Европейская поэзия XIX века — страница 25 из 30

АНДРЕ ШЕНЬЕ

Андре Шенье (1762–1794). — Поэт, стремившийся «о новом петь античными стихами», Шенье черпал образы и формы своей лирики у древних авторов. Но для Шенье это не литературная условность. Ему удалось точно почувствовать и воссоздать наивную прелесть буколической Аркадии — изящество, присущее самым повседневным трудам и вещам, согласованность ритма человеческой жизни и жизни природы. Пластическое совершенство у Шенье не скрывает, а, напротив, подчеркивает ту свежесть чувства (подчас, особенно в его элегиях, вовсе не безмятежного), благодаря которой позднее поэты-романтики видели в нем своего предтечу.

Современникам, однако, Шенье был известен лишь как автор злободневных политических сочинений. Первое собрание его стихов появилось в печати только в 1819 году — через двадцать пять лет после того, как сам он погиб на гильотине. В России среди почитателей и переводчиков Шенье были Е. Баратынский, А. К. Толстой, А. Фет, но прежде всего — Пушкин, переложивший несколько пьес «певца любви, дубрав и мира» и посвятивший ему знаменитое стихотворение «Андрей Шенье» (1825).

«Я был еще дитя…»Перевод А. Майкова

Я был еще дитя; она уже прекрасна…

Как часто, помню я, своей улыбкой ясной

Она меня звала! Играя с ней, резвясь,

Младенческой рукой запутывал не раз

Я локоны ее. Персты мои скользили

По груди, по челу, меж пышных роз и лилий…

Но чаще посреди поклонников своих

Надменная меня ласкала и, на них

Лукаво-нежный взор подняв как бы случайно,

Дарила поцелуй с насмешливостью тайной

Устами алыми младенческим устам;

Завидуя в тиши божественным дарам,

Шептали юноши, сгорая в неге страстной:

«О, сколько милых ласк потеряно напрасно!..»

* * *

«Супруг надменный коз…»Перевод А. Фета

Супруг надменный коз, лоснящийся от жиру,

Встал на дыбы и, лоб склоня, грозит сатиру.

Сатир, поняв его недружелюбный вид,

Сильнее уперся разрезами копыт,—

И вот навстречу лбу несется лоб наклонный,

Удар, — и грянул лес, и дрогнул воздух сонный.

* * *

«Я вместо матери уже считаю стадо…»Перевод А. Толстого

Я вместо матери уже считаю стадо,

С отцом ходить в поля теперь моя отрада.

Мы трудимся вдвоем. Я заставляю медь

Весной душистою на пчельнике звенеть;

С царицею своей, услыша звук тяжелый,

Во страхе улететь хотят младые пчелы,

Но, новой их семье готовя новый дом,

Сильнее все в тазы мы кованые бьем,

И вольные рои, испуганные нами,

Меж зелени висят жужжащими гроздами.

* * *

«Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает…»Перевод А. Пушкина

Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает;

На девственных устах улыбка замирает.

Давно твоей иглой узоры и цветы

Не оживлялися. Безмолвно любишь ты

Грустить. О, я знаток в девической печали;

Давно глаза мои в душе твоей читали.

Любви не утаишь: мы любим, и как нас,

Девицы нежные, любовь волнует вас.

Счастливы юноши! Но кто, скажи, меж ими

Красавец молодой с очами голубыми,

С кудрями черными?.. Краснеешь? Я молчу,

Но знаю, знаю все; и если захочу,

То назову его. Не он ли вечно бродит

Вкруг дома твоего и взор к окну возводит?

Ты втайне ждешь его. Идет, и ты бежишь,

И долго вслед за ним незримая глядишь.

Никто на празднике блистательного мая,

Меж колесницами роскошными летая,

Никто из юношей свободней и смелей

Не властвует конем по прихоти своей.

* * *

«Под бурею судеб, унылый, часто я…»Перевод Е. Баратынского

Под бурею судеб, унылый, часто я,

Скучая тягостной неволей бытия,

Нести ярмо мое утрачивая силу,

Гляжу с отрадою на близкую могилу,

Приветствую ее, покой ее люблю,

И цепи отряхнуть я сам себя молю.

Но вскоре мнимая решимость позабыта,

И томной слабости душа моя открыта:

Страшна могила мне; и ближние, друзья,

Мое грядущее, и молодость моя,

И обещания в груди сокрытой музы —

Все обольстительно скрепляет жизни узы,

И далеко ищу, как жребий мой ни строг,

Я жить и бедствовать услужливый предлог.

АЛЬФОНС ДЕ ЛАМАРТИН

Альфонс де Ламартин (1790–1869). — Громкую известность Ламартину принесли первые же сборники его стихов: «Поэтические размышления» (1820) и «Новые поэтические размышления» (1823). Новизну и обаяние формально традиционным строкам Ламартина сообщала свобода, с которой изливались в них сокровенно-личные раздумья и настроения. Возвышенное и совершенное, но столь быстротечное на земле блаженство любви; неотвязные предчувствия смерти; стремление человеческой души к божеству; меланхолическое очарование природы — вот темы, навсегда определившие сущность поэзии Ламартина. Несмотря на то, что Ламартин вел жизнь активного политического деятеля (либерал весьма умеренного оттенка, он был видным депутатом-оратором при Луи-Филиппе и министром Временного правительства в 1848 г.), его литературное наследие довольно обширно. Здесь еще несколько стихотворных сборников, две поэмы, задуманные как часть грандиозного мистико-философского цикла, повести, исторические сочинения.

ОДИНОЧЕСТВОПеревод Бенедикта Лившица

Когда на склоне дня, в тени усевшись дуба

И грусти полн, гляжу с высокого холма

На дол, у ног моих простершийся, мне любо

Следить, как все внизу преображает мгла.

Здесь плещется река волною возмущенной

И мчится вдаль, стремясь неведомо куда;

Там стынет озеро, в чьей глади вечно сонной

Мерцает только что взошедшая звезда.

Пока за гребень гор, где мрачный бор теснится,

Еще цепляется зари последний луч,

Владычицы теней восходит колесница,

Уже осеребрив края далеких туч.

Меж тем, с готической срываясь колокольни,

Вечерний благовест по воздуху плывет,

И медным голосам, с звучаньем жизни дольней

Сливающимся в хор, внимает пешеход.

Но, хладною душой и чуждой вдохновенью

На это зрелище взирая без конца,

Я по земле влачусь блуждающею тенью:

Ах, жизнетворный диск не греет мертвеца!

С холма на холм вотще перевожу я взоры,

На полдень с севера, с заката на восход,

В свой окоем включив безмерные просторы,

Я мыслю: «Счастие нигде меня не ждет».

Какое дело мне до этих долов, хижин,

Дворцов, лесов, озер, до этих скал и рек?

Одно лишь существо ушло — и, неподвижен

В бездушной красоте, мир опустел навек!

В конце ли своего пути или в начале

Стоит светило дня, его круговорот

Теперь без радости слежу я и печали:

Что нужды в солнце мне? Что время мне несет?

Что, кроме пустоты, предстало б мне в эфире,

Когда б я мог лететь вослед его лучу?

Мне ничего уже не надо в этом мире,

Я ничего уже от жизни не хочу.

Но, может быть, ступив за грани нашей сферы,

Оставив истлевать в земле мой бренный прах,

Иное солнце — то, о ком я здесь без меры

Мечтаю, — я в иных узрел бы небесах!

Там чистых родников меня пьянила б влага,

Там вновь обрел бы я любви нетленной свет

И то высокое, единственное благо,

Которому средь нас именованья нет!

Зачем же не могу, подхвачен колесницей

Авроры, мой кумир, вновь встретиться с тобой?

Зачем в изгнании мне суждено томиться?

Что общего еще между землей и мной?

Когда увядший лист слетает на поляну,

Его подъемлет ветр и гонит под уклон;

Я тоже желтый лист, и я давно уж вяну:

Неси ж меня отсель, о бурный аквилон!

ОЗЕРОПеревод А. Фета

Итак, всему конец! К таинственному брегу

Во мрак небытия несет меня волной,

И воспротивиться на миг единый бегу

Не в силах якорь мой.

Ах, озеро, взгляни: один лишь год печали

Промчался — и теперь на самых тех местах,

Где мы бродили с ней, сидели и мечтали,

Сижу один в слезах!

Ты так же со скалой угрюмою шептало

И грызло грудь ее могучею волной

И ветром пену с волн встревоженных кидало

На ножки дорогой.

О вечер счастия! где ты, когда я с нею

Скользил по озеру, исполнен сладких дум,

И услаждал мой слух гармонией своею

Согласных вёсел шум?

Но вдруг раздался звук средь тишины священной,

И эхо сладостно завторило словам,

Притихло озеро — и голос незабвенный

Понесся по волнам:

«О время, не лети! Куда, куда стремится

Часов твоих побег?

О, дай, о, дай ты нам подоле насладиться

Днем счастья, днем утех!

Беги для страждущих, — довольно их воззвала

Судьба на жизни путь! —

Лети и притупи их рока злое жало

И счастливых забудь.

Напрасно я прошу хоть миг один у рока:

Сатурн летит стрелой[275].

Я говорю: о ночь, продлись! — и блеск востока

Уж спорит с темнотой.

Любовь, любовь! Восторгов неужели

Не подаришь ты нам —

У нас нет пристани, и время нас без цели

Мчит быстро по волнам».

О время, неужель позволено судьбою,

Чтоб дни, когда любовь все радости свои

Дает нам, пронеслись с такой же быстротою,

Как горестные дни?

Ах, если бы хоть след остался наслаждений!

Неужели всему конец и навсегда,

И время воротить нам радостных мгновений

Не хочет никогда?

Пучины прошлого, ничтожество и вечность,

Какая цель у вас похищенным часам?

Скажите, может ли хоть раз моя беспечность

Поверить райским снам?

Ах, озеро, скалы, леса и сумрак свода

Пещеры, — смерть от вас с весною мчится прочь!

Не забывай хоть ты, прелестная природа,

Блаженнейшую ночь!

В час мертвой тишины, в час бурь освирепелых,

И в берегах твоих, играющих с волной,

И в соснах сумрачных, и в скалах поседелых,

Висящих над водой,

И в тихом ветерке с прохладными крылами,

И в шуме берегов, вторящих берегам,

И в ясной звездочке, сребристыми лучами

Скользящей по струям.

Чтоб свежий ветерок дыханьем ароматным

И даже шелестом таинственным тростник,—

Все б говорило здесь молчанием попятным:

«Любовь, заплачь о них!»

АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ

Альфред де Виньи (1797–1863). — Следуя традициям своего старинного дворянского рода, будущий поэт семнадцати лет вступил в военную службу. Спустя полтора десятилетия выйдя в отставку, он до конца своих дней вел существование уединенное и замкнутое. Стихотворения Виньи нередко представляют собой вариации на античные, библейские, средневековые сюжеты. Поэта занимают не столько порывы его чувств, сколько размышления об уделе рода людского; отсюда присущая его стихам мужественная сдержанность. Размышления эти окрашены своего рода стоическим фатализмом: неумолимому року человек может противопоставить только гордое молчание; он одинок в этом мире, и горчайшее одиночество уготовано избранным — поэтам и пророкам. Кроме стихотворных сборников («Древние и современные поэмы», 1826; «Судьбы», 1863), Альфреду де Виньи принадлежат прозаические сочинения (исторический роман «Сен-Мар», 1826), драмы («Чаттертон», 1835), «Дневник поэта» (1867).

СМЕРТЬ ВОЛКАПеревод В. Левика

Под огненной луной крутились вихрем тучи,

Как дым пожарища. Пред нами бор дремучий

По краю неба встал зубчатою стеной.

Храня молчание, мы по траве лесной,

По мелколесью шли в клубящемся тумане,

И вдруг под ельником, на небольшой поляне,

Когда в разрывы туч пробился лунный свет,

Увидели в песке когтей могучих след.

Мы замерли, и слух и зренье напрягая,

Стараясь не дышать. Чернела ночь глухая.

Кусты, равнина, бор молчали в мертвом сне.

Лишь флюгер где-то ныл и плакал в вышине,

Когда ночной зефир бродил под облаками

И башни задевал воздушными шагами,

И даже старый дуб в тени нависших скал,

Казалось, оперся на локоть и дремал.

Ни шороха. Тогда руководивший нами

Старейший из ловцов нагнулся над следами,

Почти припав к земле. И этот человек,

Не знавший промаха во весь свой долгий век,

Сказал, что узнает знакомую повадку:

По глубине следов, их форме и порядку

Признал он двух волков и двух больших волчат,

Прошедших только что, быть может, час назад.

Мы ружья спрятали, чтоб дула не блестели,

Мы вынули ножи и, раздвигая ели,

Пошли гуськом, но вдруг отпрянули: на нас

Глядели в темноте огни горящих глаз.

Во мгле, пронизанной потоком зыбким света,

Играя, прыгали два легких силуэта,

Как пес, когда визжит и вертится волчком

Вокруг хозяина, вернувшегося в дом.

Мог выдать волчью кровь лишь облик их тревожный,

И каждый их прыжок, бесшумный, осторожный,

Так ясно говорил, что их пугает мрак,

Где скрылся человек, непримиримый враг.

Отец стоял, а мать сидела в отдаленье,

Как та, чью память Рим почтил в благоговенье

И чьи сосцы в лесной хранительной сени

Питали Ромула и Рема[276] в оны дни.

Но волк шагнул и сел. Передних лап когтями

Уперся он в песок. Он поводил ноздрями

И словно размышлял: бежать или напасть?

Потом оскалил вдруг пылающую пасть,

И, свору жадных псов лицом к лицу встречая,

Он в горло первому, охрипшее от лая,

Свои вонзил клыки, готовый дать отпор,

Хоть выстрелы его дырявили в упор

И хоть со всех сторон ножи остервенело

Ему наперекрест распарывали тело,—

Разжаться он не дал своим стальным тискам,

Покуда мертвый враг не пал к его ногам.

Тогда он, кинув пса, обвел нас мутным оком.

По шерсти вздыбленной бежала кровь потоком,

И, пригвожден к земле безжалостным клинком,

Он видел только сталь холодную кругом.

Язык его висел, покрыт багровой пеной,

И, судорогой вдруг пронизанный мгновенной,

Не думая о том, за что и кем сражен,

Упал, закрыл глаза и молча умер он.

Я на ружье поник, охваченный волненьем.

Погоню продолжать казалось преступленьем.

Сначала медлила вдали его семья,

И будь они вдвоем — в том клятву дал бы я,—

Великолепная и мрачная подруга

В беде не бросила б отважного супруга,

Но, помня долг другой, с детьми бежала мать,

Чтоб выучить сынов таиться, голодать,

И враждовать с людьми, и презирать породу

Четвероногих слуг, продавших нам свободу,

Чтобы для нас травить за пищу и за кров

Былых владетелей утесов и лесов.

И скорбно думал я: «О царь всего земного,

О гордый человек, — увы, какое слово

И как ты, жалкий, сам его сумел попрать!

Учись у хищников прекрасных умирать!

Увидев и познав убожество земное,

Молчаньем будь велик, оставь глупцам иное.

Да, я постиг тебя, мой хищный, дикий брат.

Как много рассказал мне твой последний взгляд!

Он говорил: усвой в дороге одинокой

Веленья мудрости суровой и глубокой

И тот стоический и гордый строй души,

С которым я рожден и жил в лесной глуши.

Лишь трус и молится и хнычет безрассудно.

Исполнись мужества, когда боренье трудно,

Желанья затаи в сердечной глубине

И, молча отстрадав, умри, подобно мне».

МАРСЕЛИНА ДЕБОРД-ВАЛЬМОР

Марселина Деборд-Вальмор (1786–1859). — Прожила трудную, полную утрат, скитаний и каждодневных забот жизнь жены неудачливого актера, матери многочисленного семейства. Но в этой жизни была и великая страсть, которой французская поэзия обязана проникновенной любовной исповедью. Боль неразделенного чувства, материнские тревоги и радости, живое сострадание к чужому горю, надежды на утешение в ином мире составляют содержание безыскусных, но отмеченных удивительной выразительностью и музыкальностью стихов Марселины Деборд-Вальмор. Ей принадлежат поэтические сборники («Мария. Элегии и романсы», 1819; «Элегии и новые стихи», 1825; «Слезы», 1833), а также несколько популярных в свое время романов («Мастерская художника», 1833, и др.).

ВОСПОМИНАНИЕПеревод Инны Шафаренко

Когда однажды, вдруг, он стал белее мела

И голос дрогнувший на полуслове стих,

Когда в его глазах такая страсть горела,

Что опалил меня огонь, пылавший в них,

Когда его черты, омытые сияньем,

Бессмертным, как любовь моя,

Мне в душу врезались живым воспомннаньем,—

Любил не он, а — я!

ЭЛЕГИЯ«Я, не видав тебя, уже была твоя…»Перевод М. Лозинского

Я, не видав тебя, уже была твоя.

Я родилась тебе обещанной заране.

При имени твоем как содрогнулась я!

Твоя душа меня окликнула в тумане.

Оно раздалось вдруг, и свет в очах погас;

Я долго слушала, и долго я молчала:

Нас в этот миг судьба таинственно венчала;

Как будто нарекли мне имя в первый раз.

Скажи, не чудо ли? Еще тебя не зная,

Я угадала в нем, кому обречена я,

Его узнала я и в голосе твоем,

Когда ты озарить пришел мой юный дом.

Услышав голос твой, я опустила веки;

Один безмолвный взгляд нас обручил навеки;

Тот взгляд с тем именем казались мне слиты,

И, не спросив о нем, я знала: это ты!

И с той поры мой слух им словно околдован,

Он покорён ему, к нему навек прикован.

Я выражала им весь мир моей души;

Связав его с моим, я им клялась в тиши.

Оно мерещилось мне всюду, в дымке грезы,

          И я роняла слезы.

Пленительной хвалой всегда окружено,

Светло увенчанным являлось мне оно.

Его писала я… Потом писать не стала

И мысленно его в улыбку превращала.

Оно и по ночам баюкало мой сон;

С зарей я слышала его со всех сторон;

Им полон воздух мой, и, если я вздыхаю,

Я теплоту его всем сердцем ощущаю.

О имя милое! о звук, связавший нас!

Как ты мне нравишься, как слух тобой волнуем!

Ты мне открыло жизнь; и в мой последний час

Ты мне сомкнешь уста прощальным поцелуем!

ЭЛЕГИЯ«Сестра, все кончено! Он больше не вернется!..»Перевод Инны Шафаренко

Сестра, все кончено! Он больше не вернется!

Чего еще я жду? Жизнь гаснет. Меркнет свет.

Да, меркнет свет. Конец. Прости! И пусть прольется

Слеза из глаз твоих. В моих — слезинки нет.

Ты плачешь? Ты дрожишь? Как ты сейчас прекрасна!

И в прошлые года, в расцвете юных дней,

Когда сияла ты своей улыбкой ясной,

Ты не казалась мне дороже и родней!

Но — тише, вслушайся… Он здесь! То — не виденье!

Его дыхание я чувствую щекой!

И он зовет меня! О, дай в твои колени

Горящий спрятать лоб, утешь и успокой!

Послушай. Под вечер я здесь, одна, с тоскою

Внимала в тишине далеким голосам.

Вдруг словно чья-то тень возникла предо мною…

Сестра, то был он сам!

Он грустен был и тих. И — странно — голос милый,

Который был всегда так нежен и глубок,

Звучал на этот раз с такою дивной силой,

Как будто говорил не человек, а бог…

Он долго говорил… А из меня по капле

Сочилась жизнь… Так кровь из вскрытых вен течет…

От боли, нежности и жалости иссякли

В душе слова, и страх сковал меня, как лед.

Он жаловался — мне! Вокруг все замолчало,

И птицы замерли, его впивая речь;

Природа, кажется, сама ему внимала,

Ручей — и тот затих, забыв журчать и течь…

Что говорил он? Ах, упреки и рыданья…

Я слышу их еще сейчас…

Но сколько в этот миг в нем было обаянья,

Какой струился свет из милых влажных глаз!

Он спрашивал, за что внезапно впал в немилость!

Увы, над женщиной любви безмерна власть:

Он был со мной, — и я забыла, что сердилась,

Вернулся он — и вновь обида улеглась.

Но он винил меня! Ах, это так знакомо!

Я тщилась объяснить… Но он махнул рукой

И произнес слова страшней удара грома:

— Мы не увидимся с тобой!

А я, окаменев, как статуя, сначала,

Не вскрикнув, не обняв, дала ему уйти;

И в воздухе пустом чуть слышно прозвучало

Ненужное ему последнее: «Прости!»

ВЕЧЕРНИЕ КОЛОКОЛАПеревод И. Кузнецовой

Когда колокола, взлетая над долиной,

На землю медленно опустят вечер длинный,

Когда ты одинок, пусть мысли в тишине

Летят ко мне! Летят ко мне!

В тот час колокола из синевы высокой

Заговорят с твоей душою одинокой,

И полетят слова по воздуху, звеня:

Люби меня! Люби меня!

