«Почему никто не догадался написать на дверях конференции Mene, Tekel, Upharsin?» [100] – вопрошал анонимный корреспондент газеты «Тан». Понаблюдав за игрой детей голландских рыбаков и двумя улыбчивыми девочками-кокетками, проходившими мимо, он сделал грустное заключение: «Если это великое собрание не достигнет поставленной цели, то дурное соперничество государств когда-нибудь приведет к тому, что эти юные существа будут скошены как трава и миллионы их мертвых тел усеют поля сражений».
Все надежды теперь возлагались на комиссию по арбитражу. В ней заседали главные делегаты, представители великих держав: Понсфот, Уайт, Буржуа, Мюнстер, Стааль. Ее деятельность была в центре общественного интереса; члены комиссии, озабоченные повышенным вниманием общественности, трудились не покладая рук; дебаты были жаркими, как и эмоции. Британские, российские и американские делегаты предлагали свои проекты постоянного трибунала. За основу был принят план Понсфота. Граф Мюнстер, поддержанный парой профессоров, с самого начала заявил, что Германия отвергает арбитраж в любом виде. Вся эта идея – «вздорная» и «вредная» для Германии, сказал он Уайту, поскольку его страна, добавил граф без стеснения, «подготовлена к войне, как ни одна другая нация» и может провести мобилизацию за десять дней, быстрее, чем Франция и Россия или любое иное государство. Согласиться на арбитраж во время конфликта, который может привести к войне, означало бы дать время противникам подтянуться и ликвидировать мобилизационные преимущества Германии. «Верно, – написал кайзер на полях депеши Мюнстера. – В этом и заключается смысл всей этой мистификации»70.
Кайзер приходил в неистовство каждый раз, когда упоминали арбитраж, усматривая в нем вторжение в его суверенные права и заговор с целью лишить Германию преимуществ, достигнутых благодаря непревзойденной военной организации. Тем не менее комиссия, в которой особую активность проявляли Понсфот, Уайт и Буржуа, упорно старалась разработать приемлемую форму трибунала. Гражданские делегаты пытались перебороть несговорчивость собственных правительств и военных коллег, которые и слышать не хотели о каких-либо принудительных принципах. Никто не желал поступиться ни йотой суверенности и ни единым часом мобилизационного преимущества, и временами казалось, что положение складывается безнадежное. Однажды, когда ветер подул с моря, баронесса фон Зутнер записала в дневнике: «На сердце у всех холод, – холодом сквозит из дребезжащих окон. Я продрогла до костей».
Но надо было успокоить общественность, и постепенно вырисовывалась схема трибунала, пока слабая и неясная. Любые попытки придать ему полномочия, затрагивавшие «чью-то честь или жизненно важные интересы», могли привести к полному краху. Австрийский делегат не возражал против учреждения трибунала, если он будет заниматься рассмотрением мелких споров, например, по поводу интерпретации роли почтовой или санитарной комиссии, но не более того. Балканские делегаты, представлявшие Румынию, Болгарию, Сербию и Грецию, спровоцировали скандал, пригрозив уехать, если сохранится статья, предусматривавшая «комиссии по расследованию». С невероятными трудностями постепенно формулировались статьи и процедуры – не все из них принимались единодушно.
Германия не соглашалась ни на какие условия. Представители других стран, которым в равной мере не нравилась идея трибунала, не желая показывать это, полагались на стабильно негативное голосование Мюнстера. Трибунал без участия в нем Германии, писал Уайт в отчаянии, мир воспримет «как фиаско конференции или фарс». Он каждодневно убеждал германских делегатов в том, что из-за их обструкции царь станет народным кумиром, а кайзер – объектом всеобщей ненависти. Они не могут допустить, чтобы их «благородный и талантливый» сюзерен оказался в таком положении. Он повторил слова, сказанные Жоресом д’Эстурнелю, и увидев, что они произвели некоторое впечатление, изложил их в письме Бюлову, а затем пересказал Стеду, предложив использовать историю «на всю катушку». Стед исполнил просьбу с таким рвением, что профессор Цорн пожаловался на «террор прессы Стеда – Зутнер» и предупредил правительство: отказ от сотрудничества создает для Германии угрозу быть объявленной «единственным антагонистом мира». А германский посол в Санкт-Петербурге сообщил Бюлову: если конференция закончится ничем, то царь будет лично оскорблен и «возложит на нас ответственность за позорный провал».
Давление на Германию усиливалось 71. Мюнстер все еще колебался, когда из Берлина пришла депеша, наставлявшая, что кайзер «твердо и окончательно» высказался против арбитража. В отчаянии Уайт уговорил Мюнстера послать в Берлин Цорна, а сам отправил Фредерика Хоуллза, секретаря американской делегации, с поручением лично изложить проблему кайзеру и его министрам. Назначенное на пятницу заседание арбитражной комиссии перенесли на понедельник в ожидании сообщений. Вернувшись в отель, Уайт встретил гостя, «самого лучшего из всех людей на свете», Томаса Б. Рида, чья «внушительность, сердечность и остроумие» помогли за душевными разговорами провести весь уик-энд.
