КАРЛО ПОРТАПеревод Е. Солоновича
Карло Порта (1776–1821). — Бурно проведя молодость в Венеции, зрелые годы поэт прожил в Милане; горький опыт чиновничьей службы лег в основу многих его сонетов. Патриотизм Порты сделал его ярым противником всего французского, что в эпоху наполеоновских итальянских походов неоднократно подвергало его опасностям. Воспитанный в традициях Просвещения, поэт стал одним из провозвестников романтизма в Италии.
Сонеты Карло Порты в совокупности — галерея сатирических портретов и сценок городской жизни. Порта по преимуществу поэт-антиклерикал, враг ханжества, социального неравенства; во многих его сонетах звучит сострадание к беднякам. Его сонеты написаны на миланском диалекте.
С древних времен и по наши дни каждая историческая область Италии сохраняет свой особый диалект; фонетические и лексические различия между диалектами настолько велики, что итальянцы одной провинции с большим трудом могут понять, что говорит житель другой. Это явление вызвано в первую очередь вековой раздробленностью Италии. Но мощную поддержку диалектам оказало то, что крупнейшие из них не только создали свою литературную традицию, но дали замечательных поэтов (миланский, например, — Порту, римский — Белли и т. д.) и драматургов. Вне языковой формы — а через нее и многообразных связей с местными традициями, бытом и культурой — понять творчество этих мастеров невозможно; для них диалект не орнаментальный материал, а сама плоть их творений. Итальянская языковая ситуация, с этой точки зрения, для Европы нового времени — исключительна, и переводчики итальянских диалектных текстов на другие языки не располагают ресурсами для их адекватной передачи.
КАК ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ УГОДНО[148]
Как Вашему Сиятельству угодно:
Не спорю, в положении моем
Хозяин вправе звать меня дерьмом
И даже хлеще — это нынче модно.
Серчать на вас в ответ неблагородно,
Напротив — грудь я выгну колесом,
Как будто трапезундским королем
Меня вы объявили всенародно[149].
Назвать меня навозом все равно,
Что предсказать удачу в лотерее,
Поскольку жить стихами мудрено.
Посмотришь, вы богаты, и весьма,
И министерство платит все щедрее,—
Ну чем не хороша судьба дерьма!
ДА, ГОСПОДИН МАРКИЗ
Да, господин маркиз, вы сверхмаркиз,
Наимаркиз, и я вам не чета:
Миланец Карло перед вами скис,
Затем что кровь его не столь чиста.
Вы гладите животик сверху вниз
И чешете пониже живота;
Диван под вашей задницей провис,
А у меня в желудке — пустота.
В письмо и в чтенье вы ни в зуб ногой,
И красноречья вы не образец,
Но перед вами спину гнут дугой.
А я, не поднимая головы,
Пишу, и мне бы, на худой конец,—
Поклон такого олуха, как вы.
УГО ФОСКОЛО
Уго Фосколо (настоящее имя — Никколо Фосколо, 1778–1827). — Отец поэта — итальянец, мать — гречанка. Его бурная жизнь пламенного патриота и солдата, пылкого влюбленного и вечно не удовлетворенного своими созданиями поэта — истинная жизнь романтического художника. Бился под наполеоновским знаменем, был ранен. Надежды на восстановление великой и независимой Италии рассеялись, и Фосколо переменил свое отношение к Наполеону. Когда же в Италии вновь установилось австрийское господство, поэт покинул родную землю; умер в Лондоне.
Первый поэт итальянского романтизма, Фосколо именно в поэзии во многом классицист. Новым для итальянской словесности был романтический пафос, пронизывающий произведения Фосколо. он ярко сказался и в его романе «Последние письма Якопо Ортиса».
К ФЛОРЕНЦИИ[150]Перевод Е. Витковского
Хвала тебе, о брег, — тебя в долине
Ласкает Арно[151] столько лет подряд,
Степенно покидая славный град,
В чьем имени рокочет гром латыни[152].
Здесь вымещали гнев на гибеллине
И гвельфу воздавали[153] во сто крат
У твоего моста[154], который рад
Прибежищем служить поэту[155] ныне.
Ты, милый берег, мне милей вдвойне:
На эту почву поступью небесной
Ступала та, что всех дороже мне,—
Здесь я впервые встретил чистый взгляд,
Здесь я вдохнул — мне прежде неизвестный —
Ее волос волшебный аромат.
АВТОПОРТРЕТПеревод Е. Витковского
О ком мне плакать, как не о себе.
Я худ лицом, глаза полны огня;
Пытливый взор страданием отмечен;
Уста молчат, достоинство храня;
Высокий лоб морщинами иссечен;
В одежде — прост; осанкой — безупречен;
Привязан ко всему не доле дня;
Угрюм, приветлив, груб, чистосердечен:
Я отвергаю мир, а мир — меня.
Не манит ни надежда, ни забава;
Как радость, одиночество приемлю;
Порою доблестей, труслив порой,—
Я робко голосу рассудка внемлю,
Но сердце бурно тешится игрой.
О Смерть, в тебе и отдых мой, и слава.
ГРОБНИЦЫ[156](Фрагменты)Перевод А. Архипова
Посвящается Ипполито Пиндемонте
Под сенью кипарисов, в хладных урнах,
Слезами скорби и тоски омытых,
Быть может, смертный сон не столь уж тяжек?
Когда не для меня теплом и светом
Разбудит солнце вновь цветы и травы,
Когда виденья будущего тщетно
Меня придут посулами смущать,
Когда твоим стихам, мой друг бесценный,
Я не смогу внимать с былым восторгом,
Когда и для меня утихнет голос,
Звучавший мне с высокого Парнаса,
Какое утешенье обрету
Я под плитой, которая отделит
Мой прах от той золы, что высевает
На море и на суше злая Смерть?
Увы, мой Пиндемонте, и Надежда
Бежит гробниц, последняя Богиня,
И пеленою черной облекает
Забвение все то, что было в мире,
Когда нет сил противиться ему;
И человека, и его могилу —
Последнее о нем воспоминанье —
Все Время уничтожит под конец!
Но почему, скажите мне, умерший
Терять захочет малую надежду,
Что даже прах его любимым дорог?
Пусть, погребенный, он не видит света,
Но в тех, кому он дорог был, живет
Заветный свет его угасшей жизни.
Небесный дар ниспослан человеку —
Хранить воспоминанья о любимых,
Незримые, они живут средь нас,
И если дорогое нам созданье
Земля вскормила и приют последний
Ему, как мать, участливо дала,
Так пусть она священные останки
От нечестивых ног и непогоды
С такою же любовью сохранит,
Да не сотрется имя на могиле,
И пусть сей прах в покое пребывает
В тени больших задумчивых ветвей.
…………………………
Теперь указ предписывает мертвых
За городской чертою хоронить
В могилах безымянных и огромных.
О Талия, и твой вернейший жрец[157]
Вот так лежит в могиле безымянной;
В своем жилище тесном и убогом
Тебе он песнопенья возносил,
И ты в награду голову поэта
Украсила венком вечнозеленым
И диктовала песенки, смеясь.
Они кололи, словно злое жало
Того Сарданапала из Милана[158],
Который в Лоди праздно и беспечно
Все дин свои в бездействии провел.
О Муза, где ты? Я не ощущаю
Тот дивный трепет — самый верный признак,
Что ты опять, незримая, пришла.
Нет, я один под темными ветвями
О доме материнском размышляю…
Ему под этой липой ты являлась,
Теперь ее листы шумят тревожно.
О, почему, Богиня, не ласкают
Его могилу тенью и прохладой
Вот эти ветви, — ведь в былое время
Он здесь любил подолгу размышлять?
Быть может, ты, за городом блуждая,
На кладбище безмолвном и огромном
Все тщишься прах Парини отыскать?
Так знай, о Муза, что не только мирта
Не посадил над этим прахом город,
Своею грязной похотью вскормивший
Скопцов-поэтов, тварей бесталанных,
Но даже дат не выбил на плите;
И, может быть, какого-нибудь вора
Разрубленная шея кровоточит
И рядом светлый прах собой сквернит.
Послушай, как сырую землю роет
Бездомный пес, слоняясь по могилам,
И завывает с голоду протяжно.
Взгляни — вон там из черепа пустого
Является удод, как черный призрак,
С креста на крест во тьме перелетая
По полю скорби, и гнусавым свистом
Он звезды милосердные клянет
За то, что позабытые могилы
Они сияньем кротким освещают.
Но тщетно ты пытаешься, Богиня,
У беспристрастной ночи утешенья
Для своего поэта испросить.
Увы, увы! Над этою могилой,
Что вырыта без капли состраданья,
Ни одного цветка не расцветет.
С тех самых пор, как проповедью страстной
С высоких алтарей зверье людское
Призвали к состраданию жрецы,
Живые милосердно отправляют
Покойников безгласные останки
В тот душный смрад и темноту слепую,
Где каждый то, что должен, обретет.
Могилы предков, праведно проживших,
Являлись алтарями для потомков,
С них Лары людям волю возвещали,
И с трепетом внимал благоговейным
Любой решенье предка своего.
Обряды почитания останков
Сквозь тьму веков дошли теперь до нас.
Когда не под плитою окропленной
Зарыто тело бренное бывает,
Когда над прахом ладан не курится
И запах тлена тягостно томит,
Когда изображения скелета
Смутить живущих страхом не умеют,
Лишь матери в тревоге непонятной
Глубокой ночью руки простирают,
Ища головку сына дорогого,
Страшась того, что вновь с тоской застонет
Мертвец, прося, чтоб к небу вознесли
За упокой души его молитву.
Когда же над могилами любимых
Колышет ветер ветви кипарисов,
Растущих здесь, как знак любви извечной,
И над плитою слезы пролились,
Тогда усопший ведает блаженство.
