58. Клемансо сказал своему другу: он был уверен в том, что в случае оправдательного приговора «никто из дрейфусаров не ушел бы отсюда живым»59. Золя приговорили к одному году тюремного заключения и штрафу в размере трех тысяч франков. Когда ему отказали в апелляции, друзья советовали бежать в Англию. Генри Адамс 60 прокомментировал приговор следующим образом: его «надо было бы отправить к своему другу Дрейфусу на остров Дьявола», а «вместе с ним столько французской гнили, сколько уместится на острове, включая большинство газетчиков, основную часть деятелей театра, всех биржевых маклеров, одного или двух Ротшильдов». Он выражал собственные эмоции, никем не оплаченные, в отличие от парижской толпы, но их настроения были очень схожи.
Суд, как торнадо, потряс все общество. «В каждом вдруг заговорила принципиальность, – писала «Пти паризьен», – но никто не хотел выслушивать противоположное мнение, дискуссий не получалось, у каждого была своя правда». Ссорились семьи, даже слуги. В самой знаменитой карикатуре Карана д’Аш отец большого семейства за обедом предупреждает: «Не будем об этом говорить!» На следующем рисунке изображена потасовка – перевернутый стол, летящие ножи и вилки, стулья и подпись: «Они об этом поговорили!»
Дрейфусары сформировали Лигу за права человека, которая устраивала акции протеста и направляла лекторов по всей стране. Они составили петицию, призывавшую к пересмотру дела Дрейфуса и способствовавшую тому, что раскол общества стал более явным и очевидным. Петиция под заглавием «Протест интеллектуалов» каждый день публиковалась в «Орор» с новыми и новыми подписями. Благодаря этому четко обозначился разрыв между сторонниками и противниками пересмотра приговора. Организаторами движения выступили Марсель Пруст и его брат Робер (их отец не разговаривал с ними целую неделю из-за этого), Эли Галеви с братом Даниелем и кузеном Жаком Бизе, сыном композитора. Всем им тогда еще не было и тридцати лет. Им повезло: одним из первых подписал петицию «гений латинской литературы», глава академиков Анатоль Франс. «Он встретил нас в домашних шлепанцах, поднявшись из постели с жутким насморком», – вспоминал Галеви 61. «Дайте мне это, – сказал он. – Я подпишу. Я подпишу все. Мне гадко». Он был реалистом, ему было омерзительно тупоумие. Циничный и саркастичный летописец человеческой глупости, Анатоль Франс не питал симпатии ни к радетелям армии, ни к Дрейфусу, считая его таким же офицером, как и те, кто подвел его под суд: «На их месте он поступил бы точно так же». Но он ненавидел толпу и в силу строптивости характера обычно выступал и против правительства.
Его прозу читали с наслаждением. А жил он в доме-салоне своей возлюбленной Арман де Кайяве с 1889 года, когда после ссоры с женой ушел от нее в домашнем халате и тапочках, держа в руках поднос с гусиным пером, чернильницей и последними рукописями, в гостиницу, послал кого-то принести одежду и больше не возвращался. Мадам Арман любила его, но держала в ежовых рукавицах, запирала в кабинете, когда он ленился, и заставляла писать. Его новеллы о перипетиях жизни господина Бержере регулярно печатались в ультраправой газете «Эко де Пари» с 1895 года и продолжали публиковаться во время скандала вокруг дела Дрейфуса. Подпись Франса, вдохновившая сторонников пересмотра приговора, в равной мере удивила обе стороны. Он был «одним из нас»62, и ему не следовало бы солидаризироваться «с ними», сетовал Леон Доде.
Впервые «Протест интеллектуалов» появился с подписями 104 человек, через месяц его подписали три тысячи, в том числе Андре Жид, Шарль Пеги, Элизе Реклю, Габриель Моно, ученые, поэты, философы, доктора, профессора и один художник Клод Моне – из симпатии к Клемансо. Единственное политическое действие, совершенное Моне за всю жизнь – подписание петиции, – поссорило его с Дега, и они многие годы не разговаривали друг с другом 63. Почти ослепший, Дега просил читать ему «Либр пароль» каждое утро и презрительно изрекал что-нибудь об arrivistes [65] республиканской эры 64. «В наше время, – говорил он, морщась, – никто не выслуживался».
Художники и музыканты, хотя и были политически индифферентны, все же больше тяготели к националистам. Дебюсси любил сидеть в компании окружения Леона Доде в кафе «Вебер» на улице Руаяль 65. Симпатизировал националистам и Пюви де Шаванн.
Ставили свои подписи профессора и преподаватели Сорбонны, Эколь нормаль, медицинского института, провинциальных университетов, учителя средних школ, но многие и отказывались, опасаясь репрессий. «Если я подпишу, – говорил Жоржу Клемансо директор одной школы, – то этот сукин сын Рамбо (министр просвещения) сошлет меня гнить в глушь Бретани»66. Выдающийся ученый Эмиль Дюкло, преемник Пастера, поставил свою подпись сразу же, объяснив, что если бы в лабораториях боялись пересматривать доктрины, то не было бы и открытий 67. Его примеру последовали и другие ученые, и некоторые из них поплатились за это. Химик Гримо из Политехнического института, выступавший и на судебном процессе Золя, и подписавший петицию, лишился должности заведующего кафедрой. Интеллигенция спорила: подписали бы ее или нет корифеи Гюго, Ренан, Тэн или Пастер? Создавались комитеты «за» и «против», препирались школьники, учителя и студенты, особенно остро разброд в кругах просветителей обозначился в провинциях, где профессорско-преподавательский состав находился под влиянием католической церкви.