И если ты в душе грустишь с колоколами,

Пусть время, горестно текущее меж нами,

Напомнит, что лишь ты средь суеты земной

Всегда со мной! Всегда со мной!

И сердца благовест с колоколами рядом

Нам встречу возвестит наперекор преградам.

Польется песнь небес из выси голубой

Для нас с тобой! Для нас с тобой!

ИДИТЕ С МИРОМПеревод И. Кузнецовой

Идите с миром, боль моя,

Довольно вы меня томили,

Пленяли и с ума сводили…

Увы, любимый, боль моя,

Вас только в мыслях вижу я!

Но имя ваше без труда

В плену меня удержит прочно

И, нитью огненной заочно

Мне жизнь опутав навсегда,

Здесь вас заменит без труда.

Сама не ведая того,

Могла свершить я преступленье,

Судьей невольным в искупленье

Мне вас послало божество,

А вы не ведали того?

Я помню и огонь и смех,

Мечты и музыку вначале,

Потом пришла пора печали,

Бессонница взамен утех…

Прощайте, музыка и смех!

В далекий край лежит ваш путь,

Где вьется ласточкой игривой

Поэзия любви счастливой.

Чтобы за ней пуститься в путь,

Вы сердце мне должны вернуть.

Пусть эти слезы в тишине

Пред богом вам придут на память,

Ведь вас они не могут ранить.

Но вспоминайте обо мне

Лишь за молитвой, в тишине!

МОЛНИИПеревод И. Кузнецовой

О молнии любви, высоких гроз удары,

Средь гнезд разметанных вы сеете пожары

И смерть, но небосвод навеки тьмой одет

Для тех, кто потерял ваш несравненный свет!

ШАРЛЬ-ОГЮСТЕН СЕНТ-БЁВПеревод М. Донского

Шарль-Огюстен Сент-Бёв (1804–1869). — Знаменитый критик и историк литературы; оставил и несколько сборников стихов. Наибольшим успехом у современников пользовался первый из них, «Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма» (1829), написанный от имени бедного, рано умершего студента из парижского предместья. Лирике Сент-Бёва не свойственны кричащие краски, громкие гиперболы. С интимной доверительностью она повествует о навсегда ушедших днях детства, об одиночестве мечтательной души, утратившей радость наивной веры. Но, при всем их внимании к событиям внутренней жизни, стихи Сент-Бёва отличает редкий для романтической поэзии интерес к неприметным мелочам повседневности, ко всему, что окружает героя, — будь то скромная красота сельской природы или суета шумных городских улиц.

РАВНИНА

Моему другу Антони Д.

Октябрь

С уборкою хлебов покончено давно,

Поля обнажены, и в закромах зерно;

Теперь, того гляди, покроет землю иней,

И осень, что холмы так красила доныне,

Чей драгоценный плащ был золотисто-рдян,

Готовится бежать, закутавшись в туман.

О, как бескрасочна равнина, как уныла!

Даль помертвелая безрадостно застыла;

Лачуги редкие виднеются вдали,

Их стены в трещинах, мхом кровли поросли,

И мнится — каждый дом пуст, холоден и темен:

Ни света, ни дымка… Вблизи каменоломен —

Нагромождения из глыб известняка.

Застыли мельницы: намолота мука.

Есть краски блеклые лишь на лесистых склонах,

Осталась часть листвы там на древесных кронах:

Деревья, коль они стоят к плечу плечом,

Сильнее, чем когда растут особняком,

Как человек сильней в кругу семьи сплоченной.

И предзакатными лучами позлащенный

Вверху желтеет лес, тогда как здесь, у нас,

Неяркий солнца свет уже совсем погас.

Равнина в сумерках особенно тосклива:

Вот поле — борозды, проложенные криво,

Мотыгой вскопаны, ведь здесь за редкость плуг;

Вот облетевший куст; вот каменистый луг;

Десяток чахлых лоз — поломаны подпорки;

Кострище черное; сидящий на пригорке

Мальчонка-пастушок: своих овец и коз

Пасет он на жнивье; лохматый черный пес

Лежит у ног его и взглядом безразличным

Следит, как роется на поле свекловичном

Старуха нищенка, — увы, напрасен труд.

Поодаль — скрип колес и смрад: навоз везут.

Кузнечик жалобно в сухой траве стрекочет.

Пчела, хоть чуть жива, но все еще хлопочет,

К засохшему цветку приникла хоботком.

Прохожих нет; лишь три охотника гуськом

Бредут, усталые и злые, без добычи,—

Шатались целый день и попусту — нет дичи.

А я, не торопясь, свой продолжаю путь,

Чтоб там, под тисами, присесть и отдохнуть.

ЖЕЛТЫЕ ЛУЧИ(Фрагменты)

Порою летнею, когда, по воскресеньям,

Зной переждав дневной, с веселым оживленьем

Все за город спешат,

Устроясь у окна своей мансарды тесной,

Сквозь щели жалюзи на сей исход воскресный

Я устремляю взгляд.

Мечтой к заветному привороженный мигу,

Смотрю, держа в руках наскучившую книгу,

На праздничный народ

И жду — под гул толпы, под говор, смеха всплески,

Что жаркой желтизной на белой занавеске

Луч солнечный мелькнет.

Вот он — единственный, сладчайший миг недели:

Пройдя сквозь жалюзи, потоком хлынул в щели

Рой золотых частиц;

Мое духовное он обостряет зренье

И оживляет вновь в моем воображенье

Рой мыслей, чувств и лиц.

Вновь связываются оборванные нити

Далеких радостных и горестных событий,

Прошедших благ и зол.

Когда-то в этот час кюре после вечерни,

Сказав нам о добре и о житейской скверне,

На хоры нас повел.

Светильник масляный и восковые свечи

Бросали желтый свет на строгий лик Предтечи,

На Девы нежный лик.

Наш старенький кюре, приблизясь к аналою,

Весь желто-восковой, как колос под косою

Главой своей поник.

………………………………….

Я вспомнил тетушку, прошедший год… Как кротко

Она ждала конца. Была старуха тетка

Всегда ко мне добра.

На тело, саваном обвитое, сухое,

Такое жалкое, глядел я, молча стоя

У смертного одра.

Для гроба мерку снять пришли мастеровые,

Кюре читал псалтырь… И свечи восковые

Струили желтый свет.

Глядел на мертвую, на родственников лица,

Но повторять молитв не мог: нельзя молиться,

Коль веры больше нет.

Слез не было, хоть знал — она меня любила…

Стара и мать моя. Еще одна могила,—

Уж зев ее отверст,—

И скроется навек, в тиши могильной тлея,

Все то, что я любил; останусь на земле я

Один, один как перст.

Увы, исчезнет все, что дорого и свято.

Не станет матери… Нет ни сестры, ни брата,

Ни любящей жены…

По солнце снизилось до крыш, и в зыбких пятнах,

Отбрасываемых на ткань лучей закатных,

Уж нет той желтизны.

Покою, радости в моей душе нет места.

Вовеки не шепнет мне юная невеста

Застенчивого «да»;

С любимой об руку, в волнении едином,

Мне в церкви не стоять под желтым балдахином.

Вовеки, никогда!

Никто в мой смертный час, в тот миг, что неминуем,

Не склонится ко мне с прощальным поцелуем

И лить не станет слез.

Не нужный никому и никому не милый

Окончу дни свои; и над моей могилой

Не будет желтых роз.

Стемнело… Голоса былого замолчали…

Спускаюсь и — туда, где тонут все печали:

В людской водоворот.

Полны все кабачки. Толкучка, шум нестройный;

Калека под хмельком куплет малопристойный

Простуженно орет.

Бранятся, шутят, пьют — резвятся на свободе;

Целуют, тискают при всем честном народе

Подвыпивших подруг.

И, сытый зрелищем житейской карусели,

Я дома до утра ворочаюсь в постели

Под выкрики пьянчуг.

АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ

Альфред де Мюссе (1810–1857). — Первая книга стихов Мюссе — «Испанские и итальянские повести» (1830) — привлекала Пушкина своей «живостью необыкновенной». Празднично яркие сцены страсти, ревности, измены переданы здесь с немалой долей трезвой иронии. С течением лет усталая опустошенность души, «болезнь века», пристальным аналитиком которой был Мюссе — прозаик и драматург, все больше занимает воображение Мюссе-стихотворца (в лирической драме «Уста и чаша» из сборника «Спектакль в кресле», 1832, в поэме «Ролла», 1833); страдание и скорбь представляются ему теперь неизбежной ценой поэтического вдохновения (цикл стихотворений «Ночи», 1835–1837). В конце жизни Мюссе нечасто обращается к стихам, по лучшие его строки сохраняют непринужденную грациозность и остроумие.

ПЕСНЯПеревод В. Брюсова

Слабому сердцу посмел я сказать:

Будет, ах, будет любви предаваться!

Разве не видишь, что вечно меняться —

Значит в желаньях блаженство терять?

Сердце мне, сердце шепнуло в ответ:

Нет, не довольно любви предаваться!

Слаще тому, кто умеет меняться,

Радости прошлые — то, чего нет!

Слабому сердцу посмел я сказать:

Будет, ах, будет рыдать и терзаться.

Разве не видишь, что вечно меняться —

Значит напрасно и вечно страдать?

Сердце мне, сердце шепнуло в ответ:

Нет, не довольно рыдать и терзаться,

Слаще тому, кто умеет меняться,

Горести прошлые — то, чего нет!

МАЙСКАЯ НОЧЬ(Фрагменты)Перевод Вс. Рождественского

Слова отчаянья прекрасней всех других,

И стих из слез живых — порой бессмертный стих.

Как только пеликан, в полете утомленный,

Туманным вечером садится в тростниках,

Птенцы уже бегут на берег опененный,

Увидя издали знакомых крыл размах.

Предчувствуя еду, к отцу спешит вся стая,

Толкаясь и хрипя, зобами потрясая,

И дикой радости полны их голоса.

А он, хромающий, взбирается по скалам

И, выводок покрыв своим крылом усталым,—

Мечтательный рыбак, — глядит на небеса.

По капле кровь течет из раны растравленной.

Напрасно он нырял во глубине морской —

И океан был пуст, и тих был берег сонный.

Лишь сердце принести он мог птенцам домой.

Угрюм и молчалив, среди камней холодных,

Он, плотью собственной кормя детей голодных,

Сгорает от любви, удерживая стон.

Терзает клювом грудь, закрыв глаза устало

На смертном пиршестве, в крови слабея алой,

Любовью, нежностью и страхом опьянен.

И вот, лишенный сил великим тем страданьем,

Медлительным своим измучен умираньем

И зная, что теперь не быть ему живым,

Он, крылья распахнув, отчаяньем томим,

Терзая клювом грудь, в безмолвие ночное

Такой звенящий крик шлет по глухим пескам,

Что птицы с берега взлетают быстрым роем

И путник, медленно бредущий над прибоем,

Почуяв чью-то смерть, взывает к небесам.

Вот назначение всех избранных поэтов!

О счастье петь другим, теряя кровь из ран,

И на пирах людских, средь музыки и света,

Их участь — умирать, как этот пеликан!

Когда они поют о тщетном упованье,

Тоске, забвении, несчастье и любви,

Концертом радости их песни не зови,—

Те страстные слова подобны шпаг сверканью:

Со свистом чертит круг стремительный клинок

И каплю крови вдруг роняет на песок.

* * *

«Да, женщины, тут нет ошибки…»Перевод Э. Липецкой

Посвящается мадемуазель де ***

Да, женщины, тут нет ошибки;

Дана вам роковая власть:

Довольно нам одной улыбки,

Чтоб вознестись или упасть.

Слова, молчанье, вздох случайный,

Насмешливый иль скучный взгляд,—

И в сердце любящего тайно

Смертельный проникает яд.

Да, ваша гордость неуемна;

У нас душа слаба, кротка,

И так же ваша власть огромна,

Как верность ваша коротка.

Но гибнет в мире власть любая,

Когда ее несносен гнет;

Кто любит и молчит, страдая,

В слезах от вас навек уйдет.

Пусть горше не пил он напитка,

Пусть он истает, как свеча,

Но мне милее наша пытка,

Чем ваше дело палача.

ЭКСПРОМТ В ОТВЕТ НА ВОПРОС: «ЧТО ТАКОЕ ПОЭЗИЯ?»Перевод В. Васильева

Смеяться, петь о том, что по сердцу пришлось,

Грустить и изливать на золотую ось

Мысль беспокойную, но взвешенную твердо;

Любить прекрасное, искать ему аккорда,

На зов души лететь за истиной вослед,

Не вспоминать того, что скрыто мраком лет;

Дарить бессмертие мечте, на миг рожденной,

Найти высокое в надежде затаенной,

В улыбке и в мольбе, где полон каждый слог

Очарованья и тревог,

И слезы обратить в жемчужины — вот это

Призвание, и жизнь, и торжество поэта.

ПЕСНЬ БАРБЕРИНЫПеревод А. Ревича

Рыцарь, ты в бой отправляешься ныне,

Там, на чужбине,

Что тебя ждет?

Ночь опускается черным покровом,

В мире суровом

Столько невзгод!

Ах, ты задумал с любовью проститься?

Хочешь забыться —

Мысль по пятам.

О честолюбец, не знающий страха,

Горсткою праха

Станешь ты сам.

Рыцарь, в поход отправляешься ныне?

Ждешь на чужбине

Славы в бою?

Вспомни, как я улыбалась вначале.

В горькой печали

Слезы пролью.

ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ АЛЬФРЕДА ДЕ МЮССЕПеревод А. Ревича

Все время слышу погребальный звон,

Жду восемнадцать месяцев кончину,

С бессонницей борюсь, влачу кручину,

И веет холодом со всех сторон.

Чем жарче спорю с немочью моею,

Тем все острей предчувствую беду,

Слабеет сердце, двинуться не смею,

Боюсь: шагну — и навсегда уйду.

Все меньше сил, все круче перевалы,

Покой мой близок, но не кончен бой.

Как загнанный скакун, мой дух усталый

Вот-вот споткнется и — с копыт долой.

ЭЖЕЗИПП МОРО

Эжезипп Моро (настоящее имя — Пьер-Жак Руйо, 1810–1838). — Короткая жизнь Моро была наполнена нуждой и невзгодами. Он разделял с обездоленными не только лишения, но и возмущение против несправедливости, дважды, в июле 1830 года и в июне 1832-го, оказавшись в рядах восставших на парижских улицах. Сатиры и песни Моро, собранные вместе с элегическими стихотворениями в небольшой книжке «Незабудка» (1838), не отличаются четкостью политической мысли и мощностью темперамента; в обличении и угрозе, как и в скорби и жалобе, поэту свойственна порывистая искренность. Лирика Моро оставалась близка демократической аудитории последующих поколений; его стихотворение «Зима» с неизменным успехом читали на публичных концертах в дни Парижской Коммуны.

ЗИМАПеревод В. Левика

Идет зима! Ноябрь, оледенивший лужи,

Поэта в дом загнал дыханьем злобной стужи.

Где солнце, где цветы, веселье и тепло?

Увы, как летний сон, все милое ушло!

Озябший пастушок играет на свирели,

Уныло выводя старинные ноэли,

И ветер, на лету рулады подхватив,

Разносит по полям бесхитростный мотив.

Худая женщина с библейскими чертами

Несет, едва плетясь, валежник за плечами,

Чтоб разогреть очаг, кой-как состряпать снедь,

Еще раз накормить детей… и умереть.

Пора любви прошла, ушла с листвой зеленой,

И глухо стонет лес, уже посеребренный.

Как нимфа юная, кудрявый и живой

В те дни, когда зефир играл его листвой,—

Теперь, утратив жизнь, в разлуке с солнцем, с летом,

Он, облысев, торчит уродливым скелетом,

И стон доносится из чащи сквозь туман,

Как дикий древний вопль: «Погиб великий Пан!»

В глухой агонии тоскует вся природа,

И я тоске моей не нахожу исхода;

В душе невольный страх, и мысль нейдет с ума,

Что голод и мороз опять несет зима,

Что мерзнущий бедняк мечтает в дождь и вьюгу:

О, если б крылья мне, чтоб уноситься к югу,

Чтоб вольной птицей мог я находить всегда

И ниву с зернами, и рощу для гнезда!

Туда, в блаженный край, где встал над лесом пиний

Гигантским очагом Везувий дымно-синий,

Где подле мраморов, беспечны и вольны,

На солнце нежатся Неаполя сыны,

Туда хочу, туда! Увы, мечтатель пылкий,

Дрожи и умирай на нищенской подстилке!

А между тем богач объедет целый свет,

Ездою утомив лишь свой кабриолет.

Прошли дни радости? Так что ж! Любимцы счастья,

Пусть увядает парк под бурями ненастья!

Из замков двигайтесь в столицу, где всегда

За деньги радость вы найдете без труда.

О баловни судьбы, для вашей праздной клики

Наш пестрый Вавилон откроет пир великий,

Стремитесь весь Париж повергнуть под пяту!

Спешите утолять капризы на лету!

Для вас и чудеса, и блеск, и роскошь эта,

Страданья бедняка, бессонницы поэта,

Плоды из жарких стран, когда царит зима,

Россини пламенный, трагический Дюма[277],

Для вас дары любви, разгулы лупанара,

Зимою — весь Париж, вся даль земного шара.

Фемида, Цербер злой, богатым не страшна,

Пред золотым дождем смиряется она.

Но, чтоб всегда вкушать нетронутым и чистым

То счастье, что судьба дарует эгоистам,

Идите напрямик, закрыв лицо плащом,

Не озираясь вкруг, не мысля ни о чем,—

Затем, что, встретившись неосторожным взором

С нуждою, мерзнущей в отрепьях под забором,

Вы отшатнетесь прочь, нервически дрожа,

Вас жалость полоснет, как лезвие ножа,

Уйдет румянец ваш, и кровь застынет в теле,

И розы лепесток вас будет жечь в постели.

Когда пылает пунш в граненом хрустале,

Старайтесь не глядеть на дверь: за ней во мгле,

Придя на хохот ваш, разбуженная вами

Тень Лазаря следит голодными глазами[278],

Смакует запахи и молит небеса,

Не смея ни войти, ни кость отнять у пса.

Слепя народ гербом и золотом кареты,

Когда гремят вокруг мосты и парапеты,—

Велите гнать быстрей, чтоб гул идущих ног

О ропоте толпы напомнить вам не мог.

Страдает весь народ, но где исход из плена?

Заполнят морг тела, что поглотила Сена!

Ваш эгоизм — султан; он правит торжество;

Он много скрыл злодейств, и здесь Босфор его.

Но чей-то жалкий стон порой, как вестник мщенья,

Тревожит богача в часы пищеваренья,

И все голодные, которых тьмы и тьмы,

Украдкой шепчутся: «А все же, если б мы…»

Стон переходит в крик, а плач — в призывы к мести:

Кипит, как Рыжий Крест[279], вся армия предместий.

Но мало ль пламенных ораторов у вас?

Quos ego[280] их смирит мятежников тотчас.

Они, простой сантим жалея братье нищей,

Накормят бедняка речей духовной пищей

И, как тореадор, готовя пир клинку,

Бросает алый шарф свирепому быку,—

Трехцветный стяг взовьют с обманчивым припевом,

Чтоб тигра ослепить — народ, горящий гневом!

Когда ж настанешь ты, о день мечты моей,

Ты, исправитель зла жестоких прошлых дней,

Всеобщий уровень писателей-пророков,

Предсказанный, увы, вне времени и сроков!

Рассудок шепчет мне: «Мир закоснел, он спит,

Он не изменится!» А сердце говорит:

«Тем лучше; бедный раб во дни святого мщенья,

Хоть заблуждается, — достоин всепрощенья!»

Спартак опять мечом властительным взмахнет,

Народ поднимется, низвергнув старый гнет,

Воспрянет легион бродяг, цыган, каналий,

Грязнивших празднества великих сатурналий[281],

Вся грозная орда, что, претерпев разгром,

Умеет воскресать под самым топором.

И сытые тогда, боясь голодной голи,

Врагу предложат часть их пиршественной доли,

Но мститель роковой, чей так прекрасен гнев,

Воскликнет: «Все мое! Я именуюсь — лев!»

И разыграются неслыханные сцены,

Которые Иснар[282] предрек народу Сены:

К пустынным берегам, где зыблется камыш,

Напрасно варвары придут искать Париж;

Сотрется даже след великого Содома,

Соборы не спасут его от божья грома;

И ликованьями я встречу серный град,

Что вихри ниспошлют на зачумленный град;

И молодость моя в минуты роковые

Близ лавы огненной согреется впервые!

Так, разум потеряв, безумный, я взывал

И в ямбе пламенном рыданья изливал;

Я ненавидел все, — кто, страждущий, безгрешен? —

Но каплей радости я скоро был утешен.

Лишь поцелуй да хлеб поэту ниспошли,

И милосердно он простит сынов земли.

Господь, ты спас от бурь мое нагое тело,

Но братьев горести не ведают предела;

При виде их нужды мутится разум мой.