Друзья подчас у солнца урывают
Луч света, чтобы вечный мрак могильный
Не столь зловещим был для погребенных,
Ведь люди, умирая, смотрят в небо,
Пытаясь свет с собою унести.
Вода святая из ключей заветных
Фиалки, гиацинты, амаранты
Лелеяла на холмиках печальных,
И тот, кто, у могил любимых сидя,
Рассказывал о горестях и бедах,
Вдыхал благоухания такие,
Какими, верно, полон светлый рай.
…………………………
Когда впервые я плиту увидел,
Где прах сокрыт того, кто не страшился[159]
Правителей принизить всемогущих,
Подрезав им лавровые венки,
И указать народам, сколько крови
И сколько слез им стоит самовластье,
Когда я пред могилой преклонился
Того, кто в Риме древнем возносил
Высокий купол нового Олимпа[160],
Когда остановился я пред прахом
Того, кто в поднебесье разглядел[161]
Планеты с неподвижным ярким солнцем
(А это Бритту верную дорогу[162]
Открыло к тайнам всех небесных тел!),
О, как благословенна ты[163], вскричал я,
Страна, где ветры силой жизни полны,
Которую с восторгом орошают
Ручьи, стекая с гордых Апеннин!
Лупа, тобой пленившись, разливает
По склонам зеленеющим сиянье,
В котором виноградины прозрачны,
И пряный фимиам твои долины
Возносят к небу с тысячи цветов!
Флоренция, ты первой услыхала[164]
Великий гимн, в котором воспевал
Свой лютый гнев Отвергнутый тобою!
Ты научила сладостным речам
Достойного собрата Каллиопы[165],
Который всемогущего Амура,
Нагого в Риме, в Греции нагого,
В пресветлые одежды облачил
И возвратил небесной Афродите!
Вдвойне благословенна, сберегая
Под сводами прекраснейшего храма
Свою былую славу! Пусть тебя
Седые Альпы плохо защищали,
Пусть ты была теснима не однажды,
Разграблена, поругана, гонима,
Но о своем былом воспоминанья
Ты сквозь века сумела пронести!
И если может гордое стремленье
К высокой славе разум наш зажечь,
Нам должно здесь внимать благим советам.
Витторио[166] испрашивал не раз
У этих плит холодных вдохновенья
И, полон гнева на богов бесстрастных,
В молчании на сонный берег Арно,
Оглядывая дали, выходил.
Ничто не веселило взор поэта,
И бледность на челе его суровом
Еще бледней казалась при луне.
……………………………..
И вот меня, которого изгнали
В края чужие время, честь и совесть,
Меня к себе призвали хором Музы
И повелели гимн сложить суровый
Во славу всех, достойных вечной славы.
Когда своими льдистыми крылами
Седое время тщится уничтожить
И превратить в развалины гробницы,
Хранительницы Музы нежным пеньем
Способны оживить пустыню скорби —
Их сладостное пенье нарушает
Глубокое молчание веков!
Сюда пришла Кассандра в день зловещий,
Когда жрецы велели ей поведать,
Какой конец для Трои уготован,
Здесь плач ее пророчеством звучал,
Которому со страхом все внимали:
«Вотще искать свой город вы придете,
Коль небо вас задумает вернуть
Из дальнего похода, эти стены,
Воздвигнутые здесь руками Феба,
Увидите дымящимися вы.
Но Трои неусыпные Пенаты
В могилах этих сохранят потомкам
Ее героев славный ряд имен.
Вы, ветви пальм и стройных кипарисов,
Посаженных невестками Приама,—
Увы, увы! — вы скоро разрастетесь,
Сумеете ли вы своею тенью
Моих отцов останки защитить?
Тому, кто отведет топор жестокий
От вас, блюдя былое благочестье,
Не местом скорби станут их могилы,
Но самым драгоценным алтарем».
АЛЕССАНДРО МАНДЗОНИ
Алессандро Мандзони (1785–1873). — Писатель прожил долгую покойную жизнь, всю ее отдав литературе, но его художественное творчество прекращается в конце 20-х годов, когда он занялся филологическими сочинениями. Шестнадцати лет Мандзони воспел французскую революцию в поэме «Торжество свободы»; в его ранних стихах очевидно было ученичество у мастеров-классиков, его взгляды складывались под влиянием французских энциклопедистов. В 1810 году поэт обратился в католичество; глубокая религиозность сказалась на всем последующем творчестве Мандзони; однако взгляды писателя были далеки от какой бы то ни было реакционности. Его лирика, драматургия и проза знаменовали собою победы романтизма в Италии. Верность времени, раскрывающему судьбы человечества полнее и глубже любого вымысла, — девиз Мандзони. Ярче всего свое кредо он воплотил в историческом романе «Обрученные» (1825–1827, русский перевод 1833 г.). Герои писателя — народ и люди из народа, им отдано его сочувствие и любовь. Шедевр Мандзони определил развитие итальянского литературного языка в XIX веке. На историческом материале построены две романтические трагедии Мандзони — «Граф Карманьола» (1820) и «Адельгиз» (1822); собственно поэтическое наследие Мандзони невелико, но и «Священные гимны», и политические оды — высшие достижения итальянской поэзии прошлого века.
К ФРАНЧЕСКО ЛОМОНАКО[167]Перевод Е. Солоновича
Как Данте обрекла скитанью Флора[168]
По краю, где природы благодать
Померкла перед ужасом раздора,
Где трудно славу добрую снискать,—
Изгнанник сам[169], предметом разговора
По праву ты избрал: тебе ль не знать,
Что лучшим нет на родине простора,
Что мачеха она для них, не мать?
Италия, вот от тебя достойным
Награда! А потом ты прах лелеешь,
Превознося пустые имена.
Что пользы от рыданий над покойным?
Ты о своих ошибках сожалеешь,
Ты каешься — и вновь себе верпа.
К МУЗЕПеревод Е. Солоновича
Неторный путь мне укажи, о Муза,
Чтоб не угас огонь, что ты зажгла,
И нерушимость нашего союза
Плоды неповторимые дала.
С трубою — Данте[170], лебедю Воклюза[171] —
Милее лира; нет другим числа:
Недаром Флора Аскру[172] догнала,
Оробии не стоит Сиракуза[173].
Любимец Мельпомены италийской[174],
Ты нынче первый, или ты, что смелый
О Муза, если на стезе аскрийской[177]
Я упаду, одно хотя бы сделай —
Пусть на своих следах лежу, упав.
РОЖДЕСТВО[178]Перевод С. Ошерова
Обвалом шумным сверженный
С вершины поднебесной,
Стремнинами кремнистыми
Во мрак долины тесной
Упал утес могучий
И, грянувшись под кручей,
Недвижимо на дне
Лежал, пока столетия
Текли чредою длинной,
И солнце не касалося
Главы его старинной, —
Доколь благая сила
Утес не утвердила
На прежней вышине.
Так же с высот низвержены,
Грехопаденья чада
Коснели, злом согбенные,
Поднять не в силах взгляда
К обители желанной,
Откуда несказанный
Исторг их божий гнев.
Средь Господом отринутых
Кто вправе был отныне
С мольбою о прощении
Воззвать к Его святыне?
Завет поставить новый?
Разрушить ада ковы,
Геенну одолев?
Но се — Дитя рождается,
Ниспослано любовью.
Трепещут силы адские,
Едва он двигнет бровью.
С благой пришедший вестью,
Он — паче прежней — честью
Возвысил падший род.
Родник в надзвездной области
Пролился щедрой влагой,
Поит обитель дольнюю,
Всем племенам во благо.
Где тёрном дебрь кустилась,
Там роза распустилась
И дубы точат мед.
Предвечный сын предвечного!
С начала дней какое
Столетье вправе вымолвить:
Ты начался со мною?
Ты вечносущ. Вселенной,
Тобою сотворенной,
Нельзя вместить Творца.
И ты облекся низменной
Скуделью плоти тварной?
За что сей жребий выспренний
Земле неблагодарной?
Коль благость Провиденья
Избрала снисхожденье,
Тогда ей нет конца!
В согласье с предсказаньями
Прийти случилось Деве
В Ефрафов город[179] с ношею
Блаженною во чреве;
Где предрекли пророки,
Там и сбылися сроки,
Свершилось рождество.
Мать пеленами бедными
Рожденного повила
И, в ясли уложив его,
Колена преклонила
В убежище убогом
Перед младенцем-Богом,
Спеша почтить его.
И, к людям с вестью посланный,
Гонец небес крылатый
Минул надменной стражею
Хранимые палаты,
Но пастухов безвестных,
Смиренно-благочестных,
Нашел в степном краю.
К нему слетелись ангелы
Толпою осиянной,
Глухое небо полночи
Наполнили осанной.
Так точно перед взором
Творца усердным хором
Поют они в раю.
И, гимнам вслед ликующим
Взмывая к небосклонам,
Сокрылись сонмы ангелов
За облачным заслоном.
Святая песня свыше
Неслась все тише, тише —
И всякий звук исчез.
И пастухи, не мешкая,
Указанной дорогой,
Счастливые, отправились
К гостинице убогой,—
Где в яслях для скотины
Лежал, повит холстиной,
И плакал Царь небес.
Не плачь, Дитя небесное,
Не плачь, усни скорее!
Стихают бури шумные,
Тебя будить не смея,
Бегут во мрак кромешный
С земли, доселе грешной,
Лишь Твой завидят лик.
Усни, Дитя! Не ведают
Народы в целом свете,
Что Тот пришел, который их
В свои уловит сети,
Что здесь, в пещерке тесной,
Лежит в пыли безвестной
Владыка всех владык.
