Европейские мины и контрмины — страница 107 из 130

Грезила она о том блаженном времени, которое оставалось ей прожить, не зная горечи и тоски своего прежнего существования, ведая одни только чистые и ничем не запятнанные наслаждения, грезила она о том, что за быстро минующим мгновением счастья наступит долгая, мрачная ночь её грядущей жизни, та ночь, в которую она хотела погрузиться, чтобы избавиться от предстоящих опасностей жизни, та ночь, которая представлялась ей озарённой кротким светом воспоминания и благодатным лучом веры, но пред которой, однако ж, содрогалась от страха её молодая душа, алчущая жизни и любви.

И во всех этих картинах, во всех этих противоречащих чувствах являлся в её душе образ того человека, которого она видела сперва мельком и который вчера вечером, в тягостную минуту встречи с весёлым обществом в китайском театре, смотрел на неё так проницательно своим глубоким и красноречивым взором.

Она была не в силах забыть ни этого взора, ни этого голоса, ей казалось, что она когда-то видела этот взор, слышала этот голос.

— Граф Риверо, — проговорила она тихо, — граф Риверо — так зовут этого человека, который производит на меня такое же действие, как звуки давно известной, волшебной, сказочной мелодии, взгляд которого проливает в глубину моей души чудную теплоту, столь чистую, небесно-чистую! Граф Риверо, — проговорила она, — как ни перебираю свои воспоминания, столь простые и незначительные, никак не могу найти это имя — я никогда не встречала этого человека.

Она вновь погрузилась в продолжительную задумчивость. Глубокая печаль выражалась в её чертах.

— Отец, — прошептала она со вздохом, — бедный отец, единственный человек, радостно освещавший мою одинокую жизнь, ты будешь грустить, будешь жестоко сетовать на меня. Должна ли я оставить тебя?

Она сложила руки и вперила немой взгляд в пространство, на глазах её навернулись слёзы.

— Я должна так поступить, — сказала она потом, решительно, у меня не достаёт сил вести борьбу с окружающей меня жизнью, для меня спокойствие существует только в святом уединении, и невеста Христа принесёт своему отцу утешение и посвятит ему свою христианскую любовь, и отец будет счастлив, особенно когда узнает, что я нашла единственное счастье, единственный мир, какой существовал для меня на земле.

Она встала и прошла через пустой салон матери, обыкновенно выходившей поздно из своей спальни, в простую убогую комнату художника Романо.

Последний сидел пред мольбертом с неоконченной картиной Христа. Болезненно светящиеся глаза на бледном лице так горько и в то же время так тоскливо посматривали на полотно, что сердце Джулии затрепетало от искреннего, глубокого сострадания.

Она бросилась к этому надломленному, хилому человеку и, прижавшись с детской преданностью к его ногам, прижала свои горячие свежие уста к его холодной, влажной руке.

Он очнулся, как будто от тяжёлого сна; его взгляд сделался ласковее и нежнее при виде молодой девушки у его ног.

— Как здоровье моего отца? — спросила она нежным голосом, которому старалась придать весёлый тон, но в котором слышалось её внутреннее волнение.

— Когда со мной моя милая Джулия, моё дорогое дитя, — сказал он, нежно проводя рукой по её блестящим волосам, — тогда мне хорошо. Но встань, — продолжал он, с торопливым движением, как будто ему было неприятно видеть у своих ног молодую девушку. — Встань и сядь около меня, мы поболтаем.

Он нежно толкнул её на низенький стул около мольберта и долго всматривался в её прекрасное молодое лицо.

— Когда я смотрю на тебя, — сказал он, скорее обращаясь к себе, нежели к молодой девушке, — мне кажется, что гармония снова возвращается в мою душу, та гармония, которая в дни юности, давно, очень давно, наполняла меня, когда линии и краски сливались в одну стройную, дивную картину, картину, которую я ищу, вечно ищу и не могу найти…

И с глубокой скорбью, с немым отчаяньем, он снова обратил взоры на неоконченную картину.

В прилегающем салоне послышался шум шагов, которые направлялись к комнате художника.

Последний повернул голову к двери — смущение и покорность судьбе выражались в его чертах, он ожидал увидеть Лукрецию, готовую устроить ему одну из тех сцен, которые, непрерывно повторяясь, были острым ножом для его страждущего сердца.