Пошли им благодать, испытанную мной!

Дай манну им вкусить, и стихнут их проклятья;

Ты требуешь любви, — так пусть не страждут братья!

Пусть обездоленный — на сытых богачей

Вовек не обратит разгневанных очей!

Ты, малому птенцу не отказавший в пище,

Пошли голодным хлеб, а мерзнущим — жилище,

Дай зиму мягкую, и в день ее конца

И птицы и поэт благословят творца.

ПЬЕР ЛАШАМБОДИ

Пьер Лашамбоди (1806–1872). — Начинающим стихотворцем появился в Париже в бурном 1830 году и сразу же был захвачен кипучей политической и художественной жизнью столицы. Он принял участие в событиях Июльской революции, откликнувшись на них и своими быстро снискавшими популярность песнями («Национальные песни», 1831). Его песни 40-х годов проникнуты идеями утопического социализма. Наибольшую известность, однако, принесли Лашамбоди басни. Смело вводящая новые аллегорические приемы, то гневная, то лирическая, басня Лашамбоди занята насущными социальными вопросами. В 1848 году поэт был сподвижником Бланки; после монархического переворота 1851 года лишь заступничество Беранже спасло его от каторги, замененной несколькими годами изгнания.

МОЛОТПеревод В. Дмитриева

Кусок железа был от бруса отсечен

И докрасна был в горне раскален,

Затем на наковальне очутился…

Все бьют его и бьют…

Он, наконец, взмолился:

— Когда же буду я освобожден? —

Вот положил кузнец предел его мученьям

И молот из него сковал.

Недавний раб тираном стал:

Сам начал бить с ожесточеньем…

Холоп, недавно лишь страдавший под ярмом,

Вельможей сделался или откупщиком;

Трибун, в лояльности нам клявшийся публично,

Вдруг власть заполучил и правит деспотично…

Рабы, превращены нежданно в палачей,

Вы схожи с молотом из басенки моей!

КАПЛЯПеревод А. Гатова

Когда из тучи темной, грозовой

Упала капля в море, жребий свой

Она оплакивала: «Я в печали,

Я погибаю среди волн морских,

Ненужная… Ах, в помыслах моих

Совсем иные образы вставали!

Я думала, я буду на земле

У бабочки на бархатном крыле

Летать или сверкать в траве зеленой…»

Так сетует… А по морскому лону

Медлительная устрица плывет

И, вдруг раскрывшись, каплю поглощает.

В ракушке капелька отвердевает,

Становится жемчужиной — и вот

Пловец, подняв ее со дна морского,

Раскрыл ее темницу, и она

Для жизни вольной, светлой, новой

Навеки освобождена.

О дочь народа! Черный жребий твой —

За хлеб и кров работать день-деньской.

Мужайся! Беды все твои — до срока.

Ты выйдешь — будет день! — из темноты:

Средь волн мирских не будешь одинока —

Жемчужиной народа станешь ты.

ПЕТРЮС БОРЕЛЬПеревод П. Стрижевской

Жозеф-Пьер Борель (1809–1859). — Называл себя на средневековый лад Петрюсом и присоединял к своему имени прозвище «ликантроп» — «волкочеловек»; это значило: непохожий на собратьев-людей и им не покоряющийся. На рубеже 20–30-х годов он был душой кружка «неистовых» романтиков, в искусстве и в жизни не упускавших случая бросить вызов «классикам» и «мещанам». Борель с горячим воодушевлением встретил Июльскую революцию 1830 года и не менее остро переживал крушение связанных с нею надежд, сохранив, однако, верность своим республиканским идеалам.

Непримиримое, «вселенское» бунтарство в его стихах и прозе претворяется в эпатирующе-жестокие сюжеты и образы, в ядовитый сарказм инвектив, пронзительную горечь признаний. Борель оставил сборник стихов «Рапсодии» (1832), повесть «Шампавер. Безнравственные рассказы» (1833) и исторический роман «Госпожа Пютифар» (1839). Последние двадцать лет жизни он ничего не писал и умер мелким служащим в Алжире.

СЧАСТЬЕ И НЕСЧАСТЬЕ

Я призывал порой с улыбкой час кончины,

В безбедные года мне был не страшен он,

Душою к смерти я стремился без причины,

Утехами любви и счастьем утомлен.

Нам радость тяжела, и навевает скуку

Безоблачная жизнь и праздных дней черед,

Веселье нас гнетет, смех переходит в муку,

В железные тиски сердца тоска берет.

Корабль судьбы летит, утратив управленье,

По воле всех ветров, готовый рухнуть в ад,—

Лишь храм поэзии сияет в отдаленье,

Песнь барда нас пьянит, как пряный аромат.

Свободным должен быть вовеки бард, как птица,

Пусть по ночам среди деревьев он поет,—

Подобно селезню, пусть криками стремится

Закат сопровождать, приветствовать восход.

Он птица, бард. Ему суровым быть пристало,

Серьезным, сдержанным и всех богатств иметь —

Плащ рваный на плечах, под курткой сталь кинжала,

Жить в одиночестве, ни для кого не петь.

Но жалок нынче бард, подобье попугая! —

Обласкан женщиной, в изящный фрак одет,

С трудом фальшивые рулады исторгая,

Как в клетке золотой, живет ручной поэт.

Обжора и гурман, страдающий изжогой,

Микстуру, охая, глотает перед сном.

Став снобом, неженкой, шутом и недотрогой,

Меч сохранив для клятв, он стал ходить с зонтом.

Балы, цветы, шелка возлюбленных прелестных,

Роскошный экипаж и замок над прудом —

Вот матерьял его поэм тяжеловесных,

Строф вычурных, где смысл отыщется с трудом.

Помилуйте наш слух! Поэма не ливрея,

Не стоит нацеплять на строга галуны,

Мы слушать не хотим вас, от стыда краснея

За ваши жалкие усилья. Вы смешны!

Поэты, дыры скрыть в лохмотьях не стремитесь,

Таланты расцветут в лишеньях и в беде,

Но в наши рубища рядиться постыдитесь,

Бард может вырасти лишь в подлинной нужде.

Я призывал порой с улыбкой час кончины,

В безбедные года мне был не страшен он,

Но смерти я боюсь сегодня без причины,

Хоть беден, голоден, измучен, истощен.

ГИМН СОЛНЦУ

Я медленно бреду по узкой тропке этой,

Тоскою злой влеком;

Измученный, больной, ложусь на мох нагретый,

Как дикий зверь, ничком.

Я голоден, я слаб, дрожу в разгаре лета

И призываю сон,

Чтоб дать передохнуть глазам от буйства света,

Мне все ж доступен он.

Нам даже солнца луч порой не по карману,

И наша жизнь темна,

Мы платим пошлину за свет дневной тирану,—

Я уплатил сполна.

Но дарит всем тепло светило без разбора,

Ведь солнцу все равно:

На рубища бродяг и гордый лоб сеньора

Льет тот же свет оно.

ЖЕРАР ДЕ НЕРВАЛЬ

Жерар де Нерваль (настоящее имя — Жерар Лабрюни, 1808–1855). — Среди молодых романтиков из круга «неистовых» Нерваля ждала судьба едва ли не самая трагическая: трудное существование писателя, живущего своим пером, неудачная любовь, все учащающиеся приступы душевной болезни, бесприютная нищета и самоубийство в темном парижском переулке.

Ранние стихотворения Нерваля, объединенные им под названием «Маленькие оды» (1852), своей прозрачной напевностью напоминают о бесхитростном очаровании старинных народных песен; но иногда здесь уже слышен голос будущего автора «Химер» (1854) — цикла из двенадцати сонетов, где в строках, насыщенных многозначными до темноты образами, сплавлены отзвуки античных мифов и средневековых легенд, причудливые тени подлинных событий жизни и оккультные символы, ностальгия по далекому «золотому веку» и ощущение трепетной одушевленности всего сущего. Нерваль оставил также сборник лирических новелл «Дочери огня» (1854), повесть «Аврелия» (1854), драмы, путевые очерки, переводы («Фауст» Гете, 1828).

АПРЕЛЬПеревод Э. Липецкой

Тепло и пыльно, синь без края,

И, стены тускло обагряя,

Закаты тлеют допоздна,

Но не сыскать листов зеленых:

Лишь красноватый дым на кронах,

А сеть ветвей черным-черна.

Мне эти дни всего противней:

Я жду грозы, веселых ливней,—

Тогда, воспрянув ото сна,

Подобна девочке-наяде,

В зелено-розовом наряде

Из глуби вынырнет весна.

БАБУШКАПеревод А. Гелескула

Четвертый год, как бабушка в могиле,—

Душевный друг, — недаром, хороня,

Чужие люди были как родня

И столько слез так искренне пролили.

Лишь я бродил и вдоль и поперек,

Скорей растерян, нежели в печали.

И слез не лил, а люди замечали,

И кто-то даже бросил мне упрек.

Но шумное их горе было кратко,

А за три года мало ли забот:

Удачи, беды, — был переворот,—

И стерлась ее память без остатка.

Один лишь я припомню и всплакну,

И столько лет, ушедших без возврата,

Как имя на коре, моя утрата

Растет, не заживая, в глубину.

ЧЕРНАЯ ТОЧКАПеревод Ю. Денисова

Тем, кто посмел взглянуть на солнце, не мигая,

Казалось, что оно лишь точек черных стая.

Они сливаются в одну, затмив простор.

Так молодость моя когда-то прямо, смело

Лишь несколько секунд на Славу посмотрела —

И черной точкою был помрачен мой взор.

Она окрасила в цвет смерти и могилы

Весь мир, и я гляжу на все вокруг уныло,

Всегда передо мной то черное пятно.

И радость и любовь — затмило все собою…

О, горе! Лишь орлу дозволено судьбою

Смотреть на Солнце ли, на Славу ль — все равно!

ЗЫБКОЕПеревод Елены Ваевской

Нет возлюбленных нежных:

Все из жизни ушли!

И в краю безмятежном

Все покой обрели!

С ними ангелов сонмы,

Они дивно светлы

И пречистой мадонне

Воссылают хвалы!

В белоснежном уборе,

В тонких пальцах цветы…

О, любовь, что, как горе,

Не щадит красоты!..

Беспредельности вечной

Отблеск в милых глазах:

Пусть угасшие свечи

Светят нам в небесах!

ЗАХОД СОЛНЦАПеревод Елены Ваевской

Когда над Тюильри закатный небосвод

Дворцовых окон ряд окрасит, пламенея,

В вечерний этот час я — Главная аллея,

Я — зеркало озерных вод!

И вот, друзья мои, как неусыпный страж,

Прихода темноты я жду в вечернем парке.

Там — рдеющий закат, как редкостный пейзаж,

Взят в раму Триумфальной арки!

EL DESDICHADO[283]Перевод П. Стрижевской

Я в горе, я вдовец, темно в душе моей,

Я Аквитанский принц[284], и стены башни пали:

Моя звезда мертва[285],— свет солнечных лучей

Над лютней звонкою скрыт черной мглой Печали.

Как встарь, утешь меня, могильный мрак развей,

Дай Позиллипо[286] мне узреть в лазурной дали,

Волн италийских бег, цветок горчайших дней,

Беседку, где лозу мы с розой повенчали.

Амур я или Феб? Я Лузиньян[287], Бирон[288]?

Царицы поцелуй[289] мне жжет чело доныне;

Я грезил в гроте, где сирена спит в пучине…

Два раза пересечь сумел я Ахерон[290],

Мелодию из струн Орфея извлекая,—

В ней феи вздох звучал, в ней плакала святая.

АРТЕМИДА[291]Перевод П. Стрижевской

Тринадцатая[292] вновь… ты первою предстала;

Всегда единственной? Иль неизменна роль?

Но королева ль ты? Иль ждет тебя опала?

И кто избранник? Ты иль свергнутый король?

Любимая меня любить не перестала;

Любите преданно, вам преданны доколь.

То смерть иль смертная?.. О, благодать! О, боль!

И у нее в руке сияет роза[293] ало.

Но взором огненным небесный свод окинь,

Ты, роза пламени, Неаполя святая,

Узрела ль ты свой крест средь облачных пустынь?..

Летите, розы, вниз! Пылает неба синь!

Сгинь, белых призраков непрошеная стая!

Святая бездны[294] мне дороже всех святынь!

ХРИСТОС В ГЕФСИМАНСКОМ САДУ[295]Перевод П. Стрижевской

Бог умер! Небеса пусты…

Плачьте, дети! У вас нет отныне отца…

Жан-Поль[296]

I

Когда Господь, ничьим участьем не согрет,

На предавших друзей взирал с немым упреком

И к небу воздевал в отчаянье жестоком

Худые длани, как отвергнутый поэт,

Он посмотрел на тех, кому нес веры свет,—

Там каждый мнил себя властителем, пророком,

Но пребывал меж тем в животном сне глубоком,—

И изнемог Господь и крикнул: «Бога нет!»

Дремали все. «Друзья, вы эту весть слыхали?

Мой лоб в крови, меня ждут беды и печали,

И свода вечного коснулся я челом!

О, бездна! Бездна! Ложь, обман мое ученье!

Не освящен алтарь, нет в жертве искупленья…

Нет Бога! Бога нет!» Все спали крепким сном!

II

Твердил он: «Все мертво! Пустыня — мирозданье;

Я обошел весь свет, по млечным брел путям,

К истокам вечных рек меня влекло скитанье

По серебру воды и золотым пескам,—

Везде безжизненных земель и вод молчанье,

Лишь океан валы вздымает к небесам,

Покой межзвездных сфер тревожит их дыханье,

Но разума — увы! — не существует там.

Я божий взор искал, по впадина глазная

Зияла надо мной, откуда тьма ночная

На мир спускается, густея с каждым днем;

И смутной радугой очерчен круг колодца,

Преддверье хаоса, где мрак спиралью вьется,—

Во мгле Миры и Дни бесследно гибнут в нем!»

III

«Неумолимый Рок! Страж молчаливой дали!

Необходимости непобедимой лед!

Твои шаги простор вселенной охлаждали,

Когда немых снегов ты совершал обход;

Ты ведал, что творил: светила угасали,

За солнцем солнца вдруг лишался небосвод;

Дыханье вечное ты передашь едва ли

От мира мертвого тому, что вновь придет…

Отец мой! Твой ли дух мной правит вездесущий?

И вправду ли дана тебе над смертью власть?

Ужель когда-нибудь тебя заставит пасть

Сей ангел ночи, нас во мраке стерегущий?

Я осужден один страдать во тьме ночной.

Увы! — коль я умру, то все умрет со мной!»

IV

Никто не приходил прервать его мученье,

Он сердце изливал напрасно в тишине;

В Солиме[297] лишь один не пребывал во сне,—

Господь к нему воззвал, моля об избавленье:

«Иуда, — крикнул он, — оставь же промедленье,

Спеши меня продать, спор кончи о цене,

Я им не нужен, друг! Скорей явись ко мне,

Осмелься совершить хотя бы преступленье!»

Но шел Иуда прочь, насуплен и угрюм,

Раскаянье и стыд его терзали ум

И скорбь, что дешево он совершил продажу…

И только лишь Пилат, оторванный от дел,

К страдальцу жалостью проникся и велел

Охране наконец: «Безумца взять под стражу!»

V

Он тот безумец был, в ком вечное горенье,—

Забытый, к небесам вознесшийся Икар,

Он — Фаэтон[298], его сжег солнечный пожар,

В нем Аттиса[299] творит Кибела воскресенье!

Авгур[300] отыскивал в утробах птиц знаменье,

И почву опьянял бесценной крови дар,

И на своей оси земной крепился шар,

Олимп над бездною склонился на мгновенье.

«О, не таись, Амон-Юпитер[301], от меня,—

Воскликнул Кесарь, — чей он ангел, тьмы иль света?

Кто послан нам, ответь! Он бог иль сатана?»

Оракул не давал правителю ответа…

Могла быть лишь тому известна тайна эта,

Кем глина мертвая душой наделена.

ЗОЛОТЫЕ СТИХИПеревод А. Ревича

Что же! Все в мире чувствует.

Пифагор[302]

Подумай, человек! Тебе ли одному

Дарована душа? Ведь жизнь — всему начало.

Ты волей наделен, и сил в тебе немало,

Но миру все твои советы ни к чему.

Узрев любую тварь, воздай ее уму:

Любой цветок душой природа увенчала,

Мистерия любви — в руде, в куске металла.

«Все в мире чувствует!» Подвластен ты всему.

И стен слепых страшись, они пронзают взглядом,

Сама материя в себе глагол таит…

Ее не надо чтить кощунственным обрядом!

Но дух божественный подчас в предметах скрыт;

Заслоны плотных век — перед незримым глазом,

А в глыбе каменной упрятан чистый разум.

АЛОИЗИУС БЕРТРАНПеревод Е. Гунста

Алоизиус (настоящее — имя Луи-Наполеон) Бертран (1807–1841). — В истории французской литературы известен как создатель очень важного для нее жанра — стихотворения в прозе. Жизнь поэта прошла и глухой бедности; единственная его книга — «Ночной Гаспар. Фантазии в манере Рембрандта и Калло» — была издана посмертно, в 1842 году. Она состоит из лирических зарисовок, сюжет которых — нравы, искусство, поверья разных стран Европы в излюбленные романтиками времена средневековья и Ренессанса. Нередко здесь неожиданный поворот ситуации вскрывает истинную суть призрачной и таинственной картины. Истина порой оказывается зловещей: ведь Ночной Гаспар, мнимый автор «Фантазий», — не кто иной, как дьявол. Отделанные с великой тщательностью, оттеняющие прихотливость вымысла тонким юмором, эти миниатюры послужили моделью для «Стихотворений в прозе» Бодлера.

ПЯТЬ ПАЛЬЦЕВ РУКИ

Почтенная семья, в которой никогда не было ни несостоятельных должников, ни повешенных.

«Родня Жана де Нивеля»[303]

Большой палец — это фламандский кабатчик, озорник и насмешник, покуривающий трубку на крылечке, под вывеской, сказано, что здесь торгуют забористым мартовским пивом.

Указательный палец — это его жена, бабища костлявая, как вяленая вобла; она с самого утра лупит служанку, которую ревнует, и ласкает шкалик, в который влюблена.

Средний палец — их сын, топорной работы парень; ему бы в солдаты идти, да он пивовар, и быть бы жеребцом, да он мужчина.

Безымянный палец — их дочка, шустрая и задиристая Зербина; дамам она продает кружева, но поклонникам не продаст и улыбки.

А мизинец — баловень всей семьи, плаксивый малыш, вечно цепляется за мамашин подол, словно младенец, повисший на клюке людоедки.

Пятерня эта готова дать при случае оглушительную оплеуху, запечатлев на роже пять лепестков левкоя — прекраснейшего из всех когда-либо взращенных в благородном граде Гаарлеме[304].

ВОДЯНОЙ

То был ствол и ветви плакучей ивы.

А. де Латуш[305]. «Лесной царь»

«Кольцо мое! Кольцо!» — закричала прачка, напугав водяную крысу, которая пряла пряжу в дупле старой ивы.

Опять проделка Жана де Тия[306], проказника-водяного, — того, что ныряет в ручье, стенает и хохочет под бесконечными ударами валька!

Неужели ему мало спелой мушмулы, которую он рвет на тучных берегах и пускает по течению!

«Жан воришка! Жан удильщик, но и его самого в конце концов выудят! Малыш Жан! Я окутаю тебя белым саваном из муки и поджарю на сковородке в кипящем масле!»

Но тут вороны, качавшиеся на зеленых вершинах тополей, принялись каркать, рассеиваясь в сыром, дождливом небе.

А прачки, подоткнув одежду подобно рыболовам, ступили в брод, устланный камнями и покрытый пеной, водорослями и шпажником.

ДОЖДИК

Где бедной птичке знать, что дождь опасен ей?

Шум ветра яростный она встречает пеньем,

А капли той порой, грозя ей наводненьем,

Как жемчуг, катятся в ее гнездо с ветвей.

Виктор Гюго[307]

И вот, пока льет дождик, маленькие угольщики Шварцвальда, лежа на подстилках из душистых папоротников, слышат, как снаружи, словно волк, завывает ветер.

Им жалко лань-беглянку, которую гонят все дальше и дальше фанфары грозы, и забившуюся в расщелину дуба белочку, которую пугают молнии, как пугают ее шахтерские фонари.

Им жалко птичек — трясогузку, которая только собственным крылышком может накрыть свой выводок, и соловья, потому что с розы, его возлюбленной, ветер срывает лепесток за лепестком.

Им жалко даже светлячка, которого капля дождика низвергает в пучины густого мха.

Им жалко запоздавшего путника, повстречавшего короля Пиала и королеву Вильберту, ибо это час, когда король ведет своею парадного коня на водопой к Рейну.

Но особенно жалко им ребятишек, которые, сбившись с пути, могут прельститься тропой, протоптанной шайкой грабителей, или направиться на огонек, зажженный людоедкой.

