[566] стал призывать спустя несколько лет к дальнейшему движению на юг, министр иностранных дел Карл фон Нессельроде ответил, что тем самым Россия фактически спровоцирует англичан и французов на строительство военно-морских баз в Черном море.[567]
«Пожар» либерально-националистического вызова удалось слегка притушить, но не более того. Официальное объявление независимости Греции по Лондонскому договору 1830 года ознаменовало появление беспокойного государства на западной границе Османской империи. Большинство греков, примерно три четверти населения, все еще проживали за пределами страны – в Македонии, Фессалии, на островах, в Малой Азии и, конечно, в Константинополе. Объединение греков стало «Великой идеей», Megale Idea, греческой внешней политики и доминирующим предметом споров во внутренней политике на ближайшие девяносто лет; по сути, это был единственный объединяющий принцип для глубоко расколотого общества.
Куда насущнее и злободневнее выглядел продолжавшийся рост итальянского национализма, воплощенный в движении «Молодая Италия», которым руководил либеральный националист Джузеппе Мадзини. Как он писал в своем «Общем наставлении» для членов движения (1831), полуострову необходимо единство, поскольку без единства «нет подлинной силы; Италия окружена могучими, объединенными и завистливыми нациями, и ей потому требуется прежде всего сила». Федерализм отвергался: «Превратив себя в политического импотента наподобие Швейцарии, Италия непременно окажется под влиянием того или иного соседнего государства». Программа достижения итальянского единства по Мадзини являлась частью широкого представления о европейском единстве, каковое рисовалось «великой миссией Италии, самой судьбой предназначенной для объединения человечества». Мадзини не сомневался в конечной победе, будучи уверен, что «Европа переживает последовательный ряд преобразований, которые постепенно и неудержимо ведут европейское общество к формированию огромной объединенной массы». В апреле 1834 года эти настроения нашли свое выражение в создании организации «Молодая Европа» в Берне с участием итальянских, немецких и польских делегатов. Первоначально эта группа планировала избегать конспиративной деятельности и низвергать существующий порядок исключительно силой своих идей.[568]
Что важнее всего, революции 1830–1832 годов ускорили трансформацию немецкой геополитики, начавшуюся с 1815 года. Австрия показала, что ее гораздо сильнее заботят события в Италии, и не уделяла пристального внимания защите интересов Союза в целом и Люксембурга в частности. Мелкие немецкие государства, в свою очередь, были явно не в состоянии обеспечить собственную безопасность. Баварские военные расходы, например, сокращались более чем на треть ежегодно с 1819-го по 1830 год.[569] Главный министр Баварии Карл Август фон Вангенхайм даже гордился тем, что «действует по минимуму» во имя общей обороны. Крепости либо вовсе не строились, либо находились в откровенно плохом состоянии. Пруссия, никак не Австрия, пыталась отстаивать интересы Люксембурга на «робком» Франкфуртском сейме, причем не столько из общенемецкого патриотизма, сколько из-за растущего убеждения в том, что безопасность самой Пруссии в европейской государственной системе зависит от поддержки всей объединенной Германии. Одновременно в Бадене, Вюртемберге и даже в Баварии распространялась уверенность в том, что лишь Берлин способен защитить немцев от Франции. «Не знаю, что такое Германия южная или северная, – писал король Людвиг Баварский в марте 1831 года. – Знаю просто Германию. Я убежден, что наша безопасность кроется в теснейшем союзе с Пруссией». Вскоре после подавления революционных выступлений большинство государств Германии согласилось присоединиться к Пруссии в знаменитом Таможенном союзе – Zollverein (1833). Главный министр Гессен-Дармштадта барон фон Тиль не считал нужным маскировать политические последствиям: «Я вполне осознаю то обстоятельство, что, едва мы окажемся коммерчески связаны с великой державой, эта связь безусловно коснется и политики».[570]