Интеллигенция раскололась, страсти накалялись, и раскол лишь углублялся. Бывшие друзья не замечали друг друга; они «словно отгородились стеной взаимного отчуждения». После того как Пьер Луис, автор «Афродиты», выразил свое несогласие с Леоном Блюмом, они больше не встречались. После публикации «Протеста» трое журналистов, друзей Леона Доде, три часа уговаривали его подписать петицию, взывая «к моему патриотизму, разуму и совести». До суда над Дрейфусом Леон Доде обедал в доме адвоката Лабори, мадам исполняла песни Шумана, и он восхитительно провел вечер: хозяин блистал «здоровьем и красноречием, мадам – талантами, очарованием и добросердечием». Его с радостью принимали и в доме Октава Мирбо на Пон-де-л’Арш, где писатель показал ему «Ирисы» Ван Гога, мадам демонстрировала «приветливость и хлебосольство», а кухня была «просто изумительной». После суда «националисты» для Мирбо представлялись лишь в образе «наемных убийц», а Доде считал демократию «ядовитой заразой». После суда над Золя Леон Доде каждую неделю печатал злобные диатрибы [66] в «Либр пароль» и «Голуа».
Друзья надеялись, что в поддержку пересмотра дела Дрейфуса выступит блистательный новеллист, сочетавший писательство с политической деятельностью, Морис Баррес. Леон Блюм попросил его подписать петицию протеста, он пообещал подумать, а потом сообщил, что отказывается. Он уважает Золя, но у него возникли сомнения, и он предпочел руководствоваться «чувством патриотизма». Спустя пару месяцев Баррес нашел еще более весомые аргументы, обнаружив общность между евреями и Золя, «денатурализованным венецианцем»: у них нет страны в нашем понимании, для нас страна – это земля наших предков, наших мертвых; для них – это место, где «можно извлечь больше пользы и выгоды». Он стал интеллектуальным лидером националистов, обеспечивая «правое дело» необходимой патриотической фразеологией.
Их деятельным помощником оказался новый четырехстраничный еженедельник карикатур «Псст!», который начали издавать Форен и Каран д’Аш, создавая юмористические сюжеты за столом в кафе «Вебер». Каран д’Аш был мастером юморесок в картинках. Форен прославился своими черно-белыми гравюрами, обличавшими парижское общество, хотя его картины, написанные маслом, вынудили Дега как-то зло заявить: «Он пишет руками, держа их в моих карманах»68. Это он на обложке изобразил прусского офицера, стоящего за темной и циничной фигурой, символизирующей «синдикат», и держащего перед ней маску Золя, воплотив в одном рисунке все детали дела Дрейфуса в том виде, в каком они подавались националистами. Чаще всего на страницах «Псст!» появлялся Рейнах в образе орангутанга, имевшего все характерные черты еврейской внешности, с цилиндром на голове, и постоянно консультирующегося в Берлине с пруссаками в островерхих шлемах. Шерер-Кестнер и другие сторонники пересмотра дела Дрейфуса изображались длинноносыми евреями в банкирских пальто с меховыми воротниками: они расплачивались германской валютой, играли в футбол, пиная армейский кепи, или собирали сорняки на могиле Равашоля, чтобы преподнести «букет Золя». На страницах еженедельника обязательно присутствовала фигура дюжего солдата с идеальной выправкой, храброго и отважного воина с несгибаемой волей – образ армии. Интеллектуал же изображался в виде долговязого персонажа с огромной головой и звездой Давида на лбу, с гусиным пером, которое обычно было намного больше тела, и с таким выражением на лице, из которого было совершенно ясно, что он «презирает Францию и французов». Единственным исключением из общего правила было появление в еженедельнике «дяди Сэма» в образе «нового Гаргантюа», пожирающего Испанию, Гавайи, Пуэрто-Рико и Филиппины.
Трудно сказать, был ли тогда во Франции хотя бы один человек, который ничего не знал о деле Дрейфуса. Когда Леон Блюм пришел к новому дантисту, молодому человеку с манерами и внешностью кавалерийского офицера, тот вдруг заявил пациенту, севшему в кресло: «Все равно они не посмеют тронуть Пикара!» Гастон Парис, академик-медиевист, заключил свою очень научную статью о Филиппе Добром столь пылкими призывами к справедливости 69, что каждый мог понять, на чьей он стороне. Поля Стапфера, декана факультета словесности в Бордо, временно отстранили от должности за то, что он на похоронах коллеги упомянул солидарность покойного с теми, кто добивается пересмотра приговора Дрейфусу. Скандал разразился в обществе ордена Почетного легиона, когда военная когорта потребовала исключить из него Золя. Анатоль Франс и не только он перестали носить красные ленточки на сюртуках. В кафе националисты и сторонники Дрейфуса сидели за разными столами и на противоположных флангах террас. Процесс идейно-нравственного размежевания затронул и сельскую местность