А на другой день, на рассвете, маленькие угольщики отыскали свою хижину, сплетенную из сучьев, откуда они приманивали на манок дроздов; она повалилась на землю, а клейкие ветки, служившие для ловли птиц, валялись неподалеку в ручейке.

ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ

Теофиль Готье (1811–1872). — Молодость Готье прошла среди пылких последователей Виктора Гюго, в литературных баталиях и антиобывательских эскападах. Но из романтических заповедей по-настоящему близка ему оказалась лишь та, что утверждала культ святого Искусства; ей он оставался верен всю жизнь, осмысляя ее как теорию «искусства для искусства». Поэзия Готье избегает непосредственного лирического излияния. В юности колебавшийся при выборе призвания между литературой и живописью, он был особенно чуток к чувственной красоте мира. Мысль и настроение в его стихах передаются обычно через красочный, осязаемый внешний образ, зачастую вовсе не вычурно-эстетский, а относящийся к обыденной действительности. Профессиональный литератор, журналист, не имевший возможности отказываться и от самой неблагодарной работы, Готье участвовал во всем, что происходило в художественной жизни Франции. Он оставил поэтические книги («Стихи», 1830; «Испания», 1845; «Эмали и камеи», 1852), новеллы, романы («Капитан Фракасс», 1863), воспоминания о друзьях молодости — «История романтизма».

СРЕДНЕВЕКОВЬЕПеревод М. Донского

Мессир Ивен могуч и силен,

Его древний замок рвом окружен,

Крепкие стены из гладких камней,

Башня с дозорной вышкой над ней,

Щели бойниц, парапеты, зубцы,

И всюду готовые к битве бойцы.

Старинное фаблио

В погоне за стихом, за ускользнувшим словом,

Я к замкам уходить люблю средневековым:

Мне сердце радует их сумрачная тишь,

Мне любы острый взлет их черно-сизых крыш,

Угрюмые зубцы на башнях и воротах,

Квадраты стеклышек в свинцовых переплетах,

Проемы ниш, куда безвестная рука

Святых и воинов врубила на века,

Капелла с башенкой — подобьем минарета,

Аркады гулкие с игрой теней и света;

Мне любы их дворы, поросшие травой,

Расталкивающей каменья мостовой,

И аист, что парит в сиянии лазурном,

Описывая круг над флюгером ажурным,

И над порталом герб, — на нем изображен

Единорог иль лев, орел или грифон;

Подъемные мосты, глубоких рвов провалы,

Крутые лестницы и сводчатые залы,

Где ветер шелестит и стонет в вышине,

О битвах и пирах рассказывая мне…

И, погружен мечтой в былое, вижу вновь я

Величье рыцарства и блеск средневековья.

ЗМЕИНАЯ НОРАПеревод А. Гелескула

Проглянет луч — и в полудреме тяжкой,

По-старчески тоскуя о тепле,

В углу между собакой и бродяжкой

Как равный я улягусь на земле.

Две трети жизни растеряв по свету,

В надежде жить успел я постареть

И, как игрок последнюю монету,

Кладу на кон оставшуюся треть.

Ни я не мил, ни мне ничто не мило;

Моей душе со мной не по пути;

Во мне самом давно моя могила —

И я мертвей умерших во плоти.

Едва лишь тень потянется к руинам,

Я припаду к остывшему песку

И, холодом пронизанный змеиным,

Скользну в мою беззвучную тоску.

ПО ДОРОГЕ К МОНАСТЫРЮ МИРАФЛОРЕСПеревод И. Чежеговой

Да, здесь крутой подъем, и пыльный и тяжелый,

Под стать монастырю пейзаж: скалистый, голый;

Здесь камни, из-под ног срываясь, вниз летят

И каждый миг увлечь нас в пропасть норовят.

Здесь ни травинки нет, для глаза нет отрады:

Лишь камни каменной обветренной ограды

Да скопище олив, что прячут стан кривой

Под буро-пепельной безжизненной листвой.

Все солнцем выжжено: гранитные утесы,

И скалы в трещинах, и серые откосы,

И сердце, сжатое унынием, болит…

Но вот вы наверху: что за нежданный вид!

Синеющая даль и древней церкви стены,

Где Сида прах лежит и рядом — прах Химены!

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ВЕНЕЦИАНСКОГО КАРНАВАЛА[308]»(Из цикла)

УЛИЦАПеревод В. Портнова

Вот неотвязчивый напев!

Все скрипки, все шарманки блазнит,

Все подворотни облетев,

Собак до исступленья дразнит.

Все табакерки, все часы

Его полвека пели звонко,

И все альты, и все басы,

И бабушка, еще девчонкой.

Под этот роковой мотив

Все птицы крылышками машут,

Юнцы, подружек обхватив,

В пыли под свист кларнета пляшут.

Его горланят кабачки,

Увитые плющом и хмелем,

Любые праздные деньки

Полны все тем же ритурнелем.

На флейте нищий инвалид

Его дудит, фальшивя тяжко,

И даже пудель в такт скулит,

Пока толпу обходит с чашкой.

И гитаристки вновь и вновь

Его твердят в кафешантанах,

Печально вскидывая бровь

На выкрики и хохот пьяных.

Как будто ухватив крючком,

Его в какой-то вечер синий

Своим божественным смычком

Поймал кудесник Паганини.

И словно выцветший атлас

Заставил вспыхнуть в прожнем блеске,

Пустив по глади пошлых фраз

Плыть золотые арабески.

КАРМЕНПеревод А. Эфрон

Кармен тоща — глаза Сивиллы

Загар цыганский окаймил;

Ее коса — черней могилы,

Ей кожу — сатана дубил.

«Она страшнее василиска!» —

Лепечет глупое бабье,

Однако сам архиепископ

Поклоны бьет у ног ее.

Поймает на бегу любого

Волос закрученный аркан,

Что, расплетясь в тени алькова,

Плащом окутывает стан.

На бледности ее янтарной,—

Как жгучий перец, как рубец,—

Победоносный и коварный

Рот — цвета сгубленных сердец.

Померься с бесом черномазым,

Красавица, — кто победит?

Чуть повела горящим глазом,

Взалкал и тот, что страстью сыт!

Ведь в горечи ее сокрыта

Крупинка соли тех морей,

Из коих вышла Афродита

В жестокой наготе своей…

ШАРЛЬ ЛЕКОНТ ДЕ ЛИЛЬ

Шарль Леконт де Лиль (1818–1894). — Основатель и глава «парнасской» школы, провозглашавшей не замутненное преходящими заботами и страстями служение Прекрасному, Леконт де Лиль был совсем не чужд тревогам своего века. В молодости он сотрудничал с фурьеристами; во время революции 1848 года Леконт де Лиль, сын плантатора с острова Реюньон, призывал к отмене рабства во французских колониях. В торжественных и звучных, чеканных стихах (они составили четыре книги: «Античные стихотворения», 1852; «Варварские стихотворения», 1862; «Трагические стихотворения», 1884; «Последние стихотворения», посмертно, 1895) поэт обращается к далеким, по большей части языческим, цивилизациям. Экзотическая природа здесь равнодушна к человеку, чьи собственные деяния жестоки и кровавы; но этот мрачный мир наделен величием и красотой, которыми была так бедна французская действительность времен Второй империи и Третьей республики. Леконт де Лиль известен и как непревзойденный переводчик Гомера и многих других античных авторов.

ЯГУАРПеревод Бенедикта Лившица

За дальней завесью уступов, в алой пене

Всю местность выкупав, отпламенел закат.

В пампасах сумрачных, где протянулись тени,

Проходит трепета вечернего разряд.

С болот, ощеренных высокою осокой,

С песков, из темных рощ, из щелей голых скал

Ползет, стремится вверх средь тишины глубокой

Глухими вздохами насыщенный хорал.

Над тинистой рекой воспрянув из туманов,

Холодная луна сквозь лиственный шатер

На спины черные всплывающих кайманов

Накладывает свой серебряный узор.

Одни из них давно преодолели дрему

И голода уже испытывают власть,

Другие, к берегу приблизившись крутому,

Как пни шершавые, лежат, раскрывши пасть.

Вот час, когда в ветвях, присев на задних лапах,

Прищуривая глаз и напрягая нюх,

Прекрасношерстый зверь подстерегает запах,

Живого существа чуть уловимый дух.

Для предстоящих битв он держит наготове

И зуб и коготь. Весь в стальной собравшись ком,

Он рвет, грызет кору и в предвкушенье крови

Облизывается пунцовым языком.

Согнув спиралью хвост, он бешено им хлещет

Древесный ствол, затем, приняв дремотный вид,

Сникает головой на лапу и, в зловеще

Притворный сон уйдя, неявственно храпит.

Но, вдруг умолкнув и простершись бездыханней

Гранитной глыбы, ждет, укрытый меж ветвей:

Громадный бык идет неспешно по поляне,

Задрав рога и пар пуская из ноздрей.

Еще два-три шага, и, ужасом объятый,

Бык замирает. Льдом сковав ему бока

И плоть его сверля, горят во мгле агаты,

Два красным золотом налитые зрачка.

Шатаясь, издает он жалобные стоны,

Мычит, влагая в рев предсмертную тоску,

А ягуар, как лук сорвавшись распрямленный,

На шею прыгает дрожащему быку.

От страшного толчка чуть не до половины

Вонзает в землю бык огромные рога,

Но вскоре, яростный, в бескрайние равнины

Мчит на своей спине свирепого врага.

По топям, по пескам, по скалам и по дюнам,

Необоримых чащ пересекая тьму,

Стремглав проносятся, облиты светом лунным,

Бык с хищным всадником, прикованным к нему.

И миг за мигом вдаль все глубже отступая,

Отходит горизонт за новую черту,

И там, где ночь и смерть, еще идет глухая

Борьба кровавых тел, сращенных на лету.

ПОКАЗЧИКИПеревод М. Лозинского

Как изможденный зверь в густой пыли вечерней,

Который на цепи ревет в базарный час,

Кто хочет, пусть несет кровь сердца напоказ

По торжищам твоим, о стадо хищной черни!

Чтобы зажечь на миг твоя отупелый глаз,

Чтоб выклянчить венок из жалких роз иль терний,

Кто хочет, пусть влачит, топча, как ризу, в скверне,

И стыд божественный, и золотой экстаз.

В безмолвной гордости, в могиле безыменной

Пускай меня навек поглотит мрак вселенной,

Тебе я не продам моих блаженств и ран,

Я не хочу просить твоих свистков и вздохов,

Я не пойду плясать в открытый балаган

Среди твоих блудниц и буйных скоморохов.

ЛУИ МЕНАР

Луи Менар (1822–1901). — Ученый, обладавший глубокими познаниями в искусстве, естественных науках, но прежде всего — в античной культуре и истории, Менар был близок с Леконт де Лилем и немало способствовал укреплению эллинистических интересов у парнасцев. Однако жизнь поэта, до конца дней исповедовавшего республиканские убеждения, не сводилась к кабинетному затворничеству. За цикл статей «Пролог революции», посвященный событиям 1848 года, Менар подвергся судебному преследованию и был вынужден эмигрировать в Англию. Там в 1855 году он и издал свой единственный поэтический сборник «Стихотворения». Ему принадлежат также поэма «Эвфорион», книга «Мистические мечтания язычника», где сонеты чередуются с прозаическими текстами, научные труды.

Сатира Менара «Адастрея» была под названием «Ямбы» перепечатана Марксом в «Обозрении Новой Рейнской газеты» (1850, № 4).

ЯМБЫПеревод В. Дмитриева

Когда великий день, желанный, неизбежный,

День искупления придет

И революция лавиною мятежной

Сметет с лица земли преступный сброд, —

То все, кто заскулит тогда о снисхожденье, —

Ведь их самих те кары ждут, —

Кто мягок к палачам июльского сраженья,

Но отвергал наш правый суд,

Нам завопят тогда: «Нет, так не поступают!

Не кара, а прощенье им!»

Но пролитую кровь лишь кровью искупают,

А не раскаяньем одним!

Мы Немезиду ждем. Приди, богиня кары!

Весь мир возмездия взалкал.

Взгляни, как мы теперь и немощны и стары

Твой острый меч ферулой[309] стал…

А вы, философы, вы, жалкие фразеры,

Благоволящие сейчас

К убийцам, — не спасут тогда вас крючкотворы,

Убитых кровь падет на вас!

Не станем мы щадить! Мы вспомним братьев стопы,

Разлившееся море зла…

Пора, чтоб в ярый гнев, гнев праведный, законный,

Вся наша жалость перешла!

Мы вспомним дни резни, дни ужаса, печали.

Когда в предместьях вновь и вновь

На крик: «Мы голодны!» — картечью отвечали

И брызгала на стены кровь…

Насилья вспомним мы, когда под гнусный хохот

Боролись девушки, моля

Убить иль пощадить, когда хрипела похоть,

Тела бесстыдно оголя.

Мы вспомним, как в те дни казнили побежденных,

Обезоруженных людей…

Гремел за залпом залп… Меж тел нагроможденных

Кровавый побежал ручей.

Мы вспомним гордых дам: они рукоплескали,

Так восторгала их резня…

Когда же наконец, убийцы, вы устали,—

Ведь убивали вы три дня,—

Цветами вас они встречали, пьяных кровью,

Платочками махали вам

И лаврами чело венчали вам с любовью…

О, горе вашим матерям!

А за победою, за оргиею тою —

Доносов мерзких череда,

Вслед за убийствами разящих клеветою,

Судей холодная вражда,

Застенки тесные, где глухо в своды бились

Стенанья узников в ночи,

Где истязали их, над ранами глумились,

Тела топтали палачи…

О, как заслуженно безжалостное мщенье!

Когда оковы с рук спадут —

Июньским жертвам мы устроим погребенье:

Его давно герои ждут.

Придет и наш черед! Предателям смущенным

Придется на колени пасть.

Страшитесь, подлецы! И горе побежденным!

Куда девалась ваша власть?

В день правосудия не будет вам пощады!

Убийцы, мы заставим вас

Ту землю целовать, где были баррикады,

Где кровь святая пролилась.

Расправы, генерал[310], ты был слепым орудьем.

Так пусть терзают каждый день

Упреки совести тебя, подобны судьям,

Пусть гневно брата встанет тень![311]

Вы предали родных, солдаты-кровопийцы,

Народов вечные бичи,

Псы кровожадные, наемные убийцы,

Вы — и рабы, и палачи!

Прочь, о презренная и гнусная порода

Бесчестных, подлых торгашей,

В чьем золоте застыл соленый пот народа!

Вы нанимали палачей…

Бегите! Воздух вы отчизны осквернили!

Бегите прочь, покуда вновь

Народ не поднялся… Ужель вы позабыли,

Что только кровь смывает кровь?

О, если бы судьба, слепа, но величава,

Мне на единый день дала

Карающий свой меч и с ним — святое право

Воздать за черные дела!

Я мщение и грех одной бы мерил мерой —

Порой убийца цепи рвет,

И кара грозная становится химерой,

А жертва все отмщенья ждет…

На трупах я сочту следы всех ран жестоких

В день искупленья… Близок он.

Хотим мы зуб за зуб, хотим за око — око,

Таков возмездия закон.

Сторицей я воздам за муки и страданья

Всех неотмщенных мертвецов…

До нас доносятся немые их рыданья

Из глубины седых веков…

Приди, священное, великое возмездье!

Стенанье тех, кто не отмщен,

Извечной жалобой возносится к созвездьям,

Они услышат этот стоп!

И люди, чтоб закон, гласящий о расплате,

Никто из них не позабыл,—

Решили, что Христос, сам на кресте распятый,

Греховность неба искупил.

ТЕОДОР ДЕ БАНВИЛЬ

Теодор де Банвиль (1823–1891). — За полвека своего литературного труда отдал дань и романтизму и «Парнасу»; его находки иной раз предвосхищали смену поэтических направлений. Это один из немногих лириков второй половины прошлого столетия, в стихах которого преобладают светлые, мирные настроения (что давало повод к упрекам в содержательной облегченности). Обладая сам поистине виртуозной техникой версификации, Банвиль написал «Маленький трактат о французской поэзии» (1872), где на первый план выдвигаются требования точности и полноты рифмы и музыкальности стиха. Среди поэтических сборников Банвиля — «Кариатиды» (1842), «Сталактиты» (1846), «Изгнанники» (1867) и наиболее известный — «Акробатические оды» (1857).

ПРЫЖОК С ТРАМПЛИНАПеревод А. Арго

Вот так бы он наверняка

Вошел в грядущие века,

Великолепный этот клоун:

С пятном румянца на щеке,

В своем трехцветном сюртуке —

Зеленом, желтом и лиловом!

Недаром, легок так и смел,

На целый мир он прогремел,—

Не зная, что такое мимо,

Он головою пробивал

Бумагой стянутый овал

И прыгал сквозь кольцо из дыма!

Он был настолько невесом,

Что покатился б колесом

По лестнице головоломной;

И засверкал бы и расцвел

Его взъерошенный хохол

Цветком огня средь ночи темной.

А остальные прыгуны,

Актерской зависти полны,

Следя за ним в тревоге смутной,

Не понимали ничего

И говорили: — Колдовство!

Не человек, а шарик ртутный! —

Толпа кричала: «Браво, бис!»,

А он, всем телом напрягшись,

Весь как пружина в ярком платье,

Он ждал наплыва новых сил

И про себя произносил

Слова какого-то заклятья.

Он обращался к своему

Трамплину, он шептал ему:

— Гляди, полны места и ниши,

Я разгоняюсь для прыжка,

А ты, заветная доска,

Меня взметни как можно выше!

Машина мускулов стальных,

Взметни меня — и в тот же миг

Взлечу я бешеной пантерой

С тем, чтоб с тобой утратить связь,

О респектабельная мразь

И спекулянты из партера!

Пошли мне силы для прыжка

До купола, до потолка,

Чтоб, устремившийся к вершинам,

К тем солнцам мог бы я прильнуть,

Что в небе скрещивают путь

С полетом молний и орлиным.

Туда, в грохочущий эфир,

Где дремлет вековечный мир

В ночи глухого мирозданья,

Где, бегом пьяные, века

Спят, опершись на облака,

С трудом переводя дыханье.

Вперед — и выше — и вперед —

Туда, за твердь, за небосвод,

Что кажется темницы сводом,

Туда, за грани высших сфер,

Где боги позабытых вер

Грозят забывшим их народам!

Все выше! И в конце концов —

Нет ни девчонок, ни дельцов,

Ни критиканского засилья!

И стены мира разошлись —

Мне только синь! Мне только высь!

Мне только крылья, крылья, крылья!

Так он промолвил — и резво

Он от помоста своего,

Пробивши купол многоцветный,

Взлетел — и сердце циркача

Вошло, любовью клокоча,

Туда, в простор междупланетный!

ЖОЗЕ-МАРИА ДЕ ЭРЕДИА

Жозе-Мариа де Эредиа (1842–1905). — Младший друг Леконт де Лиля, свой единственный сборник стихов «Трофеи» он выпустил в свет в 1893 году, когда позади у него оставалось уже тридцать лет поэтической работы: так велика была его требовательность к себе. Сто восемнадцать сонетов книги объединены в циклы, посвященные разным векам и странам. Героями «Трофеев» часто оказываются не центральные фигуры истории, а лица второго плана или вовсе безвестные. Эредиа отбирает те моменты мифа и подлинного события, которые позволяют ему не только передать «дух эпохи», но и ощутить саму ее плоть в мелких и тем не менее исполненных смысла подробностях. В словесной живописи, в искусстве владения труднейшей формой сонета Эредиа достигает высокого мастерства.

АНТОНИЙ И КЛЕОПАТРАПеревод И. Чежеговой

С высоких стен дворца они вдвоем глядят:

Сменился душной мглой заката жар кровавый,

И режет дельту Нил волною мутно-ржавой,

В стремленье на Саис[312] не ведая преград.

И Римлянин забыл походы и солдат,

Без боя взятый в плен любовною отравой;

Он тело гибкое египтянки лукавой,

Ликуя, чувствует сквозь холод медных лат.

Пред ним ее лицо белеет в прядях темных

Надушенных волос, ее зрачков огромных

Завороженный блеск, застывший взлет бровей…

И видит Триумвир в темно-зеленом взоре

Продолговатых глаз — всю необъятность моря,

В их искрах — призраки бегущих кораблей[313].

PONTE VECCHIO[314]Перевод М. Волошина

Антонио ди Сандро[315], ювелиру

Там мастер-ювелир работой долгих бдений,

По фону золота вправляя тонко сталь,

Концом своих кистей, омоченных в эмаль,

Выращивал цветы латинских изречений.

Там пели по утрам с церквей колокола,

Мелькали средь толпы епископ, воин, инок;

И солнце в небесах из синего стекла

Бросало нимб на лоб прекрасных флорентинок.

Там юный ученик, томимый грезой страстной,

Не в силах оторвать взгляд от руки прекрасной,

Замкнуть позабывал ревнивое кольцо.

А между тем иглой, отточенной, как жало,

Челлини молодой, склонив свое лицо,

Чеканил рукоять тяжелого кинжала.

