Европа в средние века — страница 39 из 42

Эйка и Мазаччо. На двух склонах одной культуры.

Ван Эйк продолжил поиск готических мастеров. Его творчество явилось продолжением творчества домашних художников герцога Беррийского. С большим, чем у них, мастерством он представляет взору в мельчайших подробностях и с необыкновенной точностью множество мимолетных впечатлений, слагающихся из игры тени и всех цветов радуги, из света — света мистической теологии. Что касается Мазаччо, то он возвращается к величественности в духе Джотто, прославляя стоические добродетели христианства — аскетического, невозмутимо-уравновешенного, как латинские рукописи, так восхищавшие гуманистов. Он не стремится уловить многоцветность реальности, а пытается отыскать с помощью разума идеальные меры и логические структуры. Между тем искусство ван Эйка и Мазаччо объединяет их отношение к человеку: стремясь выразить величие и убожество человеческого существования, оба они поместили в центре своих творений нового человека — Адама. А также Еву. Главное же заключается в том, что, в то время как прежде все художники, все скульпторы, все золотых дел мастера были наемными поденщиками или слугами, зависевшими от своих хозяев или заказчиков, чьим капризам они должны были следовать, ван Эйк, пожелавший однажды написать лицо своей жены для одного лишь своего удовольствия, и Мазаччо, поместивший свой собственный портрет среди апостолов в «Чуде со статиром», впервые с восхитительным достоинством провозгласили, что великий художник сам является принцем и имеет право, подобно самому Богу, свободно творить все, что захочет.


Казнь Колине де Пюизо

«В четверг 12 ноября Колине де Пюизо привезли на Центральный рынок вместе с шестью другими предателями; он был седьмым и сидел в повозке на бревне, возвышаясь над остальными и держа в руках деревянный крест; на нем было платье, в котором его взяли — сутана священника; в ней его вывели на эшафот, раздели донага и обезглавили. Затем ему отрубили руки и ноги и повесили отрубленные члены на четырех главных городских воротах Парижа, а тело положили в мешок и повесили на виселице... И все были уверены, что Колине причинил Франции своим предательством двухмиллионный убыток, не говоря уже о множестве людей, которых он приказал убить, или взял за них выкуп, или изгнал из родных мест, и о которых никто больше уже ничего не слыхал.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Странная болезнь: коклюш.

«В ту пору дети, посланные за вином или горчицей, распевали:

Ну и кашляет ваша утроба, кума! Ну и кашляет же она!

«Действительно, случилось так, что по неисповедимой воле Божьей дурной и зараженный воздух низвергся на мир сей и лишил способности пить, есть и спать более ста тысяч жителей Парижа. Дважды или трижды в день у больного поднимался сильный жар, особенно всякий раз после еды; любая пища казалась ему горькой, отвратительной и зловонной; где бы он ни находился, его била дрожь; наконец, и это было самое худшее, силы совершенно оставляли тело больного. Болезнь эта безо всякого перерыва длилась три недели и более и по-настоящему охватила город к началу марта: прозвали ее «щёлк» или «затрещина». И те, кто ею не страдал или уже выздоровел, насмехались над больными. «И у тебя тоже? — говорили они. — Ей-Богу, ведь это ты распевал: Ну и кашляет ваша утроба, кума!» Ибо помимо всего того, о чем я говорил, болезнь сия вызывала столь сильный кашель, столь жестокий насморк и такую сиплость голоса, что в Париже перестали петь великую мессу, а у некоторых от кашля лопнули детородные органы и увечье это осталось у них на всю жизнь. Беременные женщины, которым не пришло еще время родить, разрешались от бремени до срока и без чьей-либо помощи, от одного лишь этого ужасного кашля, что нередко вызывало смерть и матери, и ребенка. Когда приближалось выздоровление, у больных выходило много крови изо рта, носа и низа живота, это вызывало сильное изумление, но никто от этого не умирал. Выздоровление, однако, было трудным, ибо после полного выздоровления проходило добрых шесть недель, прежде чем возвращался аппетит; и ни один врач не мог сказать, что это была за болезнь.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Аресты и избиение арманьяков