Революционный кризис также усугубил националистические и либеральные настроения масс. В 1832 году была основана «Немецкая патриотическая ассоциация по поддержке свободной прессы». Вскоре в ней уже насчитывалось более 5000 членов по всему Союзу, и она сыграла важную роль в организации праздника в Хамбахе[571] в том же году: свыше 20 000 немцев пришли туда выказать свой патриотизм. Либеральные настроения внутри и вовне южногерманских парламентов, особенно в районах, непосредственно граничивших с Францией, например, в Бадене, побуждали искать защиты Пруссии.[572] Демократ из Пфальца и баварский подданный Йохан Георг Вирт даже призывал к созданию лиги германских конституционных государств во главе с Пруссией. В самой Пруссии рейнский либерал Давид Ганземанн требовал проведения конституционных реформ с тем, чтобы «поддержать и укрепить силу государства, как внутренне, так и внешне»; в частности, в отношении сдерживания Франции. Родилась немецкая либерально-националистическая общественная среда, для которой главным было обретение национального единства перед лицом французской угрозы.[573] Связь между внутренними политическими реформами и защитой от внешнего врага была сформулирована князем Йозефом цу Зальм-Дейком, делегатом Рейнского провинциального сейма: «Именно учреждение объединенного представительства, – писал он прусскому губернатору Рейнской области в конце января 1831 года, – позволит преодолеть причиняющие ущерб различия [между различными регионами государства] и объединит включенные в состав монархии районы, как бы растворив их в едином целом». Князь также отмечал, что «могущество Франции и влияние, которое она оказывает на своих соседей, проистекают из ее либеральных институтов», и утверждал, что «Пруссия способна притязать на такое же могущество и влияние», но лишь «поставив себя во главе конституционного движения».[574]
За событиями в Германии внимательно следили на западе и на востоке. Темпы и масштабы прусской мобилизации серьезно тревожили французский военный истеблишмент. Отныне, по мнению генералов, уже Пруссия, а не Россия выступала для Франции основной угрозой. Франция изрядно опасалась немецкого национализма. «Мы должны заключить новое Венское соглашение, – писал дипломат Адольф де Буркене в июле 1832 года. – Независимость отдельных немецких княжеств – вот что должно стать принципом нашей политики в Германии. Поступайте со своими подданными как вам угодно… Но мы не можем согласиться с исчезновением любого немецкого государства, малого или крупного».[575] Русские, со своей стороны, воспринимали Австрию и Пруссию в качестве контрреволюционной «плотины» или «волнореза», способного если не остановить, то замедлить напор революционной волны прежде, чем та достигнет Польши и самой России. Именно с учетом этого царь оказывал давление на Берлин, требуя уволить министров, которые желали сотрудничать с либеральными националистами. Он добился своего после смерти Мотца и замены Берншторффа на консерватора Фридриха Анцильона на посту министра иностранных дел в начале 1830-х годов. В 1833 году три «восточные» державы собрались в Мюнхенграце,[576] чтобы согласовать совместную политику стабильности в Центральной Европе, опиравшуюся на консервативные принципы; также обсуждалась ситуация в Османской империи. Два года спустя Берлин и Санкт-Петербург подтвердили свою солидарность, проведя совместные военные маневры в Польше. Контрреволюция сплачивала ряды по всей Европе.
На западе либералы и конституционалисты поспешили подхватить брошенную перчатку. Британская внешняя политика, в частности, приобрела отчетливо освободительный и даже порой почти мессианский характер. Это отражало убежденность в том, что мир в Европе и безопасность самой Британии зависят, как выразился министр иностранных дел лорд Пальмерстон, от «обеспечения свобод и независимости всех остальных народов». По его мнению, сохранение свободы в Британии требовало защиты этой свободы по всей Европе: конституционные государства тем самым оказывались британскими «естественными союзниками». В обществе также крепло убеждение, что Британия должна, как Пальмерстон утверждал в августе 1832 года, «вмешиваться дружественными советами и поддержкой» в целях «поддержания свободы и независимости всех других народов» и, таким образом, «подкрепить своим моральным авторитетом любой народ, который выражает стихийное стремление к… рациональному управлению, и распространить насколько возможно широко и быстро блага цивилизации на весь мир».[577] Другими словами, Британия не собиралась «вмешиваться» во внутренние дела других стран или навязывать свои ценности тем, кто их отвергал, но обязывалась оказывать поддержку тем, кто был готов проявить инициативу – кто «выражал стихийное стремление», – и добиваться либерализации власти.
По всему миру основной линией противостояния служила международная работорговля, и все чаще подвергался критике сам институт рабства. В 1833 году рабство наконец отменили на всей территории Британской империи, и следствием этого стало учреждение через год французского аболиционистского общества.[578] Совместная франко-британская агитация против работорговли по обоим берегам Канала и общая правительственная программа искоренения этой работорговли стали реальной возможностью. Это способствовало наращиванию усилий в стремлении ликвидировать международную работорговлю, с которой Королевский военно-морской флот сражался (с переменным успехом) с 1807 года.