FLORIDUM MARE[316]Перевод М. Бронникова

Разлившись по холмам, курчавый сенокос,

Волнуясь и шумя, стекает вниз со ската;

И профиль бороны схож с остовом фрегата,

В далекой синеве поднявшим черный нос.

Лиловый, розовый, то медь, то купорос,

То белый от валов, бегущих, как ягнята,

Громадный Океан, под пурпуром заката,

Лежит весь в зеленях, как луговой откос.

И чайки, следуя за мчащимся приливом,

На золотую зыбь, идущую по нивам,

Крутясь и радуясь, бросались с вышины;

А ветерок, дыша медвяным ароматом,

Рассеивал, летя, в беспамятстве крылатом

Воздушных бабочек по цветникам волны.

СМЕРТЬ ОРЛАПеревод А. Оношкович-Яцына

Орел, перелетев за снеговые кручи,

Уносится туда, где шире небосвод,

Где солнце горячей средь голубых высот,

Чтоб в мертвенных зрачках зажегся блеск колючий.

Он подымается. Он пьет огонь летучий.

Все выше мчит его торжественный полет,

Навстречу полымям, куда гроза влечет;

Но молния, разя, ударила сквозь тучи.

И, бурей уносим, разлитый пламень он

Глотает, кружится, и крик его смертелен,

Он в корчах падает в бездонный мрак расселин.

Блажен, кто вольностью иль славой увлечен,

В избытке гордых сил пьянея вдохновенно,

Так ослепительно умрет и так мгновенно!

ШАРЛЬ БОДЛЕР

Шарль Бодлер (1821–1867). — Трагическая поэзия Бодлера, унаследовав классическую стройность французского стиха, запечатлела в строго совершенных строках неведомые прошлому сомнения и страсти и назвала впервые многое из того, что будет занимать литературу Запада вплоть до наших дней. В двух поэтических книгах Бодлера, «Цветах зла» (1857) и «Стихотворениях в прозе» (1869), высказаны до крайностей несхожие устремления и порывы: интерес ко всем, даже самым неприглядным и обыденным ликам жизни— и обожествление отрешенной от земной суетности Красоты, гордый вызов небесам — и покаяние в собственной греховности, мечты о бегстве из этого ненавистного мира — и пророчества о грозном гневе отверженных, бесстрашное погружение в глубочайшие бездны человеческой души — и благоговейный трепет перед ее возвышенной чистотой. Судьба поэта, весь его облик и суждения о нем — несмотря на безусловность его великой славы — столь же противоречивы, как его стихи. Кроме лирики, Бодлер оставил критические статьи, собранные уже после его смерти в книгу «Романтическое искусство» (1868), переводы (из. Э. По), несколько прозаических сочинений.

АЛЬБАТРОСПеревод В. Левика

Временами хандра заедает матросов,

И они ради праздной забавы тогда

Ловят птиц океана, больших альбатросов,

Провожающих в бурной дороге суда.

Грубо кинут на палубу, жертва насилья,

Опозоренный царь высоты голубой,

Опустив исполинские белые крылья,

Он, как весла, их тяжко влачит за собой.

Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам,

Стал таким он бессильным, нелепым, смешным!

Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим,

Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним.

Так, поэт, ты паришь под грозой, в урагане,

Недоступный для стрел, непокорный судьбе,

Но ходить по земле среди свиста и брани

Исполинские крылья мешают тебе.

СООТВЕТСТВИЯПеревод В. Левика

Природа — некий храм, где от живых колонн

Обрывки смутных фраз исходят временами.

Как в чаще символов, мы бродим в этом храме,

И взглядом родственным глядит на смертных он.

Подобно голосам на дальнем расстоянье,

Когда их стройный хор един, как тень и свет,

Перекликаются звук, запах, форма, цвет,

Глубокий, темный смысл обретшие в слиянье.

Есть запах чистоты. Он зелен, точно сад,

Как плоть ребенка, свеж, как зов свирели, нежен.

Другие — царственны, в них роскошь и разврат,

Для них границы нет, их зыбкий мир безбрежен,—

Так мускус и бензой, так нард и фимиам

Восторг ума и чувств дают изведать нам.

ЧЕЛОВЕК И МОРЕПеревод В. Шора

Свободный человек, всегда ты к морю льнешь!

Оно — подобие твоей души бескрайной;

И разум твой влеком его безмерной тайной,—

Затем, что он и сам с морскою бездной схож.

Бесстрашно вновь и вновь ты повторяешь опыт,

Ныряешь в пропасти, наполненные мглой,

И радует тебя стихии дикий вой:

Он сердца твоего глушит немолчный ропот.

Секрет великий есть у каждого из вас:

Какой в пучине клад хранится небывалый

И что таят души угрюмые провалы —

Укрыто навсегда от любопытных глаз.

Но вам не развязать сурового заклятья:

Сражаться насмерть вам назначила судьба;

И вечный ваш союз есть вечная борьба.

О, близнецы-враги! О, яростные братья!

* * *

«В струении одежд мерцающих ее…»Перевод А. Эфрон

В струении одежд мерцающих ее,

В скольжении шагов — тугое колебанье

Танцующей змеи, когда факир свое

Священное над ней бормочет заклинанье.

Бесстрастию песков и бирюзы пустынь

Она сродни — что им и люди, и страданья?

Бесчувственней, чем зыбь, чем океанов синь,

Она плывет из рук, холодное созданье.

Блеск редкостных камней в разрезе этих глаз.

И в странном, неживом и баснословном мире,

Где сфинкс и серафим сливаются в эфире,

Где излучают свет сталь, золото, алмаз,

Горит сквозь тьму времен ненужною звездою

Бесплодной женщины величье ледяное.

ИСКУПЛЕНИЕПеревод А. Ревича

Беспечный ангел мой, гнетут ли вас печали,

Раскаянье и стыд, рыданье и тоска,

И ночь бессонная, и ужас, чья рука

Сжимает сердце вдруг? Такое вы встречали?

Беспечный ангел мой, гнетут ли вас печали?

Душевный ангел мой, гнетет ли вас досада,

Обида, гнев до слез, до сжатых кулаков,

И мстительный порыв, чей самовластный зов

На приступ нас влечет, в беспамятство раздора?

Душевный ангел мой, гнетет ли вас досада?

Цветущий ангел мой, гнетут ли вас недуги?

У госпитальных стен и у тюремных врат

Встречали вы бедняг, бредущих наугад

И под скупым лучом дрожащих, как в испуге?

Цветущий ангел мой, гнетут ли вас недуги?

Прекрасный ангел мой, гнетут ли вас морщины,

И призрак старости и затаенный страх

Прочесть сочувствие у ближнего в глазах,

Узреть, какую боль скрывают их глубины?

Прекрасный ангел мой, гнетут ли вас морщины?

Мой ангел радостный, мой светоносный гений!

Возжаждал царь Давид, почти окоченев[317],

Согреться на груди прекраснейшей из дев,

А я у вас прошу лишь благостных молений,

Мой ангел радостный, мой светоносный гений!

ОСЕННЯЯ ПЕСНЯПеревод В. Левика

1

И вновь промозглый мрак овладевает нами, —

Где летней ясности живая синева?

Как мерзлая земля о гроб в могильной яме,

С подводы падая, стучат уже дрова.

Зима ведет в мой дом содружеством знакомым

Труд каторжанина, смятенье, страх, беду,

И станет сердце вновь застывшим красным комом,

Как солнце мертвое в арктическом аду.

Я слушаю, дрожа, как падают поленья, —

Так забивают гвоздь, готовя эшафот.

Мой дух шатается, как башня в миг паденья,

Когда в нее таран неутомимый бьет.

И в странном полусне я чувствую, что где-то

Сколачивают гроб — но где же? но кому?

Мы завтра зиму ждем, вчера скончалось лето,

И этот мерный стук — отходная ему.

ВЕСЁЛЫЙ МЕРТВЕЦПеревод В. Портнова

В разрыхлённой улитками мягкой земле

Вырыть яму сподручнее, чем на погосте.

Пусть на дне успокоятся старые кости

И уснут, словно рыба в подводном тепле.

Ненавижу надгробья в кладбищенской тьме.

Не питаю к слезам ничего, кроме злости.

Лучше воронов чёрных зазвать к себе в гости.

Лучше биться в когтях, чем лежать на столе.

Червь безухий, безглазый и мрачный мудрец,

Принимай, появился весёлый мертвец.

Не стесняйся и ешь — я добыча твоя.

Я же плоть без души, я гнильё из гнилья.

Сын гниенья, ты учишь последней науке.

Неужели возможны здесь новые муки?

Я же плоть без души, я гнилье из гнилья!

СПЛИН«Когда свинцовость туч…»Перевод И. Чежеговой

Когда свинцовость туч нас окружает склепом,

Когда не в силах дух унынье превозмочь,

И мрачен горизонт, одетый черным крепом,

И день становится печальнее, чем ночь;

Когда весь мир вокруг, как затхлая темница,

В чьих стенах — робкая, с надломленным крылом,

Надежда, словно мышь летучая, кружится

И бьется головой в бессилии немом;

Когда опустит дождь сетчатое забрало,

Как тесный переплет решетчатых окон,

И словно сотни змей в мой мозг вонзают жало,

И высыхает мозг, их ядом поражен;

И вдруг колокола, взорвавшись в диком звоне,

Возносят к небесам заупокойный рев,

Как будто бы слились в протяжно-нудном стоне

Все души странников, утративших свой кров,—

Тогда в душе моей кладбищенские дроги

Безжалостно влекут надежд погибших рой,

И смертная тоска, встречая на пороге,

Вонзает черный стяг в склоненный череп мой.

ЖАЖДА НЕБЫТИЯПеревод В. Шора

Когда-то, скорбный дух, пленялся ты борьбою,

Но больше острых шпор в твой не вонзает круп

Надежда. Что ж, ложись. Будь, как скотина, туп,

Не вскакивай, влеком вдаль боевой трубою.

Забудь себя, смирись. Так велено судьбою.

О дух сраженный мой, ты стал на чувства скуп:

Нет вкуса ни к любви, ни к спору, ни к разбою…

«Прощай», — ты говоришь литаврам и гобою;

Там, где пылал огонь, стоит лишь дыма клуб…

Весенний нежный мир уродлив стал и груб.

Тону во времени, его секунд крупою

Засыпан, заметен, как снегом хладный труп,

И безразлично мне, земля есть шар иль куб,

И все равно, какой идти теперь тропою.

Лавина, унеси меня скорей с собою!

ПРЕДРАССВЕТНЫЕ СУМЕРКИПеревод В. Левика

Казармы сонные разбужены горнистом.

Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом.

Вот беспокойный час, когда подростки спят,

И сон струит в их кровь болезнетворный яд,

И в мутных сумерках мерцает лампа смутно,

Как воспаленный глаз, мигая поминутно,

И, телом скованный, придавленный к земле,

Изнемогает дух, как этот свет во мгле.

Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний,

Овеян трепетом бегущих в ночь видений.

Поэт устал писать и женщина — любить.

Вон поднялся дымок и вытянулся в нить.

Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы,

Тяжелый сон налег на синие ресницы.

А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь,

Встает и силится скупой очаг раздуть,

И, в страхе пред нуждой, почуяв холод в теле,

Родильница кричит и корчится в постели.

Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг,

Как будто в горле кровь остановила крик.

В сырой, белесой мгле дома, сливаясь, тонут,

В больницах сумрачных больные тихо стонут,

И вот предсмертный бред их муку захлестнул.

Разбит бессонницей, уходит спать разгул.

Дрожа от холода, заря влачит свой длинный

Зелено-красный плащ над Сеною пустынной,

И труженик Париж, подняв рабочий люд,

Зевнул, протер глаза и принялся за труд.

РАЗДУМЬЕПеревод М. Донского

Будь мудрой, Скорбь моя, и подчинись Терпенью.

Ты ищешь Сумрака? Уж Вечер к нам идет.

Он город исподволь окутывает тенью,

Одним неся покой, другим — ярмо забот.

Пускай на рабский пир к тупому Наслажденью,

Гоним бичом страстей, плетется жалкий сброд,

Чтоб вслед за оргией предаться угрызенью…

Уйдем отсюда, Скорбь. Взгляни на небосвод:

Ты видишь — с высоты, скользя меж облаками,

Усопшие Года склоняются над нами;

Вот Сожаление, Надежд увядших дочь.

Нам Солнце, уходя, роняет луч прощальный…

Подруга, слышишь ли, как шествует к нам Ночь,

С востока волоча свой саван погребальный?

CONFITEOR[318]Перевод Н. Стрижевской

О, как прекрасен конец осенних дней! Мучительно-прекрасен! Он исполнен тех дивных ощущений, которым придает очарование их неопределенность, — нет недоступнее вершины, чем бесконечность.

Какое наслаждение погружать взгляд в бездонность небес и моря! Молчанье, одиночество, бескрайняя лазурь и маленький дрожащий парус на горизонте (такой же заброшенный и неприметный, как моя изломанная жизнь!), монотонная мелодия зыби — все мыслит моими мыслями, и моя мысль растворяется в них (ибо величием мечты вскоре стирается «Я»), все мыслит, но музыкально и живописно, бесхитростно, без силлогизмов и дедукции.

Но все же эти мысли так ощутимы для меня, что вскоре вслед за сладострастьем приходит томление и вслед за наслаждением — мука и дурнота.

Мои натянутые нервы болезненно трепещут, и теперь голубизна моря меня гнетет, а его прозрачность приводит в отчаянье. Бесчувственность моря, незыблемость этого зрелища выводит меня из себя. О, неужели надо вечно страдать или вечно бежать от прекрасного! Природа, безжалостная чаровница, вечный соперник и победитель, оставь меня! Не искушай мои стремления и гордыню! Постиженье прекрасного — это дуэль, где художник кричит от ужаса, прежде чем пасть побежденным.

У КАЖДОГО СВОЯ ХИМЕРАПеревод А. Ревича

Под серым необъятным небом, на пыльной необозримой раввине, где ни тропинки, ни травы, ни чертополоха, ни крапивы, мни повстречалась толпа бредущих куда-то вдаль согбенных странников.

И на спине каждый тащил огромную Химеру, увесистую, словно мешок муки или угля или словно ранец римского легионера.

Но совсем не казались мертвой ношей эти чудовищные твари; совсем нет: они вцеплялись в людей мощной хваткой, всей силой упругих мышц, они вонзали в грудь своих усталых кляч два громадных когтя; их причудливые рыла нависали над человеческими головами, подобно устрашающим гребням древних шлемов, которыми античные воины пугали врагов.

Я обратился к одному пилигриму, спросил, куда они идут. Он отвечал, что не знает, что это никому не известно, но, очевидно, они куда-нибудь идут, поскольку что-то заставляет их куда-то брести.

Что было странно: никто из этих пешеходов, казалось, даже не замечал чудовища, обхватившего шею, приросшего к спине; словно эта тварь была лишь частью человеческого тела. Я не заметил отчаяния на этих строгих, усталых лицах; путники брели под унылым куполом неба, их ноги утопали в пыли равнины, пустынной, как небосвод; они брели с покорным выражением лица, как все обреченные на вечную надежду.

Процессия тянулась, проходила рядом со мной, тонула в дымке горизонта, там, где закругляется поверхность земли и прячется от любопытных человеческих глаз.

Сперва еще я пытался понять, что означало это таинство, но вскоре на меня навалилось тупое равнодушье, и я ощутил тяжесть, какой не ощущали эти люди, таща на спине свои Химеры.

ПОЛЬ ВЕРЛЕН

Поль Верлен (1844–1896). — Поэт требовал от поэзии умения схватывать тончайшие оттенки чувств и настроений, почти неуловимые приметы внешнего мира и добиваться этого без риторических ухищрений, самой музыкой стиха. Один из лучших его сборников так и называется — «Романсы без слов» (1874). Завораживающе мелодичные стихи Верлена порой прорезаны рыданием, в котором звучит смятение и боль всей его нескладной, исковерканной жизни, — жизни, где были мучительная близость и громкий разрыв с Рембо, годы тюрьмы, обращение к богу, попытки вернуться в лоно добропорядочного семейства, медленное угасание поэтического дара и под конец падение на самое дно парижской богемы. Лирика Верлена составила несколько книг; среди них «Сатурновские стихотворения» (1866), «Галантные празднества» (1870), «Мудрость» (1881), «Далекое и близкое» (1884).

МОЙ ДАВНИЙ СОНПеревод А. Гелескула

Я свыкся с этим сном, волнующим и странным,

В котором я люблю и знаю, что любим,

Но облик женщины порой неуловим —

И тот же и не тот, он словно за туманом.

И сердце смутное и чуткое к обманам

Во сне становится прозрачным и простым,—

Но для нее одной! — и стелется, как дым,

Прохлада слез ее над тягостным дурманом.

Темноволоса ли, светла она? Бог весть.

Не помню имени — но отзвуки в нем есть

Оплаканных имен на памятных могилах,

И взглядом статуи глядят ее глаза,

А в тихом голосе, в его оттенках милых,

Грустят умолкшие, родные голоса.

ЗАКАТЫПеревод В. Портнова

Заря ослабевает,

И полевую даль

До края заливает

Закатная печаль.

И сердце остывает,

И ничего не жаль,

Чуть только запевает

Закатная печаль.

И странные виденья

Сквозят невдалеке,

Как розовые тени,

Что гаснут на песке,

Живут одно мгновенье,

Слетаются в тоске

И гаснут на песке,

Как розовые тени.

ОСЕННЯЯ ПЕСНЯПеревод А. Гелескула

Издалека

Льется тоска

Скрипки осенней

И, не дыша,

Стынет душа

В оцепененье.

Час прозвенит —

И леденит

Отзвук угрозы,

А помяну

В сердце весну —

Катятся слезы.

И до утра

Злые ветра

В жалобном вое

Кружат меня,

Словно гоня

С палой листвою.

СОЛОВЕЙПеревод А. Гелескула

Тревожною стаей, слепой и шальной,

Крылатая память шумит надо мной

И бьется и мечется, бредя спасеньем,

Над желтой листвою, над сердцем осенним,

А сердце все смотрится в омут глухой,

Над Заводью жалоб горюя ольхой,

И крики, взмывая в тоскующем вихре,

В листве замирают — и вот уже стихли,

И только единственный голос родной,

Один на земле, говорит с тишиной —

То голосом милым былая утрата

Поет надо мною, как пела когда-то,

Поет надо мной — о, томительный звук! —

Печальная птица, певунья разлук;

И ночь под луной, ледяной и высокой,

Неслышно и грустно приходит с востока,

И, тронуть боясь этот синий покой,

Ночная прохлада воздушной рукой

Баюкает заводь и в сумраке прячет,

А листья все плещут и птица все плачет.

ГОСПОДИН ПРЮДОМ[319]Перевод В. Шора

Порядок любит он и слог высокопарный;

Делец и семьянин, весьма он трезв умом;

Крахмальный воротник сковал его ярмом,

Его лощеные штиблеты лучезарны.

Что небеса ему? Что солнца блеск янтарный,

Шафранный, золотой? Что над лесным прудом

Веселый щебет птиц? Ведь господин Прюдом

Обдумывает план серьезный и коварный:

Как в сети уловить для дочки женишка;

Есть тут один богач, уже не без брюшка,

Солидный человек, — не то что сброд отпетый

Стихослагателей, чей заунывный вой

Прюдома более допек, чем геморрой…

И шлют вокруг лучи лощеные штиблеты.

* * *

«В трактирах пьяный гул, на тротуарах грязь…»Перевод Бенедикта Лившица

В трактирах пьяный гул, на тротуарах грязь,

В промозглом воздухе платанов голых вязь,

Скрипучий омнибус, чьи грузные колеса

Враждуют с кузовом, сидящим как-то косо

И в ночь вперяющим два тусклых фонаря,

Рабочие, гурьбой бредущие, куря

У полицейского под носом носогрейки,

Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки,

Канавы, полные навозом через край,—

Вот какова она, моя дорога в рай!

* * *

«Это — желанье, томленье…»Перевод Э. Линецкой

Это — желанье, томленье,

Страсти изнеможенье,

Шелест и шорох листов,

Ветра прикосновенье,

Это — в зеленом плетенье

Тоненький хор голосов.

Ломкие звуки навстречу

Шепчут, бормочут, лепечут,

Словно шумят камыши,

Глухо, просительно, нежно…

Так под волною прибрежной

Тихо шуршат голыши.

В поле, подернутом тьмою,

Это ведь наша с тобою,

Наша томится душа,

Старую песню заводит,

В жалобе робкой исходит,

Сумраком теплым дыша.

* * *

«И в сердце растрава…»Перевод Б. Пастернака

Над городом тихо накрапывает дождь.

Артюр Рембо

И в сердце растрава,

И дождик с утра.

Откуда бы, право,

Такая хандра?

О дождик желанный,

Твой шорох — предлог

Душе бесталанной

Всплакнуть под шумок.

Откуда ж кручина

И сердца вдовство?

