Европа перед катастрофой, 1890-1914 — страница 43 из 132

117, которая избавила бы американцев от «необходимости выбирать между двумя старыми прогнившими партийными трупами и решать, в каком из них меньше зла». Карнеги сразу же внес 25 000 долларов. Аналогичные пожертвования сделали другие участники собрания. Однако вскоре члены сталелитейного траста, с которыми Карнеги вел переговоры о продаже своей компании, предупредили: если он выступит против Мак-Кинли, то сделка не состоится. Поставив интересы своей компании «Юнайтед Стейтс стил» выше «третьей партии», Карнеги вышел из проекта, забрал свои акции и перестал вообще заниматься бизнесом. Шурц с группой единомышленников созвали свой конгресс Свободы в Индианаполисе и попросили Рида стать их кандидатом в президенты. Но ни Рид, ни кто-либо еще из видных политиков не изъявил желания возглавить «партию-выскочку». В июле в Канзасе произошло то, что и ожидалось: кандидатом избрали Брайана.

Сосредоточив идеологию кампании на империализме, Брайан неустанно разъезжал по стране. Хотя его речи были довольно туманны, их страстность и эмоциональный магнетизм находили отклик и за пределами страны. Естественно, филиппинцы возложили свои надежды на Брайана, полагая, что только он сможет провалить Парижский договор. «Великая демократическая партия Соединенных Штатов победит на предстоящих осенью выборах, – провозгласил Агинальдо. – Империализм потерпит поражение в своем безумном стремлении покорить нас силой оружия»118. У его солдат появился новый боевой клич: «Агинальдо-Брайан!»

В предвыборной чикагской платформе антиимпериалисты заявляли: «Мы предлагаем способствовать поражению любого человека и партии, поддерживающих политику порабощения других народов». Ничего не остается, писал приятель экс-президенту Кливленду, «кроме как зажимать нос и голосовать» за Брайана 119. Целая группа сторонников кандидата демократов получила хлесткое прозвище «зажми нос и голосуй», вошедшее в избирательную терминологию. Для журнала «Нейшн» оба кандидата были настолько неприемлемы, что, как написал один разочарованный читатель, редакция предпочла «сидеть на заборе и чертыхаться в обе стороны»120.

У республиканцев не имелось таких трудностей. Они предпочитали называться экспансионистами, а не империалистами, верили и гордились своим предназначением. Лодж, как всегда прямолинейно, говорил: «Манила со своей великолепной гаванью – бесценный дар и жемчужина Востока 121; она откроет нам дороги на все рынки Китая… Разве мы можем колебаться и трусливо позволить себе то, что Данте назвал «великим отказом»?» Госсекретарь Хей провозгласил политику «открытых дверей», и все думали только о рынках Китая. Осада «боксерами» иностранных миссий в Пекине и участие Америки в освободительной экспедиции указали нации на еще одну роль, которую ей суждено играть в мире. Самым красноречивым и громогласным проповедником этой роли стал Теодор Рузвельт, номинированный Мак-Кинли своим вице-президентом и фактически возглавлявший президентскую избирательную кампанию. Он не был уверен в победе, поскольку его обещание для всех «полного обеденного судка» было всего лишь лозунгом, далеким от реальности, но вел кампанию столь напористо и жестко, что и для публики, и для карикатуристов действительным кандидатом в президенты казался именно этот «отважный всадник» в пенсне, с прекрасными зубами и неутолимой жаждой деятельности. Он доказывал надуманность «призрака» милитаризма, утверждал, что экспансия «никоим образом не отражается на наших институтах и политических традициях 122: «И вопрос не в том, надо ли нам прирастать, поскольку мы уже приросли, а в том, надо ли нам сокращаться».

Тысячи речей и тысячи газетных статей посвящались войне на Филиппинах. Американская публика много узнала благодаря усилиям антиимпериалистов о поведении своих войск. Выяснилось, например, что американцы использовали пули «дум-дум»123, применение которых год назад было осуждено на Гаагской конференции всеми участниками, кроме британцев. В конце концов, американцы, как и британцы во время выборов «хаки» в том же году, примирились с историческими обстоятельствами. О том, чем заняты мысли людей в данный исторический момент, можно судить по их практическим делам. Мак-Кинли и Рузвельт получили 53 процента голосов, одержав над Брайаном более значительную победу, чем в 1896 году. Возобладали экспансионистские и завоевательные амбиции, с иллюзиями американского прошлого было покончено. Продолжая войну на Филиппинах, Америка вступила в XX век.

Выборы погубили последние надежды Агинальдо. Он отступил в горы, не прекращая боев, и в марте 1901 года его подло изловили, а в апреле, находясь в заточении, Агинальдо подписал присягу на верность Соединенным Штатам и обращение к своему народу с призывом прекратить сопротивление: «Слишком много пролито крови, слишком много пролито слез, слишком много было горя».

Профессор Нортон сочинил элегию антиимпериалистам 124. «Я пришел к простому выводу, – написал он приятелю, когда поймали Агинальдо. – Я был чрезмерным идеалистом в отношении Америки, обманывался завышенными ожиданиями, сформулировал слишком благостные видения ее будущего. Ни одна другая нация не имела таких возможностей быть надеждой для человечества. Никакая другая нация больше никогда не будет иметь таких же возможностей для повышения стандартов цивилизации».