МАРТ 1821 ГОДА[180](Ода)Перевод Е. Солоновича
СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ТЕОДОРА КЕРНЕРА[181], ПОЭТА И БОРЦА ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ ГЕРМАНИИ, ПАВШЕГО В БИТВЕ ПОД ЛЕЙПЦИГОМ ОКТЯБРЯ 18 ДНЯ ЛЕТА MCCCXIII, ЧЬЕ ИМЯ ДОРОГО ВСЕМ НАРОДАМ, СРАЖАЮЩИМСЯ ЗА ОТЕЧЕСТВО
Переправились через Тичино
И, назад обратясь, к переправе,
О единой мечтая державе,
Непреклонные древним под стать,
Дали клятву они, что пучиной
Меж чужими двумя берегами,
Меж двумя берегами-врагами
Больше этой реке не бывать.
Дали клятву — и верные братья
Отвечали им, полны отваги,
Обнажая незримые шпаги,
Что сегодня на солнце горят.
И, священный обет подкрепляя,
Протянулась десница к деснице.
О, товарищ в жестокой темнице!
О, в свободном отечестве брат!
Кто двух рек соименных[182] и Орбы,
Отразившей древесные своды,
Кто Тичино и Танаро воды
Сможет в По многоводном найти;
Кто отнять у него сможет Меллу,
Волны Ольо, течение Адды
И журчащие струи прохлады,
Что она вобрала по пути,—
Тот сумеет народ возрожденный
Разобщить вопреки провиденью
И ничтожные толпы мученью
Беспощадному снова обречь:
Если вольный народ — значит, вольный,
Если раб — то от Альп и до моря,
Радость общая, общее горе,
А не только — природа и речь.
На лице выраженье страданья,
Униженье в потупленном взгляде,—
Словно нищий, что милости ради
На чужбине находит приют,
Жил в родимом пределе ломбардец:
Жребий собственный — тайна чужая,
Долг — пришельцам служить, угождая,
И молчать — или насмерть забьют.
О пришельцы! Италия ныне,
Отвергая господство чужое,
Обретает наследье былое.
О пришельцы! Снимайте шатры!
Трепещите! От Альп и до Сциллы[183]
Вся она под ногой супостата
Возмущенною дрожью объята,
Недвижимая лишь до поры.
О пришельцы! На ваших штандартах
Знак позора — печать фарисейства,
Вы тайком замышляли злодейство,
Лицемерно о воле крича[184];
Всем народам пророча свободу,
Вы набатом гремели в то время:
Да уйдет иноземное племя,
Незаконны законы меча!
Если ваша земля, где под гнетом
Вы стенали[185] — под вражеской силой,
Угнетателям стала могилой
И пришел избавления час,
Кто сказал, что не знать италийцам
Избавленья от муки гнетущей?
Кто сказал, что господь всемогущий,
Внявший вам, не услышит и нас?
Он, кто красные волны обрушил[186],
Чтоб они египтян поглотили,
Он, кто в руку вложил Иаили
Молоток[187] и направил удар,
Кто вовеки не скажет германцу:
Получай этот край на поживу —
Не тобою взращенную ниву,
Мною щедро ниспосланный дар.
О Италия, всюду, где слышен
Голос муки твоей безысходной,
Где надежда души благородной
Не погибла еще до конца,
Там, где вольность сегодня в расцвете,
Там, где втайне пока еще всходит,
Где страдание отклик находит,
Ты не можешь не трогать сердца.
Сколько раз на альпийских вершинах
Знамя дружбы тебе представало!
Сколько раз ты к морям простирала —
К двум пустыням — отчаянный взор!
День пришел — закаленными болью
Ты гордишься своими сынами,
Что встают под священное знамя,
Чтобы дать иноземцу отпор.
О, бесстрашные, время настало!
По пришельцу открыто ударьте:
Жребий родины вашей на карте,—
Пусть решительной будет война!
Или родина вольной воспрянет,
Дав исполниться тайной надежде,
Или, больше забита, чем прежде,
Впредь под палкой пребудет она.
О, возмездия час долгожданный!
Жалок тот, кто о дерзостной вспышке
Должен будет судить понаслышке,
Кто смущенно вздохнет неспроста,
Сыновьям о борьбе повествуя,—
«Я там не был», — чуть внятно прибавит;
Кто в торжественный час не восславит
Стяг победный — святые цвета[188]!
ПЯТОЕ МАЯ[189](Ода)Перевод Е. Солоновича
Его не стало. Замерло
Беспамятное тело,
Едва душа с дыханием
Последним отлетела,—
И замер мир, известием
Внезапным потрясен.
Рукою рока властного
Была его десница,
Земля молчит, не ведая,
Когда еще родится,
Кто с ним сравнится участью
И прогремит, как он.
Свидетель славы пламенной,
Я не сказал ни слова,
Когда он пал, поверженный,
Воспрял и рухнул снова,
Когда восторги слышались
И брань со всех сторон.
Далек от раболепия
И суеты злорадной,
Звучит о гордом светоче
Мой стих над урной хладной,
Что, может быть, забвению
Не будет обречен.
На Рейне и в Испании
И над брегами Нила
Живая эта молния,
Сверкнув, тотчас разила;
Он лавры чужестранные
В венец победный вплел.
Он славен был. По праву ли? —
Решат потомки. Мы же
Перед всесильным господом
Главы склоняем ниже,
Что духом созидательным
Его не обошел.
Расчет и упоение
Надеждой величавой,
Стремленье сердца страстное
Подняться над державой,—
О чем мечтать безумие,
Он наяву обрел.
Он все познал: растерянность
И славы ликованье,
Победу, отступление,
Империю, изгнанье,
Два раза в бездну брошенный,
Два раза — на престол.
Он имя возгласил свое —
И два враждебных века,
Как перед властью жребия,
Пред волей человека
Смирились, справедливости
Увидя в нем жреца.
Он дни окончил в праздности
Среди природы дикой,
Предмет глубокой зависти
И жалости великой,
Неистребимой ярости
И веры до конца.
Как над пловцом вздымается
Кипящий вал, которым
Он перед этим поднят был
И тщетно жадным взором
Искал, не видно ль берега,
Отдав надежде дань,—
Так образы минувшего
Над сей душой нависли!
Не раз потомкам брался он
Свои поведать мысли,
Но на страницу падала
Безжизненная длань.
Не раз безмолвным вечером,
Невольник праздной скуки,
Глаза потупя жгучие,
Крестом сложивши руки,
Стоял он — и прошедшее
Теснило дух его.
Он вспоминал походные
Шатры, огонь, редуты,
Лавину грозной конницы
И в жаркие минуты
Сухие приказания
И планов торжество.
Он должен был отчаяться,
Душой изнемогая,
Но нет! Нашла несчастного
Рука небес благая,
Подняв его решительно
Над берегом чужим,
И душу повлекла его
Дорогою цветущей
К награде уготованной,
К полям мечты зовущей,
Туда, где слава прежняя —
Пустое слово, дым.
О вера благодатная!
В веках себя прославя,
Ликуй, к триумфам признанным
Еще один прибавя,—
Ведь не был равным гением
Позор Голгофы[190] чтим.
Усталый прах заботливо
Храни от поношенья:
Господь, дающий смертному
И боль и утешенье,
Один к одру изгнанника
Пришел и сел над ним.
ДЖАКОМО ЛЕОПАРДИПеревод А. Ахматовой
Джакомо Леопарди (1798–1837). — Детские и юношеские годы поэт провел в доме отца, человека деспотичного, крайне реакционного, страстного собирателя книг и манускриптов. Неосуществимым мечтам юноши о личной свободе отвечали только безграничные горизонты книжного моря; познания юного Леопарди в древних литературах, в истории итальянской словесности были глубоки и обширны; сам он начал писать в отрочестве, много переводил с классических языков. Упорная работа подорвала его хрупкое от рожденья здоровье; после того как в 1822 году Леопарди вырвался из родного дома, тяжелые недуги не оставляли его до самой смерти.
Формальные требования классической традиции всегда были непреложными для Леопарди, среди современников на родине он слыл «архаистом». Но унаследованной формой Леопарди владел блистательно, под рукой мастера она превращается в полноценную романтическую форму. Леопарди развил свой личный вариант распространенной в романтической Европе философии «мировой скорби» («Маленькие нравственные сочинения», 1827, и др.). Для него основной закон мировой жизни — «несчастье»; его атеистический пессимизм бескомпромиссен и безысходен: любые устремления человека к счастью и совершенству обречены величественной игрой неумолимых законов природы на неудачу. Если в ранних поэтических произведениях — в канцонах «К Италии», «На памятник Данте» — Леопарди еще отдает дань патриотическому и свободолюбивому пафосу будущего, то позже его пессимизм захватывает и социальную сферу. Его «Палинодия» — одно из самых ядовитых в европейской литературе осмеяний буржуазного бездумного утопического оптимизма. От предыдущего столетия Леопарди отстал именно в том, что связывало «век нынешний и век минувший» (см. ниже комментарий к упоминанию Вольтера в «Палинодии»); и своего века Леопарди не принял в корне: он оказался поэтом тяжкой уединенности. Но в ней Леопарди обрел неограниченную свободу неприятия язв исторической действительности и неповторимый голос личного страдания, создавшие его единственную книгу — «Песни» (1845).
К ИТАЛИИ
О родина, я вижу колоннады,
Ворота, гермы, статуи, ограды
И башни наших дедов,
Но я не вижу славы, лавров, стали,
Что наших древних предков отягчали.
Ты стала безоружна,
Обнажены чело твое и стан.
Какая бледность! Кровь! О, сколько ран!
Какой тебя я вижу,
Прекраснейшая женщина! Ответа
У неба, у всего прошу я света:
Скажите мне, скажите,
Кто сделал так? Невыносимы муки
От злых цепей, терзающих ей руки;
И вот без покрывала,
Простоволосая, в колени пряча
Лицо, она сидит, безмолвно плача.
Плачь, плачь! Но побеждать
Всегда — пускай наперекор судьбе,—
Италия моя, дано тебе!
Двумя ключами будь твои глаза —
Не перевесит никогда слеза
Твоих потерь, позора.