Хандра без причины

И ни от чего.

Хандра ниоткуда,

Но та и хандра,

Когда не от худа

И не от добра.

* * *

«Средь необозримо…»Перевод Б. Пастернака

Средь необозримо

Унылой равнины

Снежинки от глины

Едва отличимы.

То выглянет бледно

Под тусклой латунью,

То канет бесследно

Во мглу новолунье.

Обрывками дыма

Со стертою гранью

Деревья в тумане

Проносятся мимо.

То выглянет бледно

Под тусклой латунью,

То канет бесследно

Во мглу новолунье.

Худые вороны

И злые волчицы,

На что вам и льститься

Зимой разъяренной?

Средь необозримо

Унылой равнины

Снежинки от глины

Едва отличимы.

* * *

«О душа, что тоскуешь…»Перевод Э. Линецкой

О душа, что тоскуешь,

И какой в этом толк?

И чего ты взыскуешь?

Вот он, высший твой долг,

Так чего ты взыскуешь?

Взгляд бессмысленно-туп,

Перекошена в муке

Щель искусанных губ…

Что ж ломаешь ты руки,

Ты, безвольный, как труп?

Или нет упованья,

Не обещан исход,

И бесцельны скитанья,

И неверен оплот —

Долгий опыт страданья?

Отгони этот сон,

Плач глухой и натужный,—

Солнцем день озарен,

Ждать нельзя и не нужно:

В небе алый трезвон,

И рукой беспощадной

Обличительный свет

Чертит хмурый, нескладный

Теневой силуэт,

Необъятно-громадный —

Долг, твой долг. Он зовет,

И не надо бояться.

Ближе, ближе — и вот

Очертанья смягчатся,

Чернота пропадет.

Он тайник озарений,

Страж любови твоей,

Твой спасительный гений —

Нет опоры верней,

Нет сокровищ бесценней.

И яснее черты,

И безмерней блаженство,

Больше нет черноты,

Только мир, совершенство

И забвенье тщеты.

И забвенье тщеты.

* * *

«Ложится на дни…»Перевод Валентины Дынник

Ложится на дни

Сон черною тенью.

Надежда, усни!

Усните, стремленья!

Поблекла давно

За краскою краска.

Душе — все равно…

О, грустная сказка!

И я — колыбель,

Колышуся в нише

Под скрипы петель…

Так тише же, тише!

* * *

«Над кровлей синеву простер…»Перевод А. Ревича

Над кровлей синеву простер

Простор небесный!

Листву над кровлей распростер

Навес древесный.

Воскресный звон плывет в простор,

Он льется, длится.

С ветвей свою мольбу в простор

Возносит птица.

О, господи, какой покой,

Какой бездонный!

Доносит город в мой покой

Свой говор сонный.

Что ты наделал! Что с тобой?

Ты с горя спятил?

Скажи, что сделал ты с собой?

Как жизнь растратил?

КАЛЕЙДОСКОППеревод А. Ревича

Эта улица, город — как в призрачном сне,

Это будет, а может быть, все это было:

В смутный миг все так явственно вдруг проступило…

Это солнце в туманной всплыло пелене.

Это голос в лесу, это крик в океане.

Это будет, — причину нелепо искать,—

Пробужденье, рожденье опять и опять.

Все как было, и только отчетливей грани:

Эта улица, город — из давней мечты,

Где шарманщики мелют мелодии танцев,

Где пиликают скрипки в руках оборванцев,

Где на стойках пивнушек мурлычут коты.

Это будет, как смерть, неизбежно: и снова

Будут щеки в потеках от сладостных слез,

Будет хохот рыдающий, грохот колес,

К новой смерти призывы, где каждое слово

Так старо и мертво, как засохший цветок.

Будет праздничный гомон народных гуляний,

Вдовы, медные трубы, крестьянки, крестьяне,

Толчея, городской разноликий поток,

Шлюхи, следом юнцы, в пух и прах разодеты,

И плешивые старцы, и всяческий сброд.

Будут плыть над землею пары нечистот,

И взмывать карнавальные будут ракеты.

Это будет, как только что прерванный сон,

И опять сновиденья, виденья, миражи,

Декорация та же, феерия та же,

Лето, зелень и роя пчелиного звон.

* * *

«Я всего натерпелся, поверь!..»Перевод В. Парнаха

Я всего натерпелся, поверь!

Как затравленный, загнанный зверь,

Рыскать в поисках крова и мира

Больше я, наконец, не могу

И один, задыхаясь, бегу

Под ударами целого мира.

Зависть, Ненависть, Деньги, Нужда —

Неотступных ищеек вражда —

Окружает, теснит меня; стерла

Дни и месяцы, дни и года

Эта мука. Обед мой — беда,

Ужин — ужас, и сыт я по горло!

Но средь ужаса гулких лесов

Вот и Гончая злей этих псов,

Это Смерть! О, проклятая сука!

Я смертельно устал; и на грудь

Смерть мне лапу кладет, — не вздохнуть,

Смерть грызет меня, — смертная мука.

И, терзаясь, шатаясь в бреду,

Окровавленный, еле бреду

К целомудренной чаше и влаге.

Так спасите от псов, от людей,

Дайте мне умереть поскорей,

Волки, братья, родные бродяги!

АНАТОЛЬ ФРАНС

Анатоль Франс (настоящее имя — Анатоль-Франсуа Тибо, 1844–1924). — В начале своего писательского пути всерьез занимался стихотворством. Склонность к «объективной поэзии» (так называлась несохранившаяся программная статья Франса 1874 г.) роднила его с «парнасцами», и в литературной борьбе он был их верным сторонником. В стихах Франса, составивших посвященный Леконт де Лилю сборник «Золотые поэмы» (1873), природа, со всем жестоким и страшным, что она в себе таит, подчинена разумным и справедливым законам; в людях, животных и растениях бьется вечная, не прерывающаяся гибелью одного существа жизнь. Дорогая «Парнасу» тема античности в поэтическом творчестве Франса представлена драматической поэмой «Коринфская свадьба» (1876), трактующей тот же сюжет, что и «Коринфская невеста» Гете. (Подробнее о творчестве Анатоля Франса см. в томе БВЛ «Анатоль Франс. Преступление Сильвестра Боннара. Остров пингвинов. Боги жаждут»).

ОЛЕНИПеревод Валентины Дынник

В тумане утреннем, средь пожелтелой чащи,

Где ветер жалобный шуршит листвой дрожащей,

Сражаются в кустах олени — два врага.

Всю ночь, с тех самых пор как тягою могучей

Обоих повлекло за самкою пахучей,

Стучат соперников ветвистые рога.

В рассветной мгле, дымясь, они одной тропою,

Чтоб горло освежить, спустились к водопою,—

Потом еще страшней был новый их прыжок.

Под треск кустарника, с хрустеньем града схожий,

В изнеможении под увлажненной кожей

Играют мускулы их сухопарых ног.

А в стороне стоит спокойно, в гладкой шубке,

Лань с беленьким брюшком, и молодые зубки

Кусают дерево. Отсюда двух бойцов

Ей слышно тяжкое, свирепое храпенье,

И ноздри тонкие в горячем дуновенье

Учуяли, дрожа, пьянящий пот самцов.

И, наконец, один, для схватки разъяренной

Самой природою слабей вооруженный,

В кровавой пене пал на вспоротый живот.

С губы слизнул он кровь. Тускнеет взор лучистый.

Все тише дышит он: то на заре росистой

Успокоенье смерть уже ему несет.

И, перед будущим сомнения не зная,

Рассеялась в ветвях душа его лесная.

Жизнь беспредельная раскрылась перед ним.

Он все вернул земле — цветам, ручьям студеным,

И елям, и дубам, и ветрам благовонным,

Тем, кто вскормил его и кем он был храним.

Средь зарослей лесных извечны эти войны,

Но не должны они смущать нам взор спокойный:

Природы сын, олень родился и исчез.

Душа дремотная в лесной своей отчизне

За годы мирные вкусила сладость жизни,—

И душу тихую в молчанье принял лес.

В священных тех лесах безбурно дней теченье,

Не знает страха жизнь, а смерть — одно мгновенье.

В победе, в гибели — единый есть закон:

Когда другой олень, трубя кровавой мордой,

Уходит с самкою, покорною и гордой,—

Божественную цель осуществляет он.

Всесильная любовь, могучее желанье,

Чьей волей без конца творится мирозданье!

Вся жизнь грядущая исходит от тебя.

В твоей борьбе, любовь, жестокой и ужасной,

Мир обновляется, все более прекрасный,

Чтоб в мысли завершать и постигать себя.

ЖАН-БАТИСТ КЛЕМАН

Жан-Батист Клеман (1836–1903). — Прежде чем стать поэтом-песенником, испробовал множество рабочих профессий. Активный участник Парижской Коммуны, после ее разгрома он был вынужден покинуть Францию и почти десять лет провести в эмиграции. Вернувшись на родину, Клеман продолжал работать в социалистическом движении. Всегда злободневные и доходчивые, песни Клемана 60-х годов разнообразны по настроению и близки к традициям фольклора; после гибели Коммуны его поэзия становится суровее, сосредоточиваясь почти исключительно на политических мотивах.

ВРЕМЯ ВИШЕНПеревод М. Ваксмахера

Отважной гражданке Луизе[320], которая была санитаркой на улице Фонтен-о-Руа в воскресенье, 28 мая 1871 года

Когда в садах настанет время вишен —

Веселый соловей и пересмешник-дрозд

Зальются трелью звонкой

Над захмелевшей от любви девчонкой

И парень воспарит душой до звезд.

Когда в садах настанет время вишен,

Засвищет звонко пересмешник-дрозд.

Но, словно миг, промчится время вишен,

Когда вы с ней бредете, как во сне,

По саду, а над вами

Пылают вишни алыми серьгами

И вы их рвете в чуткой тишине.

Ах, словно миг, промчится время вишен,

Кораллов сладких, сорванных во сне.

Когда опять настанет время вишен,

Спасайтесь от любовного огня,

Бегите от девчонок!

Не слушал я друзей своих ученых,

И вот тоска преследует меня.

Когда опять настанет время вишен,

Бегите от коварного огня.

Но я люблю, как прежде, время вишен.

Хоть непрестанно с давней той поры

Исходит сердце болью,

Я берегу с признательной любовью

Судьбы благословенные дары.

Да, я люблю, как прежде, время вишен,

Мила мне память давней той поры.

ЭЖЕН ПОТЬЕ

Эжен Потье (1816–1887). — История жизни автора «Интернационала» тесно связана с историей революционной борьбы трудящихся по Франции и за ее рубежами. Он сражался на баррикадах 1848 года, весной 1871 года был избран членом Парижской Коммуны, после ее падения, приговоренный заочно к смертной казни, скрывался за границей (несколько лег он провел в США, где продолжал заниматься революционной деятельностью); вернувшись в 1880 году во Францию, невзирая на тяжелую болезнь, активно сотрудничал с Рабочей партией Геда и Лафарга.

Потье работал в различных жанрах: ему принадлежат несколько поэм — «Парижская Коммуна» (1876), «The Workingmen of America to the Workingmen of France» («Рабочие Америки к рабочим Франции», 1876), сонеты; но высшим достижением его поэзии остаются песни. «Он был одним из самых великих пропагандистов посредством песни», писал В. И. Ленин в статье, посвященной Э. Потье (Полн. собр. соч., т. 22, с. 274).

ИНТЕРНАЦИОНАЛПеревод А. Коца

Гражданину Гюставу Лефрансе[321], члену Коммуны

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов.

Весь мир насилья мы разроем

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим,

Кто был ничем, тот станет всем!

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Никто не даст нам избавленья,

Ни бог, ни царь и не герой:

Добьемся мы освобожденья

Своею собственной рукой.

Чтоб свергнуть гнет рукой умелой,

Отвоевать свое добро,—

Вздувайте горн и куйте смело,

Пока железо горячо!

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Довольно кровь сосать, вампиры,

Тюрьмой, налогом, нищетой!

У вас — вся власть, все блага мира,

А наше право — звук пустой!

Мы жизнь построим по-иному —

И вот наш лозунг боевой:

Вся власть — народу трудовому,

А дармоедов всех долой!

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Презренны вы в своем богатстве,

Угля и стали короли!

Вы ваши троны, тунеядцы,

На наших спинах возвели.

Заводы, фабрики, палаты —

Все нашим создано трудом.

Пора! Мы требуем возврата

Того, что взято грабежом.

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Довольно, королям в угоду,

Дурманить нас в чаду войны!

Война тиранам! Мир народу!

Бастуйте, армии сыны!

Когда ж тираны нас заставят

В бою геройски пасть за них,—

Убийцы, в вас тогда направим

Мы жерла пушек боевых!

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Лишь мы, работники всемирной

Великой армии труда,

Владеть землей имеем право,

Но паразиты — никогда!

И если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас все так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей.

Это есть наш последний

И решительный бой.

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Париж, июнь 1871 г.

ИНСУРГЕНТПеревод А. Гатова

Жоржу Прото[322]

На бой с жестокой нищетой,

На бой с неволей вековой

Идя вперед,

Он, инсургент, ружье берет.

Он — инсургент, он — Человек.

Он от ярма ушел навек.

Он только разуму покорен.

И, солнцем знанья озарен,

Алеет ясный небосклон,

И мир пред ним лежит просторен.

Смельчак, защитник баррикад,

С товарищем шутить он рад,

В его глазах отваги пламя,

Которое всех звезд светлей.

Сияет в них огонь идей,

В них отразилось наше знамя.

Он в дни Коммуны рвался в бой,

Дабы земля была одной,

Единой. Было бы не просто ль?

Природа — общий капитал.

Всем человек бы обладал,

Всем по потребностям и вдосталь.

Он спину выпрямит в борьбе,

Машины он возьмет себе:

Паровики, станки в движенье.

А ведь хозяина рука

Творит из каждого станка

Орудие для угнетенья.

Он социальную ведет

Войну — с богатыми расчет;

И этот бой не прекратится,

Пока не всем земля как мать:

Рабочий должен голодать,

Богач-бездельник веселиться.

Буржуазии ренту в пасть

Он не желает больше класть,—

Мильярды вековечной дани.

Так было прежде, так сейчас:

Сдирают по три шкуры с вас,

Шахтеры, грузчики, крестьяне!

Скорбь нашей матери-земли

Ему понятна. Мы в пыли,

Ярмом придавленные, ропщем.

Бороться будет он, пока

Земля из круглого соска

Всех не накормит благом общим.

На бой с жестокой нищетой,

На бой с неволей вековой

Идя вперед,

Он, инсургент, ружье берет.

Париж, 1884 г.

по возвращении из изгнания

ЛОТРЕАМОН

Лотреамон (настоящее имя — Изидор Дюкас, 1846–1870). — Биографические сведения о загадочном юноше, избравшем для себя звучный псевдоним «граф де Лотреамон», крайне скудны. Сын сотрудника французского консульства в Монтевидео, он в четырнадцать лет переехал во Францию, после окончания лицея поселился в Париже, издал два своих сочинения — «Песни Мальдорора» (1868–1869) и «Стихотворения. Предисловие к будущей книге» (1870) — и умер при невыясненных обстоятельствах.

Шесть «Песен Мальдорора», лирических поэм в прозе, скреплены сюжетом, напоминающим «романы ужасов». Здесь лихорадочно громоздятся фантасмагорические видения, картины неслыханных злодейств и душераздирающего отчаяния, неожиданно сопрягаются самые далекие образы, пародия и фарс сталкиваются с патетической декламацией. Романтическое своеволие, получившее в этой книге свое предельно эпатирующее выражение, в другом тексте Лотреамона, «Стихотворениях», встречает столь же яростную и до парадокса последовательную отповедь.

Современники просто не заметили Лотреамона; но спустя полвека искания писателей-сюрреалистов сделали его имя, наряду с Рембо, одним из самых актуальных для новейшей французской поэзии.

ПЕСНИ МАЛЬДОРОРА(Фрагмент)Перевод П. Стрижевской

Седой океан, твои хрустальные волны — точно разводы лазури на спинах избитых юнг; ты огромный синяк на теле земли: я люблю это сравнение. Стоит тебе исторгнуть долгий печальный вздох, принимаемый за легкий трепет бриза, — и остается глубокий след в потрясенной нашей душе, а своих возлюбленных ты возвращаешь невольно к памяти о жестокой заре человека, когда он познаёт боль, которая с тех пор его не покидает… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, твоя сферическая гармония, оживляющая суровый лик геометрии, — с какой силой она мне напоминает о том, как ничтожно малы глаза человека, невзрачные, словно кабаньи глазки, и совершенно круглые, как глаза ночных птиц. Между тем человек во все времена считал себя прекрасным, я же полагаю, что он уверовал в свою красоту только из самолюбия и что на самом деле он безобразен и подозревает это, иначе почему с таким отвращением он смотрит в лицо себе подобным?.. Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, ты символ тождества, ибо ты равен самому себе. Сущность твоя никогда не меняется, и если здесь твои волны бушуют, то где-то на дальних широтах — мертвая зыбь. Тебя не сравнишь с человеком, который останавливается посреди улицы поглазеть на схватку бульдогов, но не остановится, когда мимо движется похоронный кортеж; который утром в добром, а вечером в дурном расположении духа; сегодня смеется, а завтра в слезах… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, вполне вероятно, что ты таишь в своем лоне грядущую пользу для человека. Ты уже подарил ему кита, но не позволяешь алчному взгляду естествознания проникнуть в святая святых твоего строения: ты скромен. А человек непрестанно хвастает — и все по пустякам… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, бесчисленные разновидности рыб, вскормленных твоей глубью, не докучают друг другу клятвами в братской любви, живут на свой лад. В различии их нравов и строения тел — объяснение тому, что на первый взгляд может показаться уродством. А вот у человека нет подобных оправданий. На клочке земли теснятся тридцать миллионов существ, полагающих, что им не следует вмешиваться в жизнь соседей, которые, словно корни, вросли в смежный клочок земли. Каждый, от мала до велика, забьется, словно дикарь, в свое логово и лишь изредка выберется наружу, чтобы проведать ближнего, ютящегося в точно таком же логове. Не нужно большого ума, чтобы понять, что единая семья человечества — это утопия. Кроме того, вид твоей жизнетворной груди заставляет невольно задуматься о неблагодарности — ибо сразу вспоминаешь о родителях, полных столь черной неблагодарности к Творцу, что они бросают на произвол судьбы плод своего несчастного союза… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, всю необъятность твоей массы можно постигнуть, лишь представив себе, какая нужна была мощь, чтобы породить твое огромное тело. Тебя невозможно охватить одним взглядом. Чтобы созерцать тебя, взгляд должен, как телескоп, поворачиваться поочередно ко всем сторонам горизонта; так математик, решая алгебраическое уравнение, должен сперва по отдельности рассмотреть все возможные случаи. Человек поглощает пищу и тратит силы, достойные лучшего применения, чтобы выглядеть толстым. Пусть она раздувается сколько угодно, эта прелестная лягушка, будь спокоен, ей никогда не сравняться с тобой, так, во всяком случае, мне кажется… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, твои воды горьки, — так горчит желчь, изливаемая критикой на искусство, на науку — на все. Гения выдают за идиота, стройный слывет горбуном. Насколько же ясно человек должен осознавать свое ничтожество (которым он на три четверти обязан самому себе), чтоб так себя бичевать!.. Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, несмотря на все совершенство их методов, на все ухищрения их наук, люди до сих пор не смогли измерить головокружительную глубину твоих бездн, самые длинные, самые тяжелые лоты оказались бессильны: только рыбам это доступно — не человеку. Часто я думал: что же легче познать — глубину океана или глубину человеческого сердца? Сколько раз, на борту корабля, когда луна неровно качалась между мачтами, я, забыв обо всем на свете, тер виски и ловил себя на том, что пытаюсь ответить на этот вопрос. Что бездоннее, что непроницаемее — океан или человеческое сердце? Если тридцать лет житейского опыта могут хоть как-то склонить в ту или другую сторону чашу весов, да будет мне позволено сказать: какой бы ни была таинственная глубина океана, ее нельзя сравнить с человеческим сердцем. Мне доводилось общаться с добродетельными людьми. Оли умирали в шестьдесят, и про них говорили: «Да, они творили добро на земле, они были милосердны, вот и всё, это так просто, что всякий может последовать их примеру…» Но кто поймет, почему двое влюбленных, еще вчера боготворивших друг друга, сегодня из-за одной превратно понятой фразы расходятся, терзаемые уколами ненависти, мести, любви и угрызений, бредут один на восток, а другой на запад и не встречаются больше, замкнувшись в своей одинокой гордыне? Каждый день поражаешься этому чуду, но от этого оно не становится менее поразительным. Кто поймет, почему мы смакуем не только большие несчастья себе подобных, но и мелкие неприятности своих самых близких друзей, хотя одновременно они нас и огорчают? Прекрасный пример, чтобы подвести черту: человек лицемерно говорит «да», а думает «нет». Не потому ли только молодняк человечьего стада доверяет друг другу и не эгоистичен. Психологии предстоит еще немало потрудиться… Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, ты так могуществен, что люди познали это на своем горьком опыте. Тщетно напрягали они все силы и способности, — невозможно справиться с тобой. Они лишь обрели властелина. Конечно, ведь они столкнулись с чем-то более сильным. Имя ему: океан. Ты внушаешь им ужас, и они уважают тебя. Как грациозно, легко и изящно пляшут по твоей прихоти их самые тяжелые корабли! Ты заставляешь их взлетать до небес и нырять в бездны твоих владений, на зависть любому акробату. Пусть считают, что им повезло, те из них, кого ты не похоронил в своих клокочущих складках и не отправил на дно, в недра вод, без помощи рельсов и шпал узнать о самочувствии рыб, а заодно — разобраться в своем собственном самочувствии. Человек твердит: «Я умнее, чем океан». Возможно. Даже наверняка так и есть. Но океан для него опаснее, чем он для океана, вряд ли нужно доказывать это. Океан, седой патриарх, наблюдатель, переживший детство нашего шаткого шара, улыбается, с жалостью взирает на морские битвы народов. Вот они, сотни левиафанов, выпестованных рукой человека. Напыщенные приказы военачальников, крики раненых, грохот пушек, и весь этот шум ради мгновенного уничтожения. Похоже на то, что драма завершена и океан все вобрал в свое чрево. Огромна его глотка, расширенная книзу, а там — неизвестность. И в довершение этой жалкой, отнюдь не занимательной комедии в вышине пролетает отставший от стаи аист и кличет: «Ну и ну, это ни на что не похоже, только что внизу были темные точки, моргнул — и их нет…» Приветствую тебя, седой океан!

