообще не существовало), потерь живой силы, к счастью, не наблюдалось.

Несметное количество машин двумя встречными потоками двинулось с одного рейнского берега на другой. «Джип» с американскими офицерами, интендантские «доджи», колонны «студебеккеров» с продуктами, обмундированием, угольными брикетами, пепельные «форды» со штабистами, неповоротливые бензовозы с горючим для танков и машин, машины санитарные, похоронные, технической службы, походные мастерские, автокраны, машины-бульдозеры — все это стремилось втиснуться на рейнский мост, проскочить вне очереди, лезло вперед, толкалось, гудело, сигналило, газовало как можно сильнее, не желая кому бы там ни было покоряться.

Регулировщики из войсковой американской полиции невозмутимо созерцали это столпотворение. Они знали, что так оно и должно быть, для них это обычное явление; знали об этом, вероятно, и те саперы, которые возводили этот деревянный мост через Рейн,— здесь все было предусмотрено. Предусмотрены две боковые дороги для встречных потоков машин и неширокое возвышение посреди моста для тех машин, которые имеют право проскочить через мост вне очереди; предусмотрены площадки для военной полиции и для мощных автокранов, которые мгновенно выезжали, как только где-нибудь на мосту возникала пробка, торопились к тому месту, поднимали машину, которая послужила причиной задержки движения через мост, и сбрасывали ее прямехонько в Рейн. Этих кранов боялись даже те, кто не обращал внимания на жестикуляцию и свистки регулировщиков, их боялись самые отпетые водители, самые нахальные зачинщики беззакония.

Скиба ездил через мост не на машине Попова, а в черном шестицилиндровом «вандерере», который, по распоряжению Попова, был раскрашен красным цветом: красные звезды на дверцах, красные полосы вдоль всей машины, на радиаторе «вандерера» — красный флажок. И когда невозмутимые регулировщики видели въезжающую на мост машину с красным флажком и красными звездами, они сразу заметно оживлялись, размахивали руками в длинных, по локоть, белых регулировочных перчатках и, затолкав все машины в боковые проезды, пропускали «вандерер» по центру.

— Совьет-рашен офисир! — кричали они.— Совьет-рашен офисир!

Регулировщики почти никогда не улыбались, они были слишком заморочены, приучены к строгости и сдержанности.

Регулировщики были строгие, зато легионы шоферов, сквозь строй которых мчалась машина с красными звездами на дверцах, встречали ее с откровенной доброжелательностью. Смеялись, посылали воздушные поцелуи, показывали символические пожатия рук — сплетенные накрест ладони; улучив короткую передышку, когда машины проезжали одна мимо другой, совали Михаилу свои амулеты: раскрашенных обезьянок и всяких веселых зверюшек, маленькие подковки, детские ботиночки, фотографии невест; открывали дверцы своих машин и показывали кабины, заклеенные изнутри портретами голливудских кинозвезд, что-то кричали весело и приветливо. Иногда попадался среди водителей американизированный поляк, и тогда Михаил перебрасывался с ним двумя-тремя словами, один раз встретил даже американского украинца, но задержаться и поговорить не удавалось — мост требовал непрерывного движения вперед, движение господствовало здесь над человеком.

Мост через Рейн стал как бы концентрацией радости победы, дружбы и человеческого расположения, хотя в одночасье служил местом противоречий, скрытых и откровенных конфликтов, взрывов возмущения и ненависти.

А за мостом, на левом берегу Рейна, синела гигантская громада Кельнского собора, высящаяся над поверженным в прах городом как некий суровый символ земного величия. Вблизи, когда подъезжали к самому собору, он выглядел каким-то землисто-черным, как чешуя графитовой кровли на нем. Его строили долго и трудно. Несколько столетий, более полу-тысячи лет, длилось сооружение этой гигантской святыни с двумя высоченными башнями, острыми, узкими, покрытыми какими-то уродливыми наростами-шишками, с шишечными же, аляповатыми крестами на шпилях.

Целые поколения людей трудились над этим мрачным стигматом земли; сооружали не радостный и светлый храм для своих детей, а унылый и мрачный памятник для себя, для своих слез и своей крови.

А теперь этот собор, как и сотни других немецких соборов, как тысячи островерхих немецких кирок, стал как бы инкубатором проклятья. Ему уже мало было тех могил, что окружали его на протяжении столетий, он жаждал новых, и тысячи памятников на тысячах свежих могил должны были стать этой весной рядом с вековечными памятниками церкви, которая устами своих капелланов лицемерно осуждала убийства, а в боковых притворах благословляла оружие и убийц.

Михаил не мог смотреть спокойно на Кельнский собор. Он вызывал в душе одни только мрачные мысли. Что-то отталкивающее мерещилось Скибе в этом строении, что-то такое, что кичилось своим величием и неуязвимостью по сравнению с этим разрушенным, растоптанным городом.

— Говорят, кельнский бургомистр, к которому мы едем, принадлежит к самым активным церковным деятелям? — поинтересовался Скиба.

Попов пожал плечами:

— Не слыхал, не знаю. Меня деятели такого рода никогда не интересовали.

— Да ведь и я тоже сталкивался с ними только в детстве— в нашем селе был поп Самосвят... А тут, видишь, все иначе. Что, если бургомистр, услышав о списке, который я ему везу, станет молиться? Что тогда делать мне?

— Стоять и ждать, пока он кончит.

— Но ведь он будет молиться за наших людей.

— Пусть молится. Такая у него должность. Одни убивали, другие теперь будут молиться.

— А мертвым от этого не легче, ой не легче! — вздохнул Михаил.— Сколько наших людей лежит не только здесь, в Кельне, а и в Браувайлере, и в Дейце, и в этой ужасной кельнской яме, и в Ванне. Кстати, в Ванне должен был сложить голову и я: как раз туда меня везли на расстрел. Я спасся, а вот мои друзья, вероятно, погибли... Мы бежали с баржи смертников,— по-моему, это как раз в том месте, где нынче американский мост через Рейн. Когда я еду по этому мосту, я всегда пристально всматриваюсь в рейнскую воду. Мне кажется, что я увижу там своих друзей, услышу их голоса, услышу голос майора Зудина, которого застрелил часовой при попытке к бегству... Это ужасно, Попов!