Вокруг все те же слышатся слова:
Была великой ты — не такова
Теперь. О, почему?
Была ты госпожой, теперь слуга.
Где меч, который рассекал врага?
Где сила, доблесть, стойкость?
Где мантий, лент златых былая слава?
Чья хитрость, чьи старанья, чья держава
Тебя лишила их?
Когда и как, ответь мне, пала ты
Во прах с неизмеримой высоты?
И кто защитник твой?
Ужель никто? — Я кинусь в битву сам,
Я кровь мою, я жизнь мою отдам!
Оружье мне, оружье![191]
О, если б сделать так судьба могла,
Чтоб кровь моя грудь итальянцам жгла!
Где сыновья твои?[192] Я слышу звон
Оружья, голоса со всех сторон,
Литавры, стук повозок.
Италия моя, твои сыны
В чужих краях сражаются[193]. То сны
Я вижу или явь:
Там пеший, конный, дым и блеск мечей,
Как молний блеск? Что ж трепетных очей
Туда не обратишь?
За что сражаются, взгляни в тревоге,
Там юноши Италии? О, боги,
Там за страну чужую
Италии клинки обнажены!
Несчастен тот, кто на полях войны
Не за отчизну пал,
Семейного не ради очага,
Но за чужой народ, от рук врага
Чужого; кто не скажет
В час смерти, обратись к родному краю:
Жизнь, что ты дал, тебе я возвращаю.
Язычества блаженны времена:
Единой ратью мчались племена
За родину на смерть;
И вы, превозносимые вовеки
Теснины фессалийские[194], где греки,
Немногие числом,
Но вольные, за честь своей земли
И персов и судьбу превозмогли.
Я думаю, что путник
Легко поймет невнятный разговор
Растений, и волны, и скал, и гор
О том, как этот берег
Был скрыт грядою гордой мертвых тел
Тех, кто свободы Греции хотел.
И прочь бежал тогда
За Геллеспонт Ксеркс низкий и жестокий,
Чтобы над ним смеялся внук далекий;
На холм же, где, погибнув,
Они нашли бессмертье, Симонид[195]
Поднялся, озирая чудный вид.
Катились слезы тихие со щек,
Едва дышать, едва стоять он мог
И в руки лиру взял;
Кто о самом себе забыл в бою,
Кто за отчизну отдал кровь свою,
Тот счастье испытал;
Вы, Грецией любимы, миром чтимы,
Какой любовью были одержимы,
Какая страсть влекла
Вас под удары горького удела?
Иль радостным был час, когда вы смело
Шаг сделали ужасный,
Что беззаботно улыбались вы?
Иль не могильные вас ждали рвы,
А ложе пышных пиршеств?
Тьма Тартара и мертвая волна
Вас ждали там; ни дети, ни жена
Вблизи вас не стояли,
Когда вы пали на брегу суровом,
Ничьим не провожаемые словом.
Но там и Персию ждала награда
Ужасная. Как в середину стада
Кидается свирепый лев,
Прокусывает горло у быка,
Другому в кровь загривок и бока
Терзает — так средь персов
Гнев эллинов ярился и отвага.
Гляди, средь мертвых тел не сделать шага,
И всадник пал, и конь;
Гляди, и побежденным не пробиться
Чрез павшие шатры и колесницы;
Всех впереди бежит,
Растерзанный и бледный, сам тиран;
Гляди, как кровью, хлынувшей из ран
У варваров, облиты
Герои-эллины; но вот уж сами,
От ран слабея, падают рядами.
Живите, о, живите,
Блаженными вас сохранит молва,
Покуда живы на земле слова.
Скорее возопят из глубины
Морской созвездья, с неба сметены,
Чем минет, потускнев,
О нас воспоминание. Алтарь —
Гробница ваша[196]: не забыв, как встарь
Кровь проливали деды,
С детьми в молчанье матери пройдут.
О славные, я простираюсь тут,
Целуя камни, землю;
Хвала и слава, доблестные, вам
Звучит по всей земле. Когда бы сам
Я с вами был тогда,
Чтоб эту землю кровь моя смягчила!
Но коль судьба враждебная решила
Иначе, за Элладу
Смежить не дозволяя веки мне
В последний раз на гибельной войне,—
То пусть по воле неба
Хоть слава вашего певца негромко
Звучит близ вашей славы для потомка!
ВЕЧЕР ПРАЗДНИЧНОГО ДНЯ
Безветренная, сладостная ночь,
Среди садов, над кровлями, безмолвно
Лежит луна, из мрака вырывая
Вершины ближних гор. Ты спишь, подруга,
И все тропинки спят, и на балконах
Лишь изредка блеснет ночной светильник;
Ты спишь, тебя объял отрадный сон
В притихшем доме, не томит тебя
Невольная тревога; знать не знаешь,
Какую ты мне рану нанесла.
Ты спишь; а я, чтоб этим небесам,
На вид столь благосклонным, и могучей
Природе древней, мне одну лишь муку
Пославшей, — чтобы им привет послать,
Гляжу в окно. «Отказываю даже
Тебе в надежде я, — она сказала,—
Пусть лишь от слез блестят твои глаза».
День праздничный прошел, и от забав
Теперь ты отдыхаешь, вспоминая
Во сне о том, быть может, скольких ты
Пленила нынче, сколькими пленилась:
Не я — хоть я на то и не надеюсь —
Тебе являюсь в мыслях. Между тем
Я вопрошаю, сколько жить осталось,
И на землю бросаюсь с криком, с дрожью.
О, как ужасны дни среди цветенья
Такого лета! Но невдалеке
С дороги песенка слышна простая
Ремесленника, поздней ночью — после
Вечернего веселья в бедный домик
Идущего; и горечь полнит сердце
При мысли, что на свете все проходит,
Следа не оставляя. Пролетел
И праздник, а за праздником вослед
Дни будние, и все, что ни случится
С людьми, уносит время. Где теперь
Народов древних голоса? Где слава
Могучих наших предков? Где великий
Рим и победный звон его оружья,
Что раздавался на земле и в море.
Все неподвижно, тихо все, весь мир
Покоится, о них забыв и думать.
В дни юности моей, когда я ждал
Так жадно праздничного дня, — и после,
Когда он угасал, — без сна, печальный,
Я крылья опускал; и поздно ночью,
Когда с тропинки раздавалась песня
И замирала где-то вдалеке,—
Сжималось сердце так же, как теперь.
К СЕБЕ САМОМУ[197]
Теперь ты умолкнешь навеки,
Усталое солнце. Исчез тот последний обман,
Что мнился мне вечным. Исчез. Я в раздумиях ясных
Постиг, что погасла не только
Надежда, но даже желанье обманов прекрасных.
Умолкни навеки. Довольно
Ты билось. Порывы твои
Напрасны. Земля недостойна
И вздоха. Вся жизнь —
Лишь горечь и скука. Трясина — весь мир.
Отныне наступит покой. Пусть тебя наполняют
Мученья последние. Нашему роду
Судьба умереть лишь дает. Презираю отныне,
Природа, тебя — торжество
Таинственных сил, что лишь гибель всему предлагают,
И вечную тщетность всего.
ПАЛИНОДИЯ[198]Маркизу Джино Каннони[199]
И в воздыханье вечном нет спасенья[200].
Я заблуждался, добрый Джино; я
Давно и тяжко заблуждался. Жалкой
И суетной мне жизнь казалась, век же
Наш мнился мне особенно нелепым…
Невыносимой речь моя была
Ушам блаженных смертных, если можно
И следует звать человека смертным.
Но из благоухающего рая
Стал слышен изумленный, возмущенный
Смех племени иного. И они
Сказали, что, неловкий неудачник,
Неопытный в усладах, неспособный
К веселью, я считаю жребий свой
Единственный — уделом всех, что все
Несчастны, точно я. И вот средь дыма
Сигар, хрустения бисквитов, крика
Разносчиков напитков и сластей,
Средь движущихся чашек, среди ложек
Мелькающих блеснул моим глазам
Недолговечный свет газеты. Тотчас
Мне стало ясно общее довольство
И радость жизни смертного. Я понял
Смысл высший и значение земных
Вещей, узнал, что путь людей усыпан
Цветами, что ничто не досаждает
Нам и ничто не огорчает нас
Здесь, на земле. Познал я также разум
И добродетель века моего,
Его науки и труды, его
Высокую ученость. Я увидел,
Как от Марокко до стены Китайской,
От Полюса до Нила, от Бостона
До Гоа[201] все державы, королевства,
Все герцогства бегут не чуя ног
За счастьем и уже его схватили
За гриву дикую или за кончик
Хвоста. Все это видя, размышляя
И о себе, и о своей огромной
Ошибке давней, устыдился я.
Век золотой[202] сейчас прядут, о Джино,
Трех парок веретёна. Обещают
Его единодушно все газеты —
Везде, на разных языках. Любовь
Всеобщая, железные дороги,
Торговля, пар, холера, тиф прекрасно
Соединят различные народы
И климаты; никто не удивится,
Когда сосна иль дуб вдруг источат
Мед иль закружатся под звуки вальса.
Так возросла, а в будущем сильней
Мощь кубов перегонных возрастет,
Реторт, машин, пославших вызов небу,
Что внуки Сима, Хама и Яфета[203]
Уже сейчас летают так свободно
И будут все свободнее летать.
Нет, желудей никто не будет есть,
Коль голод не понудит; но оружье
Не будет праздным. И земля с презреньем
И золото и серебро отвергнет,
Прельстившись векселями. И, как прежде,
Счастливое людское племя будет
Кровь ближних проливать своих: Европа
И дальний брег Атлантики[204] — приют
Цивилизации последний — будет
Являть собой кровавые поля
Сражений всякий раз, как роковая
Причина — в виде перца, иль корицы,
Иль сахарного тростника, иль вещи
Любой другой, стать золотом способной,
Устроит столкновенье мирных толп.