Седой океан, великий холостяк, когда в торжественном одиночестве ты обозреваешь пределы своих бесстрастных владений, ты вправе гордиться своим великолепием и той непритворной хвалой, которую я тебе воздаю. Сладострастно окутанный ленивой влагой испарений, с величавой медлительностью (и это, пожалуй, самый царственный из всех признаков власти), овеянный сумраком тайны, ты катишь на темном просторе свои тяжелые волны, исполненный вечного сознания исполинской силы. Они встают параллельно, гряда за грядой. Едва опадает одна, как другая идет ей навстречу в печальном кипении пены и тает, чтоб убедить нас, что все — только пена. (Так и люди, эти живые волны, умирают один за другим, в томительном однообразии, и не слышно даже шороха пены.) Перелетная птица отдыхает доверчиво на гребнях волны, отдаваясь плавным и горделивым взлетам, пока в костях ее крыльев не родится привычная сила для воздушного странствия. Я бы хотел, чтобы величие человека воплотило в себе хотя бы отблеск твоего величия. Я требую многого, — но ведь это — во славу твою. Высота твоего духа — прообраз бесконечности, он прекрасен, как мысль философа, как любовь женщины, как божественная красота птицы, как прозренье поэта… А сам ты прекраснее ночи. Ответь, океан, ты хочешь быть моим братом? Бушуй же, бушуй… Так, еще яростней, если хочешь, чтоб я сравнил тебя с гневом господним. Выпусти мертвенно-синие когти, процарапай дорогу в своем собственном лоне… Разве это не чудо! Вздымай свои мрачные волны, мерзкий океан, понятный лишь мне одному, я простираюсь ниц пред тобой. Величие людей вторично, оно не внушает мне трепета, но ты!.. Ты меня завораживаешь. Когда ты несешь высокий и грозный вал, окруженный свитой извилистых складок, буйный и жуткий вал, когда катишь перед собой гряды волн, сознавая свое предназначенье, а в твоей глубинной груди, словно раздираемой неведомыми мне угрызениями, нарастает вечный рокот, которого люди страшатся даже в укрытии на берегу, — в эту пору я вижу, что не могу считаться ровней тебе. Поэтому, смирившись с твоим превосходством, я бы отдал тебе всю мою любовь (никто не ведает всей меры любви, таящейся в моем стремлении к прекрасному), если бы ты не вызывал во мне мучительных мыслей о моих братьях, являющих жалкую противоположность тебе, наталкивающих на самые шутовские сравнения, — и я не в силах тебя любить, я тебя ненавижу. Зачем же в тысячный раз я спешу к тебе, к твоим объятьям, которые дружески раскрываются мне навстречу, охлаждая мой пылающий лоб? Мне неведомо твое тайное предназначенье, но все, что связано с тобой, меня привлекает. Скажи, не ты ли обиталище князя тьмы? Скажи, скажи мне это, океан (мне одному, чтобы не расстраивать тех, кто до сих пор живет одними иллюзиями), не дыхание ли Сатаны вызывает бури и вздымает твои соленые воды до облаков? Ты должен мне ответить, — я возрадуюсь, узнав, что ад так близко от человека. Я хочу, чтобы это стало последней строфой моего гимна. И здесь я еще раз приветствую тебя и, прощаясь, низко кланяюсь тебе в пояс, седой океан с хрустальными волнами. На глаза набегают слезы, и я не в силах продолжать, потому что я чувствую — настало время вернуться к людям, к их грубым обличьям… Смелее! Соберемся с силами и свершим, исполняя свой долг, наш путь на этой земле… Приветствую тебя, седой океан!

АРТЮР РЕМБО

Артюр Рембо (1854–1891). — К девятнадцати годам отчаявшись в дерзких замыслах преобразить саму сущность поэзии, а с нею и всю неприемлемую, «ненастоящую» жизнь, Рембо навсегда отказался от литературы, покинул Европу и занялся торговлей в пустынях Африки. Вернуться во Францию его заставила только смертельная болезнь.

Неукротимая мятежность сказалась уже в первых стихах Рембо, написанных почти подростком; таковы и несколько пьес, посвященных Парижской Коммуне. Гнев, презрение, сострадание, нежность обретают у него напряженность почти экстатическую. Стремление передать в стихе не постигаемое логикой, доступное лишь «ясновидению», особенно настойчиво в «Последних стихотворениях» (1872) и цикле стихотворений в прозе «Озарения» (1872–1873). Трагическая книга «Сквозь ад» (1873) рассказывает об этом опыте и его крахе; но поэтический эксперимент Рембо оказался необходим для всего дальнейшего пути французской лирики. В XX веке во французской словесности сложился подлинный культ Рембо.

ЗЛОПеревод М. Яснова

Пока над головой свистят плевки картечи,

Окрашивая синь кровавою слюной,

И, сотни тысяч тел сжигая и калеча,

Злорадный властелин полет бросает в бой;

Пока скрежещет сталь, сводя с ума бегущих,

И грудою парной растет в полях зола,—

Бедняги мертвецы! В твоих, природа, кущах!

Зачем же ты людей так свято создала? —

В то время бог, смеясь и глядя на узоры

Покровов, алтарей, на блеск тяжелых чаш,

Успев сто раз на дню уснуть под «Отче наш»,

Проснется, ощутив тоскующие взоры

Скорбящих матерей: они пришли, — и что ж? —

Он с жадностью глядит на их последний грош.

РУКИ ЖАН-МАРИПеревод П. Антокольского

Ладони этих рук простертых

Дубил тяжелый летний зной.

Они бледны, как руки мертвых,

Они сквозят голубизной.

В какой дремоте вожделений,

В каких лучах какой луны

Они привыкли к вялой лени,

К стоячим водам тишины?

В заливе с промыслом жемчужным,

На грязной фабрике сигар

Иль на чужом базаре южном

Покрыл их варварский загар?

Иль у горячих ног мадонны

Их золотой завял цветок,

Иль это черной беладонны

Струится в них безумный сок?

Или, подобно шелкопрядам,

Сучили синий блеск они,

Иль к склянке с потаенным ядом

Склонялись в мертвенной тени?

Какой же бред околдовал их,

Какая льстила им мечта

О дальних странах небывалых

У азиатского хребта?

Нет, не на рынке апельсинном,

Не смуглые у ног божеств,

Не полоща в затоне синем

Пеленки крохотных существ;

Не у поденщицы сутулой

Такая жаркая ладонь,

Когда ей щеки жжет и скулы

Костра смолистого огонь.

Мизинцем ближнего не тронув,

Они крошат любой утес,

Они сильнее першеронов,

Жесточе поршней и колес.

Как в горнах красное железо,

Сверкает их нагая плоть

И запевает «Марсельезу»

И никогда — «Спаси, господь».

Они еще свернут вам шею,

Богачки злобные, когда,

Румянясь, пудрясь, хорошея,

Вы засмеетесь без стыда!

Сиянье этих рук влюбленных

Мальчишкам голову кружит.

Под кожей пальцев опаленных

Огонь рубиновый бежит.

Обуглив их у топок чадных,

Голодный люд их создавал.

Грязь этих пальцев беспощадных

Мятеж недавно целовал.

Безжалостное солнце мая[323]

Заставило их побледнеть,

Когда, восстанье поднимая,

Запела пушечная медь.

О, как мы к ним прижали губы,

Как трепетали дрожью их!

И вот их сковывает грубо

Кольцо наручников стальных.

И, вздрогнув, словно от удара,

Внезапно видит человек,

Что, не смывая с них загара,

Он окровавил их навек.

ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬПеревод Д. Бродского

Те, что мной управляли, попали впросак:

Их индейская меткость избрала мишенью,

Той порою как я, без нужды в парусах,

Уходил, подчиняясь речному теченью.

Вслед за тем, как дала мне понять тишина,

Что уже экипажа не существовало,

Я, голландец, под грузом шелков и зерна

В океан был отброшен порывами шквала.

С быстротою планеты, возникшей едва,

То ныряя на дно, то над бездной воспрянув,

Я летел, обгоняя полуострова,

По спиралям сменяющихся ураганов.

Черт возьми! Это было триумфом погонь!

Девять суток — как девять кругов преисподней!

Я бы руганью встретил маячный огонь,

Если б он просиял мне во имя господне!

И как детям вкуснее всего в их года

Говорит кислота созревающих яблок,

В мой расшатанный трюм прососалась вода,

Руль со скрепов сорвав, заржавелых и дряблых.

С той поры я не чувствовал больше ветров —

Я всецело ушел, окунувшись, назло им,

В композицию великолепнейших строф,

Отдающих озоном и звездным настоем.

И вначале была мне поверхность видна,

Где утопленник — набожно подняты брови —

Меж блевотины, желчи и пленок вина

Проплывал, — иногда с ватерлинией вровень,

Где сливались, дробились, меняли места

Первозданные ритмы, где в толще прибоя

Ослепительные раздавались цвета,

Пробегая, как пальцы вдоль скважин гобоя.

Я знавал небеса гальванической мглы,

Случку моря и туч и бурунов кипенье,

И я слушал, как солнцу возносит хвалы

Растревоженных зорь среброкрылое пенье.

На закате, завидевши солнце вблизи,

Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!

Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи,

Любовался прославленною Атлантидой.

С наступлением ночи, когда темнота

Становилась торжественнее и священней,

Я вникал в разбивавшиеся о борта

Предсказанья зеленых и желтых свечений.

Я следил, как с утесов, напрягших крестцы,

С окровавленных мысов под облачным тентом

В пароксизмах прибоя свисали сосцы,

Истекающие молоком и абсентом.

А вы знаете ли? Это я пролетал

Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды,

Тяжесть радуги, образовавшей портал,

Выносили гигантские кариатиды.

Область крайних болот, тростниковый уют,—

В огуречном рассоле и вспышках метана

С незапамятных лет там лежат и гниют

Плавники баснословного Левиафана.

Приближенье спросонья целующих губ,

Ощущенье гипноза в коралловых рощах,

Где, добычу почуя, кидается вглубь

Перепончатых гадов дымящийся росчерк.

Я хочу, чтобы детям открылась душа,

Искушенная в глетчерах, рифах и мелях,

В этих дышащих пеньем, поющих дыша,

Плоскогубых и голубобоких макрелях.

Где Саргассы развертываются, храня

Сотни мощных каркасов в глубинах бесовских,

Как любимую женщину, брали меня

Воспаленные травы в когтях и присосках.

И всегда безутешные — кто их поймет? —

Острова под зевающими небесами,

И раздоры парламентские, и помет

Глупышей, болтунов с голубыми глазами.

Так я плавал. И разве не стоил он свеч,

Этот пьяный, безумный мой бег, за которым

Не поспеть, — я клянусь! — если ветер чуть свеж,

Ни ганзейцам трехпарусным[324], ни мониторам[325].

Пусть хоть небо расскажет о дикой игре,

Как с налету я в нем пробивал амбразуры,

Что для добрых поэтов хранят винегрет

Из фурункулов солнца и сопель лазури.

Как со свитою черных коньков я вперед

Мчал тем временем, как под дубиной июлей

В огневые воронки стремглав небосвод

Рушил ультрамарин в грозном блеске и гуле.

Почему ж я тоскую? Иль берег мне мил?

Парапетов Европы фамильная дрема?

Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль

Чуя течку слоновью и тягу Малынтрома.

Да, я видел созвездия, чей небосклон

Для скитальцев распахнут, людей обойденных.

Мощь грядущего, птиц золотых миллион,

Здесь ли спишь ты, в почах ли вот этих бездонных?

Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки,

Исступленны рассветы и луны свирепы,—

Пусть же бури мой кузов дробят на куски,

Распадаются с треском усталые скрепы.

Если в воды Европы я все же войду,

Ведь они мне покажутся лужей простою,—

Я — бумажный кораблик, — со мной не в ладу

Мальчик, полный печали, на корточках стоя.

Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях

Побывавшему, — мне, пролетавшему в тучах,—

Плыть пристало ль сквозь флаги любительских яхт

Иль под страшными взорами тюрем плавучих?

СЧАСТЬЕПеревод А. Ревича

Светлый дом! Дни весны!

Кто из нас без вины?

Светлый дом! Дни весны!

Чудесам учусь у счастья,

Каждый ждет его участья.

Пусть ворвется утро в дом

Звонким галльским петухом!

Что еще мне в жизни надо?

Радость — высшая награда.

Чар ее не побороть,

И душа в плену и плоть.

Слов своих не понимаешь,

Улетают — не поймаешь.

Светлый дом! Дни весны!

РАЗУМУПеревод Н. Стрижевской

Твой взмах руки, как удар барабана, — начало новой гармонии, звон всех созвучий.

Твои шаги: подъем воли людских, зов «вперед».

Ты головой качнешь: новая любовь! Ты голову поверяешь: новая любовь!

«Судьбу измени, от горя храни, пусть времена вспять идут», — дети твои поют. «В непостижимую даль вознеси наши стремления и наши дни», — к тебе простирают руки.

Грядущий из всегда и уходящий всюду.

РАССВЕТПеревод А. Ревича

Я обнял летнюю зарю.

Усадьба еще не проснулась: ни шороха в доме. Вода была недвижна. И скопища теней еще толпились на лесной дороге. Я шел, тревожа сон прохладных и живых дыханий. Вот-вот раскроют глаза самоцветы и вспорхнут бесшумные крылья.

Первое приключенье: на тропинке, осыпанной холодными, тусклыми искрами, мне поклонился цветок и назвал свое имя.

Развеселил меня золотой водопад, струящий светлые пряди сквозь хвою. На серебристой вершине ели я заметил богиню.

И стал я срывать один покров за другим. Шагая просекой, я взмахивал руками. Пробегая равниной, о заре сообщил петуху. Она убегала по городским переулкам, среди соборов и колоколен, и я, как бродяга, гнал ее по мраморной набережной. Наконец я настиг ее у опушки лаврового леса, и на нее набросил все сорванные покрывала, и ощутил ее исполинское тело. И падают у подножия дерева заря и ребенок.

Когда я проснулся, был полдень.

ОТЪЕЗДПеревод Н. Стрижевской

Довольно видено. Видения являлись во всех обличьях.

Довольно слышано. Гул городов по вечерам, под солнцем, — вечно.

Довольно познано. Все остановки жизни. — О, зрелища и звуки!

Теперь отъезд к иным шумам и ощущеньям!

УТРОПеревод Н. Стрижевской

Неужели у меня была однажды молодость, дивная, героическая, легендарная, золотыми буквами следовало бы начертать на ней — слишком повезло! За какие грехи, за какие преступления заслужил я сегодняшнее бессилие? Вы желали бы, чтобы звери рыдали от горя, больные утратили надежду, а мертвые потеряли покой, — попробуйте описать мое падение и мои сны. Сегодня я только причитаю, как нищий с бесконечными «Отче наш» и «Аве Мария». Я разучился говорить!

И все же я считаю, что сегодня я завершил свой рассказ об аде. А это был подлинный ад, тот самый исконный ад, куда дверь мне отворил сын человека.

В той же пустыне, в той же ночи мои воспаленные веки всегда раскрывались при свете серебряной звезды, всегда, когда хранили еще неподвижность властители жизни, трое волхвов[326]: сердце, душа и ум. Когда, когда пойдем мы через реки и горы приветствовать новый труд и новую мудрость, бегство тиранов и демонов, конец суеверий, чтоб славить — первыми — Рождество на земле!

Песня небес, шествие народов! Рабы, не станем проклинать жизнь!

ШАРЛЬ КРО

Шарль Кро (1842–1888). — Поэт был наделен блестящими дарованиями в самых различных областях: он изобрел еще до Эдисона фонограф, цветную фотографию, изучал возможности межпланетной связи. И его поэзии свойственно разнообразие интонаций. Изящество и грусть любовной лирики здесь сменяются метким шаржем, разочарование и надломленная усталость соседствуют с гордым самоутверждением; но неизменно подвижность воображения сочетается с изысканной прозрачностью поэтического языка и всепроникающей иронией.

Кро жил в самой гуще парижской литературно-артистической богемы, в молодости был близок с Верленом и Рембо. Ни научные открытия, ни стихи не принесли ему славы при жизни. Он смог опубликовать лишь один, весьма холодно встреченный, сборник — «Сандаловый ларец» (1873); остальные сочинения были изданы уже после его смерти («Ожерелье из когтей», 1908). Только XX век дал поэту подлинное признание.

ИТОГПеревод М. Ваксмахера

Мне грезилось, помню, — в саду на заре

Мы тешимся с милой в любовной игре,

И замок волшебный горит в серебре…

Ей было шестнадцать и столько же мне.

От счастья хмелея, в лесу по весне

Я ехал с ней рядом на рыжем коне…

Прошла-пролетела мечтаний пора,

Душа одряхлела. В кармане дыра.

Зато в шевелюре полно серебра.

Ушедших друзей вспоминаю в тоске.

А грезы, как звезды, — дрожат вдалеке.

А смерть караулит меня в кабаке.

СУШЕНАЯ СЕЛЕДКАПеревод Ин. Анненского

Видали ль вы белую стену — пустую, пустую, пустую?

Не видели ль лестницы возле — высокой, высокой, высокой?

Лежала там близко селедка — сухая, сухая, сухая…

Пришел туда мастер, а руки — грязненьки, грязненьки, грязненьки.

Принес молоток свой и крюк он — как шило, как шило, как шило…

Принес он и связку бечевок — такую, такую, такую.

По лестнице мастер влезает — высоко, высоко, высоко,

И острый он крюк загоняет — да туки, да туки, да туки!

Высоко вогнал его в стену — пустую, пустую, пустую;

Вогнал он и молот бросает — лети, мол, лети, мол, лети, мол!

И вяжет на крюк он бечевку — длиннее, длиннее, длиннее,

На кончик бечевки селедку — сухую, сухую, сухую.

И с лестницы мастер слезает — высокой, высокой, высокой

И молот с собою уносит — тяжелый, тяжелый, тяжелый,

Куда, неизвестно, но только — далеко, далеко, далеко.

С тех пор и до этих селедка — сухая, сухая, сухая,

На кончике самом бечевки — на длинной, на длинной, на длинной,

Качается тихо, чтоб вечно — качаться, качаться, качаться…

Сложил я историю эту — простую, простую, простую,

Чтоб важные люди, прослушав, сердились, сердились, сердились

И чтоб позабавить детишек таких вот… и меньше… и меньше…

ТРИСТАН КОРБЬЕР

Тристан (настоящее имя — Эдуар-Жоакен) Корбьер (1845–1875). — Мечтал о судьбе моряка, но, с шестнадцати лет изуродованный жестоким ревматизмом, не мог осуществить ни этой своей страсти, ни других юношеских надежд. Боль и отчаяние, которые в повседневной жизни Корбьер прятал за эксцентричностью привычек, в его лирике прорываются сквозь горькую издевку надо всем на свете, и прежде всего над самим собой, сквозь подчеркнутую противоречивость поэтического автопортрета, неровные, торопливые ритмы. Многие строки Корбьера вдохновлены обычаями и ландшафтами родной Бретани; его излюбленные персонажи — люди моря и парии: бродяги, проститутки. Изданный в 1873 году (за счет автора) сборник стихов «Желтая любовь» остался незамеченным. Лишь десять лет спустя имя Корбьера извлек из забвения Верлен, посвятив ему первый из своей серии очерков «Проклятые поэты».