Вскоре сильно разгоряченная толпа принялась обыскивать все парижские трактиры в поисках арманьяков; и всех, кого находили, тотчас отводили к вооруженным людям и безжалостно убивали секирами или другим оружием. И в этот день все, у кого было какое-либо оружие, били арманьяков до тех пор, пока они не падали замертво. Женщины, дети и простой люд — те, кто был неспособен на большее, преследовали их, выкрикивая проклятия: «Подлые предатели! Вы заслужили гораздо худшего! Вот вам еще! Дай Бог, чтобы всем вам так досталось!» Не было в тот день ни одной улицы, где бы кого-то из них не убивали, а затем в мгновение ока на арманьяках ничего не оставалось, кроме штанов. Тела их сваливали как свиные туши прямо в грязь (коей было предостаточно, так как всю эту неделю ежедневно шли обильные дожди). В тот день было убито таким образом на улицах 522 человека, не считая тех, кого убили в их собственных домах. А той ночью шел такой сильный дождь, что от трупов не было дурного запаха; их раны были так чисто омыты дождем, что наутро на улицах была видна лишь спекшаяся кровь, но не было никаких нечистот. Среди именитых арманьяков, захваченных в эти дни, были Бернар д'Арманьяк, коннетабль Франции, свирепый как Нерон, канцлер Франции Анри де Марль, Жан Годе, командовавший артиллерией, худший из всех, тот, что отвечал работникам, требовавшим у него свое жалование: «Разве нет у каждого из вас по 5 денье, чтобы купить веревку и повеситься? Клянусь Св. Клавдием, бестии, это пошло бы вам на пользу!» И ничего больше из него вытянуть они никак не могли; так этот Годе скопил больше сокровищ, чем сам король. Были среди них также мэтр Робер де Тюийер, мэтр Удар Байе; аббат из Сен-Дени во Франции, невиданный ханжа; Ремонне ду ла Гер, предводитель самых отъявленных разбойников, каких только можно вообразить, хуже любых сарацинов; мэтр Пьер де ль 'Эскла; мэтр Пьер ле Геат, раскольник и еретик, проповедовавший на Гревской площади и достойный сожжения на костре; епископ Клермонский, яростнее всех противившийся миру, и многие другие. И столько их было во Дворце, в Большом и Малом Шатле, в монастырях Сен-Мартен, Сене-Антуан и Тиронском, а также в бывшем монастыре тамплиеров, что вскоре их негде стало размещать. Между тем Арманьяки по-прежнему стояли у Сент-Антуанских ворот, поэтому каждую ночь раздавались оклики караульных и горели большие костры; до полуночи, в полночь и после полуночи трубили в трубу; все это, однако, нравилось людям, и они охотно этим занимались. В четверг 9 июня в приходе церкви Св. Евстафия народ образовал братство Св. Андрея; каждый член его носил шляпу, украшенную красными розами, и столько парижан вступило в братство, что, по утверждению его старейшин, им пришлось заказать более шестидесяти дюжин таких шляп, и все равно к полудню их уже не хватало. Церковь Св. Евстафия была набита людьми, и разносилось по ней такое благоухание, что казалось, будто ее омыли розовой водой. На той же неделе жители Руана попросили помощи у парижан, которые направили им 300 бойцов, вооруженных копьями, и 300 лучников для борьбы с англичанами.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Смерть палача Каплюша

«В понедельник 22 августа были осуждены и казнены прямо на улицах несколько женщин, на коих из всей одежды была лишь рубаха. В деле этом более всех усердствовал палач; однако вместе с другими он предал смерти одну беременную женщину, за которой не было никакой вины; за это он был арестован, заключен вместе с двумя своими сообщниками в Шатле, а через три дня все трое были казнены. Перед смертью он показал своему преемнику, как нужно отрубать голову; его развязали, и он сам установил резак напротив своего горла и лица, достал свой топор и нож, как если бы он собирался обезглавить кого-нибудь другого, и все собравшиеся этому сильно изумились; затем он громким голосом испросил прощения у Бога, и его преемник отсек ему голову. В конце августа ночью и днем стояла такая жара, что никто не мог спать; кроме того, разразилась эпидемия, особенно не щадившая детей и молодых людей, от которой многие умерли.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Голод

«Меньше чем через неделю зерно и мука подорожали настолько, что парижский сетье пшеницы стоил на Центральном рынке 30 франков в ходившей тогда монете, а хорошая мука 32 франка; булку хлеба нельзя было купить и за 24 парижских денье, а самый тяжелый хлеб едва весил 20 унций. Это было очень тяжелое время для бедного люда и небогатых священников, получавших всего два парижских су за мессу. Вместо хлеба бедняки ели одну капусту да репу без хлеба и соли. Перед Рождеством хлеб ценой в 20 денье стоил уже 40, да к тому же купить его можно было лишь придя к булочнику до рассвета, а еще требовалось налить по стаканчику подмастерьям. Вино стоило не меньше 12 денье за пинту, однако те, кому оно досталось по этой цене, не жаловались, ибо после восьми часов у дверей булочных образовывалась такая давка, что тот, кто этих толп не видел, ни за что бы и не поверил. Когда же за отсутствием денег или оттого, что людское скопление было чересчур велико, эти бедолаги, пришедшие сюда, чтобы добыть хлеба для своих мужей, работавших в поле, или для кричащих дома от голода детей, должны были уйти ни с чем, нужно было слышать их жалобы и причитания, а вопли малых детей, кричавших: «Умираю от голода! Помогите!»...

В Париже, на куче навоза, вы могли бы увидеть два-три десятка детей, мальчиков и девочек, умирающих от голода и холода; и нет такого зачерствевшего сердца, которое, услышав их зов: «Помогите! Умираю от голода!», не всколыхнулось бы и не прониклось бы к ним жалостью. Однако бедные отцы семейств не могли ничем им помочь, не имея ни хлеба, ни зерна, ни дров, ни угля. Бедный люд был настолько изможден участием в дозорах днем и ночью, что никто и не помышлял помогать друг другу. Екатерина Французская, которую взял в жены английский король, уехала в Англию, оставив короля, отца своего, с великой печалью. Король Англии оставил герцога Кларенса и еще двух графов начальствовать в Париже, но они мало чего сделали для горожан. Цена одного сетье пшеницы достигла тогда 32 франков и более, а ржи - 27-28 франков, хлеб весом в 16 унций стоил 40 денье. Беднякам же не доставалось ни гороха, ни бобов, если только кто-нибудь им их не подаст. Пинта среднего столового вина стоила по крайней мере 16 денье. Не так давно за 2 денье можно было купить такого же или даже лучше.»