И при любом общественном устройстве
Всегда пребудут истинная ценность
И добродетель, вера, справедливость
Общественным удачам чужды, вечно
Посрамлены, побеждены пребудут —
Уж такова природа их: всегда
На заднем плане прятаться. А наглость,
Посредственность, мошенничество будут
Господствовать, всплывая на поверхность.
Могущество и власть (сосредоточить
Или рассеять их) — всегда во зло
Владеющий распорядится ими,
Любое дав тому названье. Этот
Закон первейший выведен природой
И роком на алмазе, и его
Своими молниями не сотрут
Ни Вольта, ни Британия с ее
Машинами, ни Дэви[205], ни наш век,
Струящий Ганг из новых манифестов.
Вовеки добрым людям будет плохо,
А негодяям — хорошо; и будет
Мир ополчаться против благородных
Людей; вовеки клевета и зависть
Тиранить будут истинную честь.
И будет сильный слабыми питаться,
Голодный нищий будет у богатых
Слугою и работником; в любой
Общественной формации, везде —
Где полюс иль экватор — вечно будет
Так до поры, пока земли приюта
И света солнца люди не лишатся.
И зарождающийся золотой
Век должен на себе нести печать
Веков прошедших, потому что сотни
Начал враждебных, несогласий прячет
Сама природа общества людского,
И примирить их было не дано
Ни мощи человека, ни уму,
С тех пор как славный род наш появился
На свет; и будут перед ними так же
Бессильны все умы, все начинанья
И все газеты наших дней. А что
Касается важнейшего, то счастье
Живущих будет полным и доселе
Невиданным. Одежда — шерстяная
Иль шелковая — с каждым днем все мягче
И мягче будет. Сбросив мешковину,
Свое обветренное тело в хлопок
И фетр крестьяне облекут. И лучше
По качествам, изящнее на вид
Ковры и покрывала станут, стулья,
Столы, кровати, скамьи и диваны,
Своей недолговечной красотой
Людские радуя жилища. Кухню
Займет посуда небывалых форм.
Проезд, верней, полет, Париж — Кале,
Оттуда — в Лондон, Лондон — Ливерпуль
Так будет скор, что нам и не представить;
А под широким ложем Темзы будет
Прорыт тоннель[206] — проект бессмертный, дерзкий,
Волнующий умы уж столько лет.
Зажгутся фонари, но безопасность
Останется такою же, как нынче,
На улицах безлюдных и на главных
Проспектах городов больших. И эта
Блаженная судьба, и эта радость —
Дар неба поколениям грядущим.
Тот счастлив, кто, покуда я пишу,
Кричит в руках у бабки повивальной!
Они застанут долгожданный день,
Когда определит научный опыт,—
И каждая малютка с молоком
Кормилицы узнает это, — сколько
Круп, мяса, соли поглощает город
За месяц; сколько умерших и сколько
Родившихся записывает старый
Священник; и когда газеты, — жизнь
Вселенной и душа ее, источник
Единственный познанья всех эпох,—
Размножившись при помощи машин
Мильонным тиражом, собой покроют
Долины, горы и простор безбрежный
Морей, подобно стаям журавлиным,
Летящим над широкими полями.
Как мальчик, мастерящий со стараньем
Дворец, и храм, и башню из листочков
И щепок, завершив едва постройку,
Все тотчас рушит, потому что эти
Листочки, щепки для работы новой
Нужны, так и природа, доведя
До совершенства всякое свое,
Искусное подчас, сооруженье,
Вмиг начинает разрушать его,
Швыряя вкруг разрозненные части.
И тщетно было бы оберегать
Себя или другого от игры
Ужасной этой, смысл которой скрыт
От нас навеки; люди, изощряясь
На тысячи ладов, рукой умелой
Деянья доблестные совершают;
Но всяческим усильям вопреки
Жестокая природа, сей ребенок
Непобедимый, следует капризу
Любому своему и разрушенье
Все время чередует с созиданьем.
И сонм разнообразных, бесконечных,
Мучительных недугов и несчастий
Над смертным тяготеет, ждущим тупо
Неотвратимой гибели. Внутри,
Снаружи злая сила разрушенья
Настойчиво преследует его
И, будучи сама неутомимой,
Его терзает до поры, пока
Не упадет он, бездыханный, наземь,
Сраженный матерью своей жестокой.
А худшие несчастья человека,
О благородный друг мой, — смерть и старость,
Которые рождаются в тот миг,
Когда губами нежного соска,
Питающего жизнь, дитя коснется.
Мне кажется, что это изменить
Век девятнадцатый (и те, что следом
Идут) едва ли более способен,
Чем век десятый иль девятый. Если
Возможно именем своим назвать
Мне истину хоть иногда, — скажу,
Что человек несчастен был и будет
Во все века, и не из-за формаций
Общественных и установок, но
По непреодолимой сути жизни,
В согласье с мировым законом, общим
Земле и небу. Лучшие умы[207]
Столетья моего нашли иное,
Почти что совершенное решенье:
Сил не имея сделать одного
Счастливым, им они пренебрегли
И стали счастия искать для всех;
И, обретя его легко, они
Хотят из множества несчастных, злых
Людей — довольный и счастливый сделать
Народ; и это чудо, до сих пор
Газетой, и журналом, и памфлетом
Не объясненное никак, приводит
В восторг цивилизованное стадо.
О, разум, о, умы, о, выше сил
Дар нынешнего века проницать!
Какой урок познанья, как обширны
Исследованья в областях высоких
И в областях интимных, нашим веком
Разведанные для веков грядущих,
О Джино! С верностью какой во прах
Он в обожанье падает пред теми,
Кого вчера осмеивал, а завтра
Растопчет, чтоб еще чрез день собрать
Осколки, окурив их фимиамом!
Какое уваженье и доверье
Должно внушать единодушье чувств
Столетья этого, вернее года!
Как тщательно нам надобно следить,
Чтоб наша мысль ни в чем не отклонилась
От моды года этого, которой
Придет пора смениться через год!
Какой рывок свершила наша мысль
В самопознанье, если современность
Античности в пример готовы ставить!
Один твой друг[208], о досточтимый Джино,
Маэстро опытный стихосложенья,
Знаток наук, искусства критик тонкий,
Талант, да и мыслитель из таких,
Что были, есть и будут, мне сказал:
«Забудь о чувстве. Никому в наш век,
Который интерес нашел лишь в том,
Что обществу полезно, и который
Лишь экономикой серьезно занят,
До чувства нету дела. Так зачем
Исследовать сердца свои? Не надо
В себе самом искать для песен тему!
Пой о заботах века своего
И о надежде зрелой!» Наставленье,
Столь памятное мне! Я засмеялся,
Когда комичный чем-то голос этот
Сказал мне слово странное «надежда» —
Похожее на звуки языка,
Забытого в младенчестве. Сейчас
Я возвращаюсь вспять, иду к былому
Иным путем — согласен я с сужденьем,
Что, если хочешь заслужить у века
Хвалу и славу — но противоречь
Ему, с ним не борись, а повинуйся,
Заискивая: так легко и просто
Окажешься средь звезд. И все же я,
Стремящийся со страстью к звездам, делать
Предметом песнопений нужды века
Не стану, — ведь о них и так все больше
Заботятся заводы. Но сказать
Хочу я о надежде, той надежде,
Залог которой[209] очевидный боги
Уже нам даровали: новым счастьем
Сияют губы юношей и щеки,
Покрытые густыми волосами.
Привет тебе, привет, о первый луч
Грядущего во славе века. Видишь,
Как радуются небо и земля,
Сверкают взоры женские, летает
По балам и пирам героев слава.
Расти, расти для родины, о племя
Могучее. В тени твоих бород
Италия заблещет и Европа,
И наконец весь мир вздохнет спокойно.
И вы, смеясь, привет пошлите, дети,
Родителям колючим и не бойтесь
Слегка при этом поцарапать щеки.
Ликуйте, милые потомки[210],— вам
Заветный уготован плод — о нем
Давно мечтали: суждено увидеть
Вам, как повсюду воцарится радость,
Как старость будет юности счастливей,
Как в локоны завьется борода,
Которая сейчас короче ногтя.
ДЖУЗЕННЕ ДЖУСТИ
Джузеппе Джусти (1809–1850). — Один из самых популярных поэтов в Италии XIX века. Горячий патриот и пылкий сторонник объединения Италии, Джусти прославился сатирическими стихотворениями на политические темы: он высмеивал австрийских императоров и итальянских князьков, клерикалов, аристократов и пройдошливых буржуа — новоиспеченных дворян и кавалеров. В зрелые годы поэт придерживался умеренно-либеральных взглядов и написал несколько сатир на представителей левого крыла итальянского национально-освободительного движения. В целом в его творчестве доминируют вкус и готовность уловить и заострить нелепость реальных политических событий, их абсурдность перед судом абстрактных общечеловеческих нравственных правил и здравого смысла. Джусти блестяще владел народными песенными формами, его язык ориентирован на живую народную речь; его часто называли «итальянским Беранже».
ПАРОВАЯ ГИЛЬОТИНА[211]Перевод Е. Солоновича
Бесподобную машину
Сделал всем на страх Китай —
Паровую гильотину,
Что за три часа, считай,
Сотню тысяч обезглавит,
Зла убавит.
Эта штука нашумела,
И прелаты в том краю
Смотрят в будущее смело,
Верят в избранность свою.
Европейцу — как до рая,
До Китая.
Князь почти лишен коварства,
Малость алчен[212], глуповат,
Но родное государство
Обожает, говорят.
И талантов тот правитель —
Покровитель.
Среди подданных народов
Был один, что всех мутил,
Не хотел давать доходов,
Плохо подати платил.
И сказал ему владыка:
«Погоди-ка!»
Поплатился неприятель.
Что за славный инструмент!
Нет, палач-изобретатель
Получил не зря патент,
Став любимым всем Пекином
Мандарином.