Через шесть месяцев прозвучит выстрел Чолгоша и место Мак-Кинли займет Рузвельт, «этот треклятый ковбой»125, как сказал Марк Ханна, когда узнал новости. Политик ошибался. Президентом в возрасте сорока трех лет становился архитектор новой эры.

Рид направил письмо с добрыми пожеланиями, но обмен посланиями был формальный и разлад сохранялся. Живя в Нью-Йорке, Рид сблизился с Марком Твеном: особенности их умонастроения, сарказма и чувства юмора во многом были схожи. Они вместе совершили длительный круиз на борту яхты мультимиллионера Генри Роджерса, во время которого, как гласит легенда, Рид будто бы выиграл в покер двадцать три «руки» подряд 126. Он иногда появлялся в Вашингтоне, однажды даже выступил в Верховном суде, доставив судьям удовольствие манерой излагать суждения и доказательства. Бывший спикер не удостоил внимания палату представителей, но встретился с друзьями в офисе комитета по средствам и методам. Следуя рекомендациям врачей, он сумел похудеть на сорок фунтов, но со здоровьем у него не ладилось. Летом 1902 года он был главным действующим лицом на юбилейном торжестве в Боудин-колледже, где чувствовал себя «на редкость хорошо», так, как «можно позволить себе еще раз, хотя лучше этого не делать». В декабре Рид снова приезжал в Вашингтон и, находясь в комитетской комнате Капитолия, внезапно ощутил боль. У него обнаружилась летальная стадия хронического нефрита. Через пять дней, 6 декабря 1902 года, он умер в возрасте шестидесяти двух лет. Джо Кэннон, его преемник на посту спикера, сказал о нем: «Среди известных мне общественно-политических деятелей он обладал самым выдающимся интеллектом, дополнявшимся незаурядным мужеством»127. Постоянно пребывая в эпицентре топей политической борьбы, Рид до конца сохранил принципиальность и бескомпромиссность человека уникальной породы, обладающей особенно обостренным чувством свободы и независимости.

4. «Дайте мне битву!». Франция: 1894—1899

«Эта непреходящая пленительность Франции», – сказал как-то в девяностых годах англичанин сэр Альмерик Фицрой, секретарь герцога Девонширского. Он имел в виду, что каждый человек, принадлежащий к западной цивилизации, должен испытывать благодарность стране, «разрушившей старый мир и вдохнувшей новые идеи и чувства в современность». Но на протяжении двух лет – с лета 1897 года и до лета 1899-го – этот якобы исчезнувший старый мир яростно напоминал о себе. Раздираемое нравственными противоречиями, оживившими застарелые раны и обострившими извечный конфликт двойных стандартов в представлениях о моральных ценностях и человеческом достоинстве, французское общество пережило за это время одно из самых драматических потрясений в своей истории.

В эти «два мучительных года» борьбы за свободу одного человека, осужденного по ложному обвинению, «вся другая жизнь в стране, казалось, замерла», писал Леон Блюм, будущий премьер-министр, которому тогда было чуть более двадцати лет. Казалось, будто в «эти два года нравственного смятения, настоящей моральной гражданской войны… всех волновала только одна проблема, и в личных чувствах, и в межличностных отношениях все напружинилось, перевернулось и выплескивалось наружу… Дело Дрейфуса превратилось в межчеловеческий конфликт, менее масштабный и длительный, чем Французская революция, но вряд ли менее патетический».

Этот конфликт мог «рассорить самих ангелов1, – писал граф де Вогюэ. – Самые уточенные души, обычно чуравшиеся низменных и животных страстей, обвиняли друг друга, выражая сантименты именно на таком уровне и поддаваясь общему настрою».

Протагонисты упивались разразившейся бурей. Они боролись с декадентством, «за торжество высоких принципов», и их переполнял «неиссякаемый энтузиазм». В них воедино сливались чувства ненависти, неприятия зла, отваги и жертвенности. Они вели борьбу эпохальную, за идеалы республики. Каждая из воюющих сторон сражалась за свою идею, за будущее Франции. Для одних это была Франция контрреволюции, для других – Франция 1789 года. Одни хотели воспользоваться последней возможностью для того, чтобы остановить процесс прогрессивных социальных перемен и вернуть старые устои, для других было важно уберечь республику от посягательств реакции. Для «ревизионистов», если так можно назвать людей, добивавшихся пересмотра приговора суда, Франция была символом свободы, разума и законности, и они не могли допустить, чтобы в этой стране совершались неправедные дела. Они отстаивали справедливость. Их оппоненты боролись за Patrie, родину, за честь армии, защитницы нации, и верховенство церкви, вождя и наставника души человека. Они называли себя националистами, а в сущности были демагогами, прибегавшими к довольно грубым и бесчестным приемам. За рубежом наблюдали за этой борьбой, умалявшей репутацию Французской республики, с удивлением и презрением. Ни одна из сторон не желала уступать, увлекшись чувствами взаимной вражды и желанием нанести поражение противнику.