М.: Нет. Последние новости, которые я могла слушать по тюремному радио, шли в десять-одиннадцать часов вечера.
Т.: А потом радио отключали?
М.: Да, передачи заканчивались самое позднее в одиннадцать.
Т.: Потом ты ложилась спать?
М.: Нет. Потом я ещё читала. Это было не так просто. До угона по вечерам кто-нибудь из надзирателей делал обход и собирал электрические лампочки, а во время «запрета на контакты» они просто выключали электричество. Поэтому мне нужны была свечи. Проигрыватель у меня работал на батарейках. На всякий случай я хотела как можно дольше не ложиться спать, чтобы послушать первые утренние новости в шесть часов. Но я уже очень переутомилась. Я ещё немного походила туда-сюда по камере, чтобы не заснуть. Но потом я всё же задремала.
Т.: В предыдущие ночи ты тоже пыталась бодрствовать?
М.: Да. Я очень мало спала. Не спала и днём, никакого послеобеденного сна или чего-то подобного. И физически я была совершенно истощена, из-за голодовки на предыдущей неделе и ещё потому, что я не ела тюремную пищу и ничего другого тоже не ела, поскольку нам было запрещено покупать фрукты. У меня больше вообще не осталось никаких резервных сил, чтобы сохранять какую-нибудь активность, а из-за этого бодрствовать было легче. Потом ночью – было довольно поздно – я ещё раз позвала Яна. Камера, в которой он тогда находился, располагалась на более низком уровне, и если лечь на живот, прижавшись к полу, то можно было кричать через дверь под внешним замком, поэтому звук был очень приглушённым. Ян был в камере напротив моей, нас разделяли несколько метров. Он слышал меня и отзывался. Я сказала: «Эй», для того чтобы просто знать, что происходит. После этого я легла под одеяло, а потом как-то заснула. Я, конечно, не видела, сколько было времени, это произошло в течение следующих часов…
Т.: Что было дальше?
М.: Первое, что я почувствовала, был сильный шум в голове, когда в коридоре под очень ярким неоновым светом кто-то раздвигал мне веки. Вокруг меня стояло много людей, они дотрагивались до меня. А потом я услышала голос, который сказал: «Баадер и Энслин мертвы». Затем я снова потеряла сознание. В следующий раз я по-настоящему снова пришла в себя только через день в больнице в Тюбингене. Рядом с моей кроватью стоял прокурор, он хотел узнать, что случилось. Моей защитнице разрешили прийти ко мне лишь через день. От неё я узнала, что Ян тоже умер. Она также сообщила мне, что «Ландсхут» был взят штурмом и что все из «Коммандо имени мученицы Халимы», кроме одной женщины, убиты. От моей защитницы я узнала, что она всё время безуспешно пыталась ко мне пробиться.
Однако когда я теперь рассказываю о том, что она мне сообщила, это не передаёт действительного характера разговора. Тебе нужно понять, что после «запрета на контакты», действовавшего в течение нескольких недель, это было самое первое мое общение с человеком, которому я доверяла. К тому же я была тяжело ранена. И у нас был приблизительно час времени. Я лежала в реанимационном отделении для ожоговых больных, всё помещение было облицовано плиткой, всё было стерильно. Я была подключена к аппаратам, которые постоянно клокотали, я испытывала ужасные боли. Повсюду стояли фараоны, даже за врачами в этом реанимационном отделении в Тюбингене был установлен строгий контроль.
Т.: Какие именно ранения у тебя были?
М.: В тот момент я этого ещё не знала. Только позднее мне о них сказал доверенный, то есть не тюремный, врач. Четыре колющих удара в грудь повредили одну из околосердечных сумок и лёгкие, которые были заполнены кровью. В Тюбингене мне вынуждены были вскрыть всю грудную клетку и установить дренаж, чтобы откачать всё, в том числе и выделения из раны. Удар был нанесён с большой силой, и нож вошёл в тело на семь сантиметров. Он, должно быть, наткнулся на рёбра, поскольку на одном из них была зазубрина.
В реанимационном отделении я пролежала меньше недели; там инструктор по лечебной гимнастике заново учила меня дышать. Я получала сильные успокоительные и обезболивающие средства и почти не помнила тех дней. Но одна картина глубоко врезалась мне в память: в этом огромном помещении днём и ночью сидели два или три фараона в стерилизованных плащах, фуражках и галошах, в то время как под окнами патрулировали вооружённые автоматами солдаты. В конце недели меня на вертолёте перевезли в тюремную больницу в Гогенасперг. Там я лежала четыре недели. Я долго не могла ходить и в течение нескольких лет ещё испытывала боли при дыхании, кашле, когда лежала на боку и даже когда смеялась.
Т.: Нашли оружие, которым был нанесён этот удар?
М.: По официальной версии удар был нанесён тюремным столовым ножом, но такого не могло быть, поскольку нож вошёл в тело довольно глубоко.
Т.: Ножом, которым обычно намазывают масло на хлеб?
М.: Да. В камере нашли только тюремный столовый нож и ножницы. Больше ничего там не было.