«Окрестить по нашей вере
Палача!» — кричит чернец.
Плачет моденский Тиберий[213]:
«Жаль, талантливый творец
Не в моей стране родился —
Заблудился».
УЛИТКА[214]Перевод Е. Солоновича
Хвала красавице,
Улитке слава
За основательность
И скромность нрава!
Она не хвастает,
А между прочим,
Мысль гениальную
Внушила зодчим —
И план ступеней
Стал совершенней[215].
Хвала красавице!
Улитка — гений!
Существование
Ее отменно.
Как не сослаться тут
На Диогена?
Простыть возможностей
Не так уж много,
Когда на белый свет
Глядишь с порога.
Ей все знакомо —
До окоема.
Хвала красавице,
Сидящей дома!
Иные с голоду
Не дохнут чудом,
Тая пристрастие
К заморским блюдам.
Она, довольствуясь
Необходимым,
Спокойно кормится
В краю родимом
Едой отрадной —
Травой прохладной.
Хвала красавице!
Хвала нежадной!
Как много бешеных
И сколь нелепы
Ослы, которые,
Как львы, свирепы!
Она при случав
Вберет рога,
Она, безмолвствуя,
Смирит врага
Красноречивой
Слюной брезгливой.
Хвала красавице
Миролюбивой!
О ком заботливей
Пеклась природа,
Дав привилегию
Такого рода?
Палач, усилия
Твои — впустую:
Обрящет голову
Она другую[216].
Пример разительный
И заразительный.
Хвала красавице
Предусмотрительной!
Сычи премудрые,
В науках доки,
Чьи поучения
Не есть уроки,
И вы, что смотрите
С такой приязнью
На всех, страдающих
Водобоязнью,—
Займите рвенья
Для песнопенья:
Хвала красавице —
Венцу творенья!
ТРИДЦАТИПЯТИЛЕТИЕПеревод А. Архипова
Мой Гросси, мне сегодня тридцать пять,
Со мной произошла метаморфоза,
Минули дни чудачеств и психоза,
Смиряет их теперь седая прядь.
Пора мне жизнь иную начинать —
Полупоэзии и полупрозы,
Еще милы мне светские курьезы,
И все ж милей покоя благодать.
А там, ступая тихо в темноте,
Смерть явится и скажет — час отмерен,
Придет конец житейской суете,
Но думаю, что труд мой не потерян,
Когда на гробовой моей плите
Прочтут слова: «Он знамени был вереи».
ДЖУЗЕННЕ ДЖОАКИНО БЕЛЛИ
Джузеппе Джоакино Белли (1791–1863). — Свои литературные силы Белли впервые испытал на общенациональном литератур, ном языке, но свое истинное призвание поэт нашел в сонетах, написанных на римском диалекте (о значении диалектных традиций в итальянской литературе см. выше, в заметке о творчестве К. Порты). Всего Белли написал почти две с половиной тысячи римских сонетов. Пережив в конце 40-х годов духовный кризис, Белли стал ревностным клерикалом и намеревался уничтожить своп сонеты; но они разошлись по рукам в десятках списков и остались в памяти у многих. Первое — шеститомное — издание сонетов Белли вышло посмертно, в 1886–1889 годах.
Белли говорил, что его цель — создать «памятник тому, что представляет собою сегодня римское простонародье. Передать римское слово таким, каким оно срывается с уст римлянина повседневно, без украшательства, без какого бы то ни было искажения». В его стихах нет авторской речи: это голос толпы, каждый сонет — отдельная реплика или рассказ человека из толпы, сценка из жизни Рима во всем ее разнообразии и пестроте. Сонеты Белли высоко ценил «русский римлянин» Н. В. Гоголь.
РОЖДЕНИЕПеревод Е. Солоновича
Скажи, соседка, разве не дурной,
Кто сдуру дал себе на свет явиться?
Гораздо лучше было удавиться
Или зарезаться, — не спорь со мной!
Не струсит только, может быть, тупица,
Когда прочтет при входе в мир земной:
«Всегда в продаже перец и горчица
И счастье, прикрепленное слюной».
Все детство розга человека учит,
У молодых — завистников полно,
Приходит старость — несваренье мучит.
Хотя при нашей доле не до смеха,
Уж то одно, что живы мы, смешно,
Но это тоже слабая утеха.
РИМСКИЕ ПОКОЙНИКИПеревод Е. Солоновича
Когда покойник среднего достатка
И все по нем вздыхают тяжело,
Его в последний путь везет лошадка
Средь бела дня, — так издавна пошло.
Другие, у кого поцепче хватка,
Тузы, персоны важные зело —
Сторонники иного распорядка
И едут в ночь, чтоб солнце не пекло.
О третьих надобно сказать особо,
Посмотришь — жалко божьего слугу:
Бедняжка едет без свечей, без гроба.
И мы с тобой из этих, Клементина,
С утра, чуть свет, такую мелюзгу
Бросает в яму заспанный детина.
МАЛЕНЬКАЯ СЛАБОСТЬПеревод Е. Солоновича
А знаешь, после папы и творца
Что мне всего милей на свете? Бабы!
Антонио, я набрехал бы, кабы
Монаха корчил или же скопца.
Могу поймать любую на живца!
Будь столько женщин, сколько звезд, хотя бы,
Увидишь, все передо мною слабы,—
Кто-кто, а я мастак пронзать сердца.
Красавицы, одна другой почище,
Испробовали эту чехарду,
Да вот тебе и списочек, дружище:
Замужних — сорок, непорочных — восемь,
Вдовиц — двенадцать. Кто на череду?
Не знаю сам. Давай у неба спросим.
РЫНОК НА ПЛОЩАДИ НАВОНАПеревод Е. Солоновича
Что в среду можно здесь купить парик,
Засов, кастрюлю с крышкой и без крышки,
Одёжу, кое-что из мелочишки,
К тому давно любой из нас привык.
Но ставят каждый раз меня в тупик
Книгопродавцы, их лотки и книжки.
Помилуй бог, да это же излишки!
Что можно выудить из разных книг?
Допустим, ты с книженцией уселся
Не емши… Так, ну а теперь скажи:
Ты голоден? Или ужо наелся?
Не зря священник говорил намедни:
«Нет ничего в книжонках, кроме лжи!
Великий грех читать все эти бредни!»
КАРДИНАЛ — ЛЮБИТЕЛЬ ПОКУШАТЬПеревод Е. Солоновича
А кардинал-то мой горазд пожрать!
И выпить не дурак, — а для чего же
На свете есть вино? Сосет, дай боже!
Так налегает, что не удержать!
Он три монастыря и даже пять
Объест один. Что, будто не похоже?
Проглотит печь, да и кухарку тоже,
Вола упишет, прежде слопав кладь.
Но то что съесть, но и представить жутко
С утра три фунта жареной трески —
Голодный завтрак для его желудка.
И в извинение чревоугодья
За грешным чревом следуют кишки —
Радетели земного плодородья.
ДОБРЫЕ СОЛДАТЫПеревод Е. Солоновича
Едва какой-то из царей найдет,
Что повод есть для новой свистопляски,
Как он кричит, закатывая глазки:
«Мой враг— твой враг, о верный мне народ!»
И чтобы царских избежать щедрот —
Решетки, а не то и большей ласки,
Его народ, как будто писем связки,
До Франции, до Англии дойдет.
А после драки из чужого края
Овечки возвращаются в загон,
Кто за башку держась, а кто хромая.
Захочет двор — и лезешь на рожон,
Как будто смерть, такая-рассякая,
Не подождет до будущих времен.
ЧИХПеревод Е. Солоновича
Ей-богу, отродясь не знал, с чего
Желают: будь здоров или здорова —
Чихающим и ничего такого
При кашле не слыхать ни от кого.
«Апчхи!» — «Будь здрав, богатого улова
Твоей мошне, дай бог тебе всего,
Желаю сына — и не одного»,—
И правильней не отвечать ни слова.
Я нынче слышал в лавке, будто мы,
Ужасные невежи по природе,
Любезны стали со времен чумы.
Что ж, может, правду люди говорят,
И нас чума воспитывает, вроде
Как заповеди грешников плодят.
БОЛЕЗНЬ ХОЗЯИНАПеревод Е. Солоновича
Бедняга до того отменно плох,
Что все вокруг ему осточертело,
И даже я. Болезнь в мозгах засела,—
Считает лекарь. (Чтобы он подох!)
Во всем больному чудится подвох,
Он хнычет… он бранится то и дело:
Уже в гробу свое он видит тело
И радостный в аду переполох…
Я говорю хозяйке: «Вам виднее,
Но, может, от лекарства слабый прок.
А что как есть другое, посильнее?»
Она молчит, — видать, переживает:
Пожав плечами, села в уголок
И на платке цветочки вышивает.
СВЯЩЕННИКПеревод Е. Солоновича
Стал человек священником — и враз
Уже святой. Из новоиспеченных.
И прихожан, грехами отягченных,
Корит, при том что сам в грехе погряз.
Сказать, что каждый попик душу спас,—
Как заточить в темницу заточенных,
Как отлучить от церкви отлученных,
Как трех воров спросить: «А сколько вас?»
При всем воображенье небогатом
Иных вещей доподлинная соль
Открыта только перед нашим братом.
Как ни крути, а видит только голь
Священников насквозь. Аристократам
Всегда горохом кажется фасоль.
ОДИН ЛУЧШЕ ДРУГОГОПеревод Е. Солоновича
Вшиварь, Затычка, Живоглот, Шептун,
Мадера, Кляча, Самозвон, Громила,
Хорек, Упырь, Кат, Рукосуй, Шатун,
Хамелеон, Гермафродит, Зубило,
Змей, Требуха, Репей, Снохач, Колтун,
Припадочный, Сороконожка, Шило,
Прыщ, Недоносок, Чистоплюй, Колдун,
Фитиль, Безносый, Куродав, Кадило,
Кот, Пукнивнос, Педрило, Скопидом,
Гнус, Боров, Кривопис, Гонимонету,
Кобель, Иуда, Козырь, Костолом —
Счастливчики, которым равных нету,
На площади перед Святым Петром[217]
Впряглись на праздник в папскую карету.