В Берлине кайзер не принимал интервьюеров, но не мог проигнорировать сообщение Бюлова, который с сожалением констатировал, что на конференции идея арбитража стала «очень популярной», ее поддерживают британцы, итальянцы, американцы, даже русские, и Германия остается в одиночестве. На полях депеши кайзер с отвращением начеркал: «Я даю согласие на весь этот бред только ради того, чтобы царь сохранил свое реноме перед Европой, а в реальности я привык полагаться на Господа и мою острую саблю! И мне плевать на их решения»72.
По-видимому, все должным образом оценили великодушие его величества. До Гааги вести о том, что Германия подпишет соглашение об арбитраже, дошли через два дня. Наконец, конференция могла предъявить доказательства своей дееспособности, а перспектива ее осуждения за непродуктивность и триумфа социалистов отдалилась. Делегаты в едином порыве подготовили проект конвенции, состоявший из шестидесяти одной статьи, старательно удалив любые намеки на принуждение 73. Они уже приготовились провести голосование в последнюю неделю работы конференции, как вдруг с возражениями выступили не кто-нибудь, а американцы. Делегаты были поражены. Явно обеспокоенный Уайт объявил, что американцы не могут подписаться под статьей 27, предложенной французами и предусматривавшей, чтобы страны-подписанты считали своим «долгом» напоминать сторонам конфликта о существовании трибунала.
Виновником возникшего затруднения был капитан Мэхэн 74, на которого косвенно повлиял Стед, вернее, его восторженные репортажи в «Манчестер гардиан», восхвалявшие арбитражную конвенцию как важнейший пацифистский инструмент, который в 1898 году мог быть использован европейскими державами для урегулирования конфликта между Испанией и Соединенными Штатами и помочь им избежать войны. Статья возмутила Мэхэна. В его представлении могло не состояться «честное столкновение». В его воображении возникал целый комплекс осложнений для Соединенных Штатов. Вызвав коллег-делегатов, он объяснил им, что статья 27 обяжет Соединенные Штаты вмешиваться в европейские дела, а европейские державы – в события на американском континенте, и если подписать документ, то сенат откажется ратифицировать положение о трибунале. Сбитые с толку логикой Мэхэна, ему подчинились и Уайт, и другие американские делегаты, хотя и перечеркивались результаты их многодневных дипломатических усилий. Возникала неприятная ситуация: если американцы не подпишут даже часть соглашения, то и другие делегаты могут отказаться участвовать в нем, и вся с таким трудом выстроенная конструкция рухнет. Уайт незамедлительно попытался уговорить французов снять статью 27 или по крайней мере сделать что-то с категорией «долга». Буржуа и д’Этурнель отказались менять что-либо. Над конференцией нависла угроза провала. Ее закрытие было назначено на 29 июля. Уайт лихорадочно искал возможности для компромисса. В последний момент американцы согласились поставить подпись с добавлением уточняющей фразы об отказе от любых обязательств «вторгаться, вмешиваться или вовлекаться» в европейскую политику. С такими почти адовыми муками арбитражная конвенция все-таки была принята в Гааге.
Общий итог конференции состоял из трех конвенций – об арбитраже, законах и обычаях сухопутной войны и распространении женевских правил на морскую войну; трех деклараций – о запрещении сбрасывания метательных снарядов с воздушных шаров, использования удушающих газов и пуль, разворачивающихся или сплющивающихся в человеческом теле; шести «пожеланий» на будущее и общей резолюции. В заключительном акте выражалось мнение участников конференции о том, что ограничение военных расходов и использования новых видов вооружений «в высшей степени желательно для морального и материального благосостояния человечества» и данная проблема должна стать предметом «дальнейшего изучения» государствами. Это все, что осталось от первоначального российского предложения, однако делегаты не собирались похоронить гаагскую идею международного сотрудничества. Несмотря на цинизм, многие из них считали, что совершили нечто очень важное в Гааге и основы партнерства, заложенные ими, не должны быть утеряны. Они отметили «пожелание» провести вторую конференцию когда-нибудь в будущем, хотя не всем понравился такой энтузиазм. Граф Мюнстер, уезжая, сказал, что не испытывает ни малейшего желания видеть, как «международные конференции разрастаются подобно огородным сорнякам».
Через три месяца после мирной конференции Британия начала войну в Южной Африке. Внимание общественности отвлекло дело Дрейфуса. Англо-бурская война явно не соответствовала «пожеланиям», высказанным в Гааге. Верх одерживали идеи капитана Мэхэна, о котором Эндрю Уайт сказал: «Когда он говорит, замирает эпоха».
К тому времени, когда в Гааге в 1907 году открылась вторая конференция, в мире произошли значимые события – война, революция, возникли новые альянсы, новые правительства, появились новые лидеры, а самое главное – началось новое столетие. XX век, безусловно, казался обновленным, преобладал материализм, о декадентстве позабыли, меньше стало самоуверенности, зародились сомнения. Производилось много механической энергии и товаров; насколько это повышало благосостояние, сказать трудно. Прогресс, характерная особенность XIX века, не был столь очевиден.