СКВЕРНЫЙ ПЕЙЗАЖПеревод Бенедикта Лившица

Песок и прах. Волна хрипит и тает,

Как дальний звон. Волна. Еще волна,—

Зловонное болото, где глотает

Больших червей голодная луна.

Здесь медленно варится лихорадка,

Изнемогает бледный огонек,

Колдует заяц и трепещет сладко

В гнилой траве, готовый наутек.

На волчьем солнце расстилает прачка

Белье умерших — грязное тряпье,

И, все грибы за вечер перепачкав

Холодной слизью, вечное свое

Несчастие оплакивают жабы

Размеренно-лирическим «когда бы».

ДНЕВНОЙ ПАРИЖПеревод М. Яснова

Гляди-ка — ну и ну, что в небесах творится!

Огромный медный таз, а в нем жратва дымится,

Дежурные харчи бог-повар раздает,

В них пряностью — любовь, приправой острой — пот.

Толпой вокруг огня теснится всякий сброд,

И пьяницы спешат рассесться и напиться,

Тухлятина бурлит, притягивая лица

Замерзших мозгляков, чей близится черед.

Для всех ли этот пир, обильный, долгожданный,

Весь этот ржавый жир, летящий с неба манной?

Нет, мы всего одну бурду собачью ждем.

Над кем-то тишь и свет, но дождь и мрак над нами,

Наш черный котелок давно забыл про пламя.

И злобой мы полны, и желчью мы живем.

А я бываю сыт и медом и гнильем.

* * *

«Смеешься? Что ж! Потешимся отравой…»Перевод М. Яснова

Смеешься? Что ж! Потешимся отравой.

Шут Мефистофель, наливай вина!

Чтоб сердце запузырилось кровавой

Харкотиной — сквозь губы — как слюна.

К чертям любовь! Докучною забавой

Утешиться ль? Грядущая цена

Тебе — ты сам. О, провонявший славой,

Наполни грудь миазмами до дна!

Довольно! Вон! Окончена пирушка,

Тебе сума — последняя подружка,

А револьвер — последний твой дружок.

Забавно прострелить себе висок!

…Иль, доживая, молча, без оглядки,

В глухом похмелье пей судьбы остатки.

ТРУБКА ПОЭТАПеревод Р. Березкиной

Я — трубка бедного пиита.

Ему я пища и защита.

Когда химеры с потолка

К нему слетаются на лоб,

Я дым над ним пускаю, чтоб

Ему не видеть паука.

Пред ним рисую я пейзажи,

Моря, пустыни и миражи.

Блуждает взгляд его, как вдруг,

Сгущаясь, дым знакомой тенью

Плывет подобно привиденью —

И он кусает мой мундштук.

И новым вихром я разрушу

Оковы, жизнь открою, душу.

…Вот гасну я. Уснул мой друг.

Твой зверь молчит, спи вместе с ним,

Плети виденья до рассвета.

Дым вышел весь. А верно ль это,

Что все на свете только Дым?

ДУДОЧКАПеревод А. Парина

Покойся в неге, злой коваль цикад!

Тебя укроют заросли пырея,

И в их ветвях, от радости хмелея,

Цимбалами цикады зазвенят.

Росой поутру розы запестрят,

И ландыши взрастут, как плат, белея…

Покойся в неге, злой коваль цикад!

Взревут ветра чредой угрюмых стад;

Курносой Музе здесь куда милее —

Твой черный рот намажет эта фея

Стихами, что больную плоть пронзят…

Покойся в неге, злой коваль цикад!

ЖЕРМЕН НУВО

Жермен Нуво (1852–1920). — В 70-х годах спутник Рембо, затем Верлена в странствиях по Европе, Нуво, подобно им, оказался неспособен вписаться в рамки «нормального» существования. Пережив к сорока годам сильнейший душевный кризис, он так и не вернулся к своей службе школьного учителя рисования, хотя не раз пробовал это сделать. Он просит милостыню на папертях церквей, совершает в одиночку паломничества к святым местам, скитается по Алжиру и Палестине, самой жизнью пытаясь воплотить свой идеал истинного христианства. Остаток дней Нуво провел в родном городке, затерянном в холмах Прованса.

В отличие от Рембо, Жермен Нуво не отрекался от поэзии, однако публикации своих вещей упрямо противился. Его книги выходили либо тайно от автора («Доктрина любви», 1904), либо уже после его смерти («Валентины», 1922). Поклонение богу, отождествляемому то с «природой», то с «красотой», в лирике Нуво переплетается с другой, не менее для него важной, темой — земной страстью к женщине. За обеими ипостасями поэзии Нуво стоит чувство, внушившее ему название одного стихотворения: «Любовь к любви».

ЛЮБОВЬПеревод О. Чухонцева

Мне все невзгоды нипочем,

Ни боли не боюсь, ни муки,

Ни яда, скрытого вином,

Ни зуба жалящей гадюки,

И ни бандитов за спиной,

И ни тюремной их поруки,

Пока любовь твоя со мной.

Что мне какой-то костолом,

Что ненависть мне, что потуги

Корысти, машущей хвостом

Угодливей дворовой суки;

Что битвы барабанный бой

И сабель выпады и трюки,

Пока любовь твоя со мной.

Пусть злоба черная котом

Свернется — не сверну в испуге,

Неотвратимым чередом

Приму несчастья и недуги;

Чисты душа моя и руки,

И что мне князь очередной

И что мне короли и слуги,

Пока любовь твоя со мной.

Посылка

Тебе, возлюбленной, подруге,

Клянусь: бессилен бог любой

Мне приказать: «Умри в разлуке!»

Пока любовь твоя со мной.

БЛЕДНОЕ ДИТЯПеревод О. Чухонцева

Это палый лист блестящий,

Низко по ветру летящий,

Это месяца ладья,

Это солнца восходящий

Свет, под ним — любовь моя,

Бледный облик малолетки:

Плод, томящийся на ветке!

Ночь сойдет — взойдет, сверкая,

Мученица дорогая,

Та, что ярче лишь цветет,

К бледности своей взывая,

И душе — ее восход,

Как заря с луной в придачу

Странствующим наудачу!

В этом личике искрится

Чистый свет отроковицы,

Дух скитальческой поры.

Это голос темнолицей

Матери и взгляд сестры.

И мою судьбу пытает

Та, что бледностью блистает!

СТЕФАН МАЛЛАРМЕ

Стефан Малларме (1842–1898). — Начав в 60-е годы как почитатель Бодлера и Эдгара По, вскоре занял положение главы и теоретика школы французского символизма; в его парижской квартире регулярно, по вторникам, собирались поэты символистского круга. Оставшаяся от него небольшая книга стихов самому Малларме представлялась лишь фрагментом задуманного им целого, совершенство которого должно было противостоять болезненно остро ощущаемому несовершенству бытия. Поэзия Малларме стремится «описывать не вещи, а впечатления от них»; слово у него не прямо обозначает предмет, но, подобно музыкальной фразе, становится сложным единством самого своего звучания и вызываемых этими звуками ассоциаций. Том не менее в изощренном шифре его лирики мир не вовсе теряет свою материальную отчетливость. Формальные эксперименты Малларме касаются прежде всего синтаксического строя стиха, не нарушая, за редкими исключениями, традиций французской просодии и лексической нормы.

ВИДЕНИЕПеревод С. Петрова

Взгрустнулось месяцу.

В дымящихся цветах,

Мечтая, ангелы на мертвенных альтах

Играли, а в перстах и взмах и всхлип смычковый

Скользил, как блеклый плач, по сини лепестковой.

Твой первый поцелуй был в этот день святой.

Задумчивость, любя язвить меня тоской,

Хмелела, зная толк во скорби благовонной,

Оставшейся от урожая Грезы сонной,

Когда без горечи, без винной гари хмель.

Я брел, вонзая взор в издряхшую панель,

И вдруг с улыбкою и солнцем на прическе

Ты появилась на вечернем перекрестке,

Как фея та, что шла, в былом мне сея свет,

По снам балованным минувших детских лет,

И у нее из рук небрежных, нежно-хворых,

Душистых белых звезд валился снежный ворох.

ЗВОНАРЬПеревод Р. Березкиной

Той порою, когда колокольного звона

Золотую струю принимает заря

И кидает ребенку, что в гуще паслёна

С херувимом резвится позадь алтаря,

Звонаря задевает крылами ворона,

Что внимает латыни из уст звонаря,

Оседлавшего камень, подобие трона,

На веревке истлевшей высоко паря.

Это я! Среди ночи, стесненной желаньем,

Я напрасно звоню, Идеалы будя,

И трепещут бумажные ленты дождя,

И доносится голос глухим завываньем!

Но однажды все это наскучит и мне:

Я с веревкой на шее пойду к Сатане.

ВЕСЕННЕЕ ОБНОВЛЕНИЕПеревод С. Петрова

Недужная весна печально и светло

Зимы прозрачное искусство разломала,

И в существе моем, где кровь владычит вяло,

Зевотой долгою бессилье залегло.

Окован череп мой кольцом, и, как в могиле,

Парные сумерки давно седеют в нем,

И, грустен, я в полях брожу за смутным сном

Там, где спесивые посевы в полной силе.

И валит с ног меня деревьев аромат,

Измученный, ничком мечте могилу рою

И землю я грызу, где ландыши звенят,

Боясь, обрушенный, восстать опять тоскою…

А на плетне Лазурь смеется и рассвет

Пестро расцветших птиц щебечет солнцу вслед.

ВЗДОХПеревод Э. Липецкой

Твой незлобивый лоб, о тихая сестра,

Где осень кротко спит, веснушками пестра,

И небо зыбкое твоих очей бездонных

Влекут меня к себе, как меж деревьев сонных,

Вздыхая, водомет стремится вверх, в Лазурь,

В Лазурь октябрьскую, не знающую бурь,

Роняющую в пруд, на зеркало похожий,—

Где листья ржавые, в тоске предсмертной дрожи,

По ветру носятся, чертя холодный след,—

Косых своих лучей прозрачно-желтый свет.

МОРСКОЙ ВЕТЕРПеревод Э. Липецкой

Увы, устала плоть и книги надоели.

Бежать, бежать туда, где птицы опьянели

От свежести небес и вспененной воды!

Ничто — ни пристально глядящие сады

Не прикуют души, морями окропленной,—

О, ночи темные! — ни лампы свет зеленый

На белых, как запрет, нетронутых листах,

Ни девочка-жена с ребенком на руках.

Уеду! Пароход, к отплытию готовый,

Срываясь с якорей, зовет к природе новой.

Издевкою надежд измучена, Тоска

К прощальной белизне платков еще близка…

А мачты, может быть, шлют бурям приглашенье,

И ветер клонит их над кораблекрушеньем

Уже на дне, без мачт, вдали от берегов…

Душа, ты слышишь ли — то песня моряков?

ГРОБНИЦА ЭДГАРА ПОЭПеревод Ин. Анненского

Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала,

Грозя, заносит он сверкающую сталь

Над непонявшими, что скорбная скрижаль

Царю немых могил осанною звучала.

Как гидра некогда отпрянула, виясь,

От блеска истины в пророческом глаголе,

Так возопили вы, над гением глумясь,

Что яд философа развел он в алкоголе.

О, если туч и скал осиля тяжкий гнев,

Идее не дано отлиться в барельеф,

Чтоб им забвенная отметилась могила,

Хоть ты, о черный след от смерти золотой,

Обломок лишнего в гармонии светила,

Для крыльев Дьявола отныне будь метой.

ЛЕБЕДЬПеревод М. Волошина

Могучий, девственный, в красе извивных линий,

Безумием крыла ужель не разорвет

Он озеро мечты, где скрыл узорный иней

Полетов скованных прозрачно-синий лед.

И Лебедь прежних дней, в порыве гордой муки,

Он знает, что ему не взвиться, не запеть:

Не создал в песне он страны, чтоб улететь,

Когда придет зима в сиянье белой скуки.

Он шеей отряхнет смертельное бессилье,

Которым вольного теперь неволит даль,

Но не позор земли, что приморозил крылья.

Он скован белизной земного одеянья

И стынет в гордых снах ненужного изгнанья,

Окутанный в надменную печаль.

ЛЕТНЯЯ ПЕЧАЛЬПеревод А. Ревича

Лежишь, усталая, под солнцем, на песке,

В огне твоих волос играет луч с волною,

Он курит фимиам, припав к твоей щеке

И слезы примешав к любовному настою.

Под дрожью губ моих ты говоришь в тоске,

Как бы в укор лучам, их белизне и зною:

«Под сенью древних пальм, в пустынном далека

Единой мумией нам не почить с тобою!»

Но волосы твои — прохладная струя:

В них душу утопить, достичь Небытия.

Ведь ты не ведаешь, в чем состоит забвенье.

О, вкус твоих румян и соль слезы твоей!

Быть может, в них найду для сердца исцеленье,

Покой голубизны, бесчувственность камней.

ЗДРАВИЦАПеревод М. Талова

Игрушка, пена, свежий стих

Чуть обозначился бокалом:

Так стонет стая, сжата валом

Сирен в просторах вод морских.

О, разные друзья, средь них

Плывем, я — кормщик в боте малом,

Вы ж — на носу, рассекшем жалом

Вал зим и молний заревых;

Под хмелем радостным прибоя,

Не опасаясь качки, стоя,

Я поднимаю этот тост,

Риф, одиночество, светила,

За всех, кто бы ни стоил звезд,

Заботы белого ветрила.

ПОЛДЕНЬ ФАВНА(Фрагмент)Перевод И. Эренбурга

Фавн

Когда в истоме утро хочет обороть

Жару и освежить томящуюся плоть,

Оно лепечет только брызгами свирели

Моей, что на кусты росой созвучий сели.

Единый ветр из дудки вылететь готов,

Чтоб звук сухим дождем рассеять вдоль лесов,

И к небесам, которых не колеблют тучи,

Доходит влажный вздох, искусный и певучий.

О сицилийского болота тихий брег,

Как солнце, гордость сушит твой унылый век.

Под лепестками ярких искр тверди за мною:

«Что здесь, тростник срезая, приручал его я,

Когда средь золота зеленого лугов,

Средь пышных лоз и влагу сеющих ручьев,

Как будто зверя белизну, узрел я, в лепи,

Тех нимф и негу плавную движений.

И при начальном звуке дудки взвился ряд

Пугливых лебедей, не лебедей — наяд».

Я, опаленный и недвижный, в полдень гнева,

Не зная, отчего свирели сладкие напевы,

Которые звучат в жестокой тишине,

Рассеивают их, давно желанных мне,

Один, и надо мной лишь солнца блеск старинный,

Встаю, подобный, лилия, тебе, невинной.

И грудь моя показывает тайный след

Какого-то укуса, но не ласки, нет,

Не беглый знак витающего поцелуя,

Богини зуб его мне подарил, тоскуя,

Но тайна вот она — воздушна и легка

Из уст идет играющего тростника.

Он думает, что мы увлечены напрасно

Своей игрой, которую зовем прекрасной,

Украсив, для забавы, таинством любовь,

Глаза закрыв и в темноте рыдая вновь

Над сновиденьем бедер и над спин загадкой,

Мы эти сны, пришедшие к душе украдкой,

Зачем-то воплотим в один протяжный звук,

Что скучно и бесцельно зазвучит вокруг.

Коварный Сиринкс[327], бегства знак, таи свой шорох

И жди меня, вновь зацветая на озерах.

Я вызову, срывая пояс с их теней,

Богинь. Так, чтоб не знать укоров прежних дней.

Я, виноград срывая, пьяный негой сока,

Пустую гроздь, насмешник, подымал высоко,

И в кожицы я дул, чтоб, жадный и хмельной,

Глядеть сквозь них на вечер, гасший надо мной.

О нимфы, дуйте в разные воспоминанья!

«Мой жадный глаз, камыш сверля, тая желанья,

Движенье нимф, купавших сладостный ожог,

В воде кричавших бешено, заметить мог.

Но вот восторг исчез внезапно, тела чудо,

Средь дрожи блеска вашего, о изумруды!

Бегу и вижу спящих дев, упоены

Истомой вместе быть, их руки сплетены,

Несу, не размыкая рук их, прочь от света,

В густую тень, где розы, солнцем разогреты,

Благоухают, игры дев храня,

Их делая подобными светилу дня».

Люблю тебя я, девственницы гнев и белый,

Священный груз враждебного и злого тела,

Которое скользит от раскаленных губ,

От жажды их. Как затаенный страх мне люб,

От диких игр неистовой до сердца слабой,

Которая невинность потерять могла бы,

От плача влажная, иль, может быть, одна,

Иным туманом радости окружена.

«Их первый страх преодолеть, рукой дрожащей

Распутать их волос нетронутые чащи,

Разнять упорные уста для близких нег —

Я это совершил, и свой багровый смех

Я спрятал на груди одной из них, другая

Лежала рядом, и, ее рукой лаская,

Я жаждал, чтоб сестры растущий быстро пыл

Ее б невинность ярким блеском озарил,

Но маленькая девственница не краснела.

Они ушли, когда я, слабый, онемелый,

Бросал, всегда неблагодарным, легкий стон,

Которым был еще как будто опьянен».

Пускай! Другие мне дадут изведать счастье,

Обвивши косы вкруг рогов моих, и страстью

Созревшей полон я, пурпуровый гранат,

Вкруг пчелы, рея, сок сбирают и звенят.

И кровь моя течет для всякого, кто, жаром вея,

Склонится, отягчен желаньями, над нею.

ЖЮЛЬ ЛАФОРГ

Жюль Лафорг (1860–1887). — Скрывающая ранимость и тоску за иронической пародийностью, поэзия Лафорга по-своему передает духовные метания сыновей «конца века». В лирике Лафорга нет места раз и навсегда отстоявшемуся, закрепленному в заповедях житейской и эстетической мудрости. В поисках очищенной от всякого рода штампов выразительности он перелагает серьезнейшие размышления на мотив популярной уличной песенки, соединяет философские термины с бытовым жаргоном, изобретает новые слова, а старым оборотам и давно известным формам придает совсем неожиданное звучание; гибкость его ритмов и рифм предвещает свободный стих. Немало крупных поэтов XX века (среди них Гийом Аполлинер и Т.-С. Элиот) многим обязаны Лафоргу. Кроме стихотворных книг («Жалобы», 1885; «Подражание государыне нашей Луне», 1885; «Последние стихи», 1891), ему принадлежат статьи и рассказы.

РОМАНС О ДУРНОЙ ПОГОДЕПеревод В. Шора

Закат — кровавая река

Или передник мясника,

Который заколол быка…

Вот стал он рейдом, — и бродягам

Неймется плыть под черным флагом

К таинственным архипелагам…

Плывите же, мечты, отсель

К далеким берегам земель,

Где женщины жуют бетель…

А сам я заперт, как в остроге,

В пределах — о, мирок убогий! —

Парижской окружной дороги.

А, вот идет инспектор вод!

Идет, под нос себе поет…

И впрямь, воды — невпроворот.

Апрель… Повсюду слякоть, лужи,

В ветрах еще дыханье стужи…

Ну и дела! Нельзя быть хуже.

И солнце мне внушает страх,

Как генерал, весь в орденах:

Чуть взглянешь — зарябит в глазах.

Я людям чужд: мечтатель, лгун им

Смешон, — блуждать бы по лагунам

Ему в гондоле в свете лунном!

Да, здесь мечтать — попасть впросак…

Но я ведь не из тех зевак,

Которым ладно все и так!

Мой сплин — как столп отвесный, гладкий;

И я ищу ответ загадки:

Какой резон в миропорядке?

ГРУСТНО, ГРУСТНОПеревод Елены Ваевской

Я на огонь смотрю. Зевота сводит рот.

Снаружи плачет дождь, и ветер дует в щели.

В соседней комнате — звучанье ритурнели.

Как грустно жить… И жизнь так медленно течет!

Мне видится земля, сквозь вечный небосвод

Ничтожным атомом летящая без цели.

Лишь крохи жалкие мы разглядеть сумели.

Напрасно Целое себе разгадки ждет.

Вот общая судьба! Комедия все та же:

Болезни да грехи, пороки да пропажи,

Затем исчезнем мы, небытие придет,

И травкой порастут навек останки эти.

А здесь тем временем все то ж из года в год.

Как одиноки мы! Как грустно жить на свете!

РАЗМЫШЛЕНИЕ В СЕРЫХ ТОНАХПеревод Э. Липецкой

Все утро моросит из тучи неотжатой.

Один как перст, сижу на голом островке,

У самых ног ворчит, ворочаясь в тоске,

Свинцовый океан под шквальные раскаты.

Несутся волны вскачь, гривасты и косматы,—

Их бешеный табун примчится налегке

И распластается бессильно на песке,

Роняя пену с губ, как клочья мокрой ваты.

И небо серое, и морось, и туман,

И ветер хлещущий, и сизый океан,

И ни души кругом. Сижу осиротело,

Не пряча от дождя иззябшего лица,

Сижу и думаю: нет времени предела…

Пространству нет конца… вовеки нет конца…

ЧЕХОСЛОВАКИЯ