КРЕЩЕНИЕ СЫНАПеревод А. Рогова
Как разоделся ты, аж злость берет!
В наряде новом едешь ты в карете,
и сласти ты раздариваешь детям,
и созываешь в гости весь народ.
Тупой осел, безмозглый обормот,
все деньги ты вложил в крестины эти;
Что ж, радуйся, прибавилось на свете
одним слугой у папы и господ.
В разгаре пир, стаканов слышен звон.
Пьют за того, кто суп из чечевицы
с рожденья есть, быть может, осужден.
Несчастные, поймете вы иль нет,
что чем у нас в стране на свет родиться,
уж лучше вовсе не увидеть свет.
ГРЕШНИКПеревод А. Рогова
Мне? Каяться? Напрасны уговоры.
Граф надругался над моей сестрой.
За честь ее я отомстил с лихвой
и в ад отправил знатного синьора.
Пускай я буду обезглавлен скоро,
но участи не надо мне другой.
Куда страшнее вместе с головой
весь век носить на лбу клеймо позора.
Но, если есть за гробом жизнь иная,
вы, судьи подлые, изведаете страх,
ночами сна и отдыха не зная.
Я буду к вам являться до рассвета
с отрубленною головой в руках
и требовать за смерть мою ответа.
ОБЪЯСНЕНИЕ КОРОЛЕВСКОЙ ВЛАСТИПеревод А. Рогова
Все на Земле имеет свой резон,
и короли от бога правят нами.
Он создал их, благословил их он
и сам с небес глаголет их устами.
И надо быть воистину ослами,
чтобы плевать на их священный трон.
Так будем мирно жить под королями
и воздадим всевышнему поклон.
Без них не жить нам, как без головы,
и бунтовать, синьоры, не годится.
Напрасно так бесчинствуете вы.
Оставьте бесполезную борьбу.
Ведь всяк король на белый свет родится
готовеньким — с короною на лбу.
СВЯТЫЕ ОТЦЫПеревод А. Рогова
Вы, люди неразумные, простые,
додуматься не можете никак,
на кой нам черт нужны отцы святые?
Так вот, послушай и молчи, дурак.
Ты пялишься на кольца золотые?
Так то святого обрученья знак.
Зачем часы нужны им дорогие?
Чтоб вас к обедне созывать, бедняг.
Ну, а мешки со звонкою монетой?
У каждого такой здоровый куль…
То — хлеб для бедных. Помни и не сетуй.
Корысти нету в них. Но потому ль
под круглою скуфьей, на плешь надетой,
мы видим нуль, помноженный на нуль.
ДЕНЬ СТРАШНОГО СУДАПеревод А. Рогова
Подымут трубы из литого злата
четыре ангела — небес гонцы,
и протрубят они во все концы,
и крикнут: «Выходи, пришла расплата!»
Под звуки трубные и гул набата
из всех могил полезут мертвецы,
и все пойдут — глупцы и мудрецы,
гуськом, как за наседкою цыплята.
Наседкой будет сам господь святой.
Он грешников загонит в пламень ада,
блаженным даст на небесах покой.
Когда ж людское разбредется стадо,—
слетит на землю ангелочков рой,
погаснет свет, и будет все, как надо.
ТЮРЬМАПеревод А. Рогова
По случаю избранья папы Льва
был из тюрьмы отпущен в тот же день я.
Так вот, скажу я вам, что лжет молва,—
сидеть в тюрьме — сплошное наслажденье.
Сидишь спокойно: в этом заведенье
долги с тебя не взыщут — черта с два!
И вволю пьешь, и ешь до объеденья.
Бесплатно все — квартира и жратва.
Там нет дождя, и снега тоже нету,
там нет властей, попов — никто не рвет
из рук твоих последнюю монету.
Работы нет, от всех тебе почет,
живешь, как бог, и знаешь, что за это
в тюрьму тебя никто не упечет.
ГРОЗА 23 ЯНВАРЯ 1835 ГОДАПеревод А. Рогова
Шло время к полночи, как вдруг над нами
разверзлись небеса и грянул гром.
О, ужас! Задрожал наш старый дом,
и стекла лопнули в оконной раме.
И стало небо страшным очагом,
в котором были молнии дровами,
и не вода — лилось на землю пламя,
как будто не на Рим, а на Содом.
Мир не видал еще подобных гроз:
свист ветра, грохот, ужас и тревога!
Звон колокольный прошибал до слез.
Святой отец и тот струхнул немного,
но в Риме сдох один бродячий пес,
а папа жив — христьяне, славьте бога!
ДЖОЗУЭ КАРДУЧЧИ
Джозуэ Кардуччи (1835–1907). — Поэт стяжал все возможные лавры: и поклонение читателей, для которых многие десятилетия его имя покрывало собою понятие «современная итальянская поэзия»; и официальное признание — в 1890 году звание сенатора; и международную славу — и 1906 году Нобелевская премия. На смену католическому романтизму Мандзони поэт принес героизм богоборчества, языческое поклонение природе, республиканский пафос. Хрестоматийными стали стихи поэта, славящие Дж. Гарибальди и борьбу за единство Италии, ее прошлое и будущее величие. Эрудированный филолог, Кардуччи создал мощно звучащий риторический стиль; громадное впечатление на современников производила великолепная версификация поэта и его язык, выработавший некую новую классическую меру. Однако стихам Кардуччи присуще любование темой творчества или самим актом поэтического вдохновения.
ВОЛПеревод К. Бальмонта
Люблю тебя, достойный вол, ты мирной
и мощной силой сердце мне поишь,
как памятник, ты украшаешь тишь —
полей обильно-вольных мир обширный.
К ярму склоняя свой загривок смирный,
труд человека тяжкий ты мягчишь:
бодилом колет, гонит он, но лишь
покой в твоих очах, как будто мирный.
Из влажно-черных трепетных ноздрей
дымится дух твой, и, как гимн веселый,
мычанье в ясном воздухе полей;
И в вольном оке — цвета мглы морей —
зеленое молчанье, ширь и долы
в божественной зеркальности своей.
МАРТИН ЛЮТЕРПеревод А. Архипова
Угрюмый Лютер двух врагов имел
И одолел за тридцать лет[218] сражений,—
Печальный дьявол просто захирел
От всех его псалмов и обвинений,
А беззаботный папа оробел,
Когда, Христовым словом, грозный гений,
Его сразив, на чресла меч надел
И дух свой окрылил до воспарений.
«Оружье наше — всемогущий бог! —
За ним народ вопил неугомонно.—
Мы супостатов победим, собратья!»
А он вздыхал и думал утомленно:
«Прими меня, господь, я изнемог,
Не в силах я молиться без проклятья!»
ПЛАЧ ИЗВЕЧНЫЙ[219]Перевод А. Архипова
Зеленых свежих веток
Рукою ты касался,
Он и тогда казался
Кровавым, этот цвет…
Гранат наш снова зелен
В саду пустынном этом,
Как он прекрасен летом,
Когда теплом согрет.
А ты, мой бедный отрок,
Поникший стебелек мой,
Всей этой жизни блеклой
Навек увядший цвет,
Лежишь в земле холодной,
Зарыт в могиле черной,
О, этот необорный
Щемящий, лютый бред…
САН-МАРТИНОПеревод А. Архипова
Туман плывет над седыми
Взъерошенными холмами,
Мистраль воюет с волнами,
И пенное море ревет,
А в маленьком городишке
Народ веселится чинный,
Удушливый запах винный
Дурманит и в голову бьет.
Со скрипом вращается вертел,
Под ним догорает колода,
Охотник стоит у входа
И словно кого-то ждет,
Глядит он, как в небе багровом
Птиц стаи кружатся темных,
Как мыслей тяжких, бездомных
Блуждающий хоровод.
ПЕРЕД СОБОРОМПеревод А. Архипова
Солнце царит, затопляя
Землю потоками света.
Встало огромное лето
В огненной вышине.
В городе раскаленном
Тени соборов сини,
Площади, как пустыни,
В душном томятся огне.
В каплях горячего пота,
В тяжкой усталости зноя
Жуткою желтизною
Лица людей бледны.
Лишь в полутемных нефах
Урны белеют прохладно —
Праху великих отрадно
В сумраке тишины.
ЭЛЛИНСКАЯ ВЕСНА[220]Перевод А. Ахматовой
Лина, зима подступает к порогу,
в холод одетый, подъемлется вечер,
а на душе у меня расцветает
майское утро.
Видишь, как искрится в розовом свете
снег на вершине горы Федриады[221],
слышишь, как волны кастальских напевов
в воздухе реют.
В Дельфах священных с треножников медных
пифии громко и внятно вещают,
слушает Феб среди дев чернооких
щелк соловьиный.
С хладного брега к земле Эолийской,
льдистыми лаврами пышно увитый,
рея на лебедях двух белоснежных,
Феб опустился.
Зевсов венец на челе его дивном,
ветер играет в кудрях темно-русых
и, трепеща, ему в руки влагает
чудную лиру.
Возле пришедшего бога, ликуя,
пляской встречают его киприады,
бога приветствуют брызгами пены
Кипр и Цитера.
Легкий корабль по Эгейскому морю
с парусом алым стремится за богом,
а на корме корабля золотится
лира Алкея.
Сафо, дыша белоснежною грудью,
ветром наполненной встречным, в томленье
нежно смеется, и волосы блещут,
темно-лиловы.
Лина, корабль остановлен, повисли
весла, взойди на него поскорее;
я ведь последний среди эолийских
дивных поэтов.
Там перед нами страна золотая,
Лина, прислушайся к вечному звону.