Т.: Нож и ножницы фактически были твоими?
М.: Да, это был тюремный инвентарь.
Т.: Ножницы были острыми или тупыми?
М.: Это были маленькие ножницы для резки бумаги, они лежали в углу. Но речь шла не о них, а об этом тупом маленьком ноже.
Т.: Ты или твои адвокаты говорили с врачами о том, можно ли вообще нанести такой удар ножом, который у тебя был?
М.: Они тогда пытались поговорить с врачами и медперсоналом, но всегда наталкивались на закрытые двери. Очевидно, им было запрещено общаться с моими адвокатами. Тем не менее некоторые медицинские сёстры пытались отвечать на вопросы о том, что они знали. Но это едва получалось. Персонал боялся. И адвокаты тоже были запуганы. Тогда участились процессы против наших защитников [16]. Поэтому это были неподходящие условия для того, чтобы что-нибудь выяснить. Я сама много раз пыталась получить доступ к документам и материалам – безрезультатно.
Т.: Что произошло с рентгеновскими снимками?
М.: Я их никогда не видела. Через несколько лет, когда я всё ещё испытывала боли при дыхании, тюремный врач в пенитенциарном учреждении Любек хотел взять на время снимки. Мы предполагали, один тюремный врач должен предоставить их другому тюремному врачу. Но получили заявление об их отсутствии: ни тюремная больница в Гогенасперге, ни лазарет в «Штаммхайме» не выдали снимки.
Т.: Когда ты впервые рассказала о том, что с тобой произошло в ту ночь?
М.: Сначала я говорила об этом с моими адвокатами, а потом я дала показания перед парламентской следственной комиссией [17]. Это было 16 января 1978 года. Собственно говоря, они хотели меня вызвать уже в декабре 1977 года, но в то время я была ещё слишком слаба, кроме того я как раз тогда объявила голодовку, поскольку я хотела, чтобы меня сразу поместили к другим товарищам из нашей группы. Эта голодовка была ужасной. Мне и без того было плохо, я тогда лежала в тюремных шмотках на матрасе на полу и постоянно бодрствовала. Это было состояние безумия. И туда пришёл представитель следственной комиссии и сказал, что я обязана дать показания и должна приготовиться примерно к 8 декабря. Кроме того, я должна была давать показания при закрытых дверях. Я ответила: «Так я вообще не буду этого делать». А потом они мне предложили перенести это на январь 1978 года. И тогда я пошла туда.
Т.: Почему?
М.: Потому что я хотела рассказать – и именно публично – что произошло в ту ночь.
Т.: Расскажи об этом заседании.
М.: Туда пришло много журналистов. Слушания состоялись в зале, где раньше проходил процесс. Там было около 200 мест, и все они были заняты. Потом я отвечала на вопросы, которые мне задавали. Протокол заседания также можно прочитать [18]. Документацию следственной комиссии я до сих пор не получила. В протоколе моих показаний я не могла ничего изменить, дополнить или исправить, поскольку его мне никто не показывал. Поэтому напечатанный вариант оказался неполным, и с ним нельзя дословно согласиться.
Т.: Как ситуация складывалась для тебя? Ты проснулась после той ночи и была очень тяжело ранена. О чём ты думала?
М.: Сначала все мысли у меня перемешались. Тогда ужасно больно было осознавать, что твоих товарищей больше нет. Но у меня не было времени по-настоящему оплакивать их, потому что я должна была попытаться справиться с ситуацией. Тогда я стала думать над тем, что могло привести к такой эскалации. По крайней мере я хотела выяснить это для себя. Не один год Андреасу снова и снова угрожали убийством, Ульрика была мертва – мы понимали, что такое убийство могло произойти. В тюрьме мы никогда не чувствовали себя в безопасности. Это было одной из причин, почему мы не хотели, чтобы нас разделяли: так мы могли защищать друг друга. Но знать, что такое может случиться, это всё же совсем другое, нежели в действительности потом пережить это. Тогда я должна была одна справляться с этим. Это была тотальная, оглушительная боль, которая была сильнее, чем страх, что на меня ещё раз совершат покушение.
Потом я, как только могла, пыталась получить доступ к информации. В то время это определяло мой распорядок дня. Это было очень тяжело, поскольку у меня не было газет, я не получала документов, к тому же мне не разрешалось принимать посетителей. Правда, приходили адвокаты, но у нас было время только на то, чтобы обсудить самое необходимое и самое неотложное. У меня также не было ничего, что позволило бы мне узнавать новости. В Гогенасперге «запрет на контакты» для меня отменили в конце октября. Но моё радио мне не выдали, потому что оно было с блоком питания и кабелем и руководство тюрьмы полагало, что это слишком опасно: я могла бы использовать этот кабель, чтобы повеситься. Под предлогом, что я хотела покончить с собой, меня лишили всего. У меня больше ничего не было. И как раз в то время, когда информации ещё было больше, чем когда-либо, и когда я так настойчиво пыталась что-нибудь узнать, меня лишили доступа к новостям. Я оказалась отрезанной от мира.