И убежим мы от темного брега
к весям забвенья.
ГОРНЫЙ ПОЛДЕНЬПеревод К. Бальмонта
В великом круге гор, среди гранита,
бесцветно-бледны, ледники отвесны,
молчание в тишь безглаголья влито,
полдневное безгласие лучей.
Без ветра сосны словно бестелесны,
подъяты к солнцу, в воздух тот редчайший,
и лишь журчит, как цитры звук тончайший,
вода, златясь чуть зримо меж камней.
ДЖОВАННИ ПАСКОЛИПеревод С. Ошерова
Джованни Пасколи (1855–1912). — Крупнейший итальянский поэт рубежа XIX и XX веков. В молодости увлекался социалистическими идеями, сотрудничал в социалистической печати, подвергался аресту (1878 г.). Дальнейшая жизнь поэта протекает в размеренных занятиях преподавателя средней школы, университетского профессора, в 1906 году унаследовавшего кафедру Дж. Кардуччи вместе со званием первого поэта Италии. Для Пасколи слово только тогда ценно, когда оно вобрало в себя все оттенки личных переживаний поэта, стало вполне его плотью и кровью. Предельной значительностью насыщается у него каждодневность, простые предметы действительности, ежесекундность жизненного волнения; стих обретает неподдельность естественной речи; мир оказывается бесконечным воспоминанием или сном поэта, вещи становятся символами, а их отношения раскрываются в мифе. Эти принципы поэтики Пасколи оказали большое влияние на крупнейших итальянских поэтов XX века, таких как Г. Гоццано, У. Сабо, Э. Монтале.
МЫСЛИ(Из цикла)С итальянского
ТРИ ГРОЗДИ
Три грозди есть на лозах винограда:
в одной — освобожденье от скорбей,
в другой — забвенья краткого отрада,
а в третьей… Но не пей
ты сок ее, сулящий сон глубокий:
знай, стерегут могильный этот сон
бессонное страданье — страж стоокий
и тайный тяжкий стон.
ПИРШЕСТВО ЖИЗНИ
О жизни гость, не медли ни мгновенья!
Покуда льется в чаши рдяный ток,—
насытив голод, но без пресыщенья
покинь пиров чертог.
Пусть розы и гиметского тимьяна
еще струится сладкий аромат
и все друзья ликуют неустанно
в сиянии лампад,—
Ступай! Печально за столом постылым
смотреть, как меркнут яркие огни,
печально одному путем унылым
брести в ночной тени.
ЛАСТОЧКИС итальянского
На холмике стоял среди полей,
на дудочке играя, Доре. Слива
цвела; был цвет ее еще белей
среди хлебов зеленого разлива.
И персик цвел, весь — как один цветок,
а там — другой, нарядный и счастливый,
и был деревьев розовый рядок,
как облака на утреннем просторе,
когда гряду их озарит восток
и с Альп они впервые видят море.
Жужжали пчелы. Голоса ветвей
слились, казалось, в низком гулком хоре
приветствуя приход весенних дней.
Еще не зацветали только лозы —
и плакали об участи своей.
В себе вмещали солнце эти слезы.
Под сливою цветущей у сарая
поутру Доре ласточек скликал,
на дудочке каштановой играя.
Из ветки сочной мальчик извлекал
звук, будто долетавший издалёка —
Вдруг первый вестник в небе замелькал
и вслед — другой. За желоб водостока
две ласточки спустились — и опять
исчезли прочь. И во мгновенье ока
слетелись птицы — три, четыре, пять,
все — парами. (Ведь ласточки когда-то
распятого пытались утешать,
и с этих пор для нас их стаи святы.)
Они вели о гнездах разговор,
легко кружась над кровлею покатой.
Тут Роза вышла из дому во двор.
Касатки здесь! И в марте, что в июне,—
каштан в соку. А слива — вся бела!
Услышав говор юрких щебетуний,
шагнув, застыла Роза, как была —
с корзиною на локте. Полон воздух
мельканьем птичьих пар. Весна пришла
цветут деревья, и касатки в гнездах!
НОЧНОЙ ЖАСМИНС итальянского
Раскрываются к ночи цветы жасмина.
Я грущу, о близких моих вспоминая.
Из аллеи, оттуда, где калина,
прилетает бабочка ночная.
Затихают крики, недвижен воздух,
только дом никак не угомонится.
Опускаются на птенцов в гнездах
крылья, как на глаза — ресницы.
Все сильней от цветущей заросли жасминной
пахнет спелой клубникой полевою.
Загорается свет в гостиной.
Зарастают могилы травою.
Жужжит пчела, возвратившись поздно,—
свободной ячейки найти не может.
В синеве, недавно беззвездной,
вечер светила множит.
Всю ночь разлетается с ветром
аромат по саду густому.
На второй этаж поднялись со светом…
Погасили огни по всему дому…
Светает. Цветы закрываются, подбирая
чуть вянущие лепестки, — но не время опасть им.
Таинственная чаша до края
наполняется новым счастьем.
СОЛОН[222]С итальянского
Без песни пир уныл, как храм без блеска
златых даров — обетных приношений,
затем что сладостно внимать рапсоду,
в чьем голосе — Неведомого отзвук.
Нет, говорю вам, ничего отрадней,
чем слушать пение, бок о бок сидя
в спокойствии за пирными столами,
где белокурый хлеб и дым от мяса,
покуда отрок черпнет из кратера
вино, чтобы разлить его по чашам,
и повторять слова священных гимнов
под рокот струн кифарных, благостно звучащих,
иль наслаждаться жалобною флейтой,
чье горе претворяется тотчас же
в блаженство у тебя в душе.
«Солон, сказал ты: счастлив тот, кто любит,
тот, у кого есть конь твердокопытный,
борзые псы и друг в краях заморских.
Теперь ты старец, и тебе, о мудрый,
заморские друзья, и псы, и кони
с копытом крепким, и любовь не в радость.
Теперь отраду ты обрел другую:
вино — чем старше, песню — чем новее.
Две новых — с первым после бурь затишьем
и с первой стаей птиц — заморских песни
в Пирей завезены женой эресской[223],
и здесь она». — «О Фок[224], открой же двери
и ласточку впусти!» — Солон ответил.
Был праздник Антестерий[225]. Открывают
в тот день кувшин и пробуют вино.
В чертог вошла — с весенним ярким светом,
с дыханием соленым волн Эгейских —
певица, знавшая две новых песни:
одну — о смерти, о любви — другую.
Вошла задумчиво. Ей Фок скамейку
с узором золотых гвоздей поставил
и чашу протянул. Она уселась,
держа в руках певучую пектиду[226],
потом безмолвно трепетных коснулась
перстами струн — и песню начала:
«Яблоневый сад[227] под луной блистает,
чуть дрожат цветы в серебристом свете,
в синих, словно туча, горах летает
яростный ветер.
С громким воем ветер в ущельях реет,
крепкие дубы под обрывы рушит.
Ветерок любви, лишь чуть-чуть повеет,
силы иссушит.
Пусть вдали, как солнце, я вижу злато
милых мне кудрей, — но лучей касанья
жгут… Краса их — солнце, но в час заката,
в миг угасанья.
Расточиться! Стать огневого диска
отблеском я жажду, сияньем алым,
в пору, когда солнце склонится низко
к волнам и скалам.
Манит низойти сумрак благодатный,
солнце в глуби водной находит отдых.
Неразлучный с ним, гаснет и закатный
отблеск на водах».
Воскликнул старец: «Это смерть!» — но гостья
ответила: «Нет, о любви я пела»,—
коснулась струн и песню начала:
«Плакать здесь грешно: ты в дому поэта!
Кто сказал, что он на костре сгорает?
Над атлетом плачь: красота атлета
с ним умирает.
Тленна доблесть тех, кто под клич военный
врубится во вражеский строй глубоко,
тленна грудь — о да! — Родопиды[228], тленно
кормчего око.
Но нетленна песнь, что к лазурной тверди
на крылах взмывает, презревши Лету.
А доколе песня бессмертна, смерти
нет и поэту.
Пеплос твой не рви: не для нас могила.
Что здесь вопля скорбного неуместней?
Наша жизнь, душа, красота и сила —
все станет песней.
Пусть, кто хочет свидеться вновь со мною,
песнь мою споет и струны коснется,—
и опять, блестя красотой земною,
Сафо проснется».
Услышав песнь о смерти, молвил старец:
«Дай заучить ее — и умереть!»
ОБВЕТШАЛЫЙ ХРАМС латинского
Какой бессмертный или бессмертная
тобой владели, храм обвалившийся,
когда в тени обширной рощи
высился ты средоточьем таинств?
Кто чтил тебя? Каков этот был народ
одеждой, речью, верой и нравами?
Привержен праву иль оружью
и на любое готов нечестье?
Одним ответы скрыты молчанием.
Народ и бог погублены временем.
Упал камнями храм, и скоро
самые камни земля засыплет.
Здесь часто буду думать о бренности
всего земного, буду беседовать
с лишенным племени и храма
богом-скитальцем, для нас безвестным.
ИЗ «МАЛЫХ СИЛЬВ[229]» ЯНУСА НЕМОРИНА[230]С латинского
Знаю: в землю когда лягу под тяжкий гнет,
свет дневной позабыв и позабыв себя,
лед ли ранит чело, мыслей лишенное,
из груди ли моей солнце взрастит цветы,—
будут взором искать преданным юноши
в молчаливых снегах легкую тень мою,
будут девы глядеть вечером в светлый час,
не пройду ли я вдоль луга шафранного.
Кто бы ни был тогда — отрок ли блещущий
или дева, красой ярко цветущая,—
знаю, будут ловить оба сквозь мглу слова,
что сложил под напев тонкой цевницы я.
Нет, не весь я умру, если есть новые
ароматы, и лес песней неслыханной
вновь звучит, и над ним нас не забывшее
небо полнится вновь щебетом ласточек.