Но глаза его вдруг раскрылись, зрачок становился всё шире и шире, выражение страха и ужаса явилось на его бледном, как полотно, лице; отступая дальше и дальше, он поднял руку, точно желая защититься.

Испуганная Джулия следила за изменением лица художника; она быстро обернулась к двери и слегка вскрикнула, остановившись около своего стула.

В открытой двери, затемнённой с другой стороны опущенной портьерой, стоял граф Риверо, спокойный и неподвижный.

Смертельная бледность покрывала его красивое лицо, черты которого, искажённые скорбью и страданьем, выражали холодную, беспощадную строгость. Он долго не сводил глаз с висевшей напротив двери картины, с мягким, кротким выраженьем, опустился его взгляд на молодую девушку, живое воплощение этой прекрасной картины, потом его пламенные очи перенеслись на художника, который сидел с неподвижно оцепенелым взглядом.

— Гаэтано! — сказал граф. — Я здесь и требую отчёта: что ты сделал с моим счастьем, блаженством, с доверием твоего брата, с его женой, с его ребёнком?

Художник казался уничтоженным; минуту спустя он судорожно выпрямился и, почти не отнимая ног от пола, придвинулся к графу, упал к его ногам и простёр дрожащие руки — смертельно мучительный его взгляд не отрывался от спокойно-строгого лица стоявшего перед ним графа.

— Брат, — проговорил он таким голосом, в котором не было ничего человеческого, — моё преступление мрачно, как вечная адская ночь, моя вина бесконечна, как беспредельная твердь, но клянусь тебе вечным Богом-мстителем, гнев которого гремит на небесах, что если возможно наказание, соразмерное великости моей вины, то наказание это есть мои страдания — страдания долгих лет, раскаяния без слёз, отчаяния без утешения. О, Боже мой, — продолжал он, закрывая лицо руками, — когда моя душа, гонимая фуриями, в отчаянии, носилась день и ночь в глубокой бездне страдания, жаждая смерти, тогда была для меня ещё надежда, последняя единственная надежда: увидеть брата. Бог не мог простить меня, но он, оскорблённый мной, простил бы мне мою вину, по своему великодушию, так говорило мне сердце! Теперь брат предо мной, и взор его — меч правосудия для меня! Я здесь, брат, исполни приговор, который я долго носил в своей тоскующей груди!

Он упал, касаясь лбом земли.

Джулия бросилась к нему.

— Отец! — вскричала она. — Мой бесценный отец, встань, твоя дочь с тобой! — произнесла она, обращая на графа увлажнённые слезами глаза. — Пощадите моего отца!

— Моего отца! — повторил граф горьким тоном. — Моего отца! Так ты похитил у меня не одно счастье — ты овладел и любовью этого чистого сердца, ты присвоил имя отца, сердце которого ты раздавил, блаженство которого ты убил. И тебя не поглотила разверзшаяся земля, когда твои уста именовали тебя отцом?

Глухой стон был единственным ответом художника, неподвижно лежащего на полу; перепуганная Джулия смотрела на него с ужасом, ум её путался в загадке, разгадать которую она тщетно старалась.

— Ты взял от меня этого ребёнка таким же чистым, каким послал его небесный Отец, — говорил граф далее. — Гаэтано, я спрашиваю тебя пред лицом Вечного Судии, какой возвращаешь ты мне дочь?

Тогда в глазах Джулии блеснула искра догадки; она с ужасом взглянула на лежавшего на полу художника, потом с неописуемым выраженьем подняла глаза на графа, который простирал к ней руки.

При вопросе графа художник вздрогнул. Он поднялся так быстро и энергично, что граф пришёл в удивление. Болезненное, бледное лицо художника осветилось волей и решительностью, он слабым, но твёрдым голосом отвечал:

— Брат, суди меня, уничтожь — я буду тебе благодарен; но пусть моя вина не кидает тени на эту невинную голову. Задачей моей жизни было охранять, согревать сердце этого ребёнка на том мрачном пути, на который увлекли меня лица, с коими было б лучше мне и тебе не встречаться, я старался охранить её от окружавшего ядовитого воздуха, я выносил из-за неё тяжкую борьбу и страдания, ради неё я не сбрасывал с себя оков, наложенных презренной женщиной, ибо я не имел никаких прав на этого ребёнка и, желая защитить его, не мог разлучиться с ним и с его матерью, и, — он положил руку на голову Джулии, — клянусь тебе, я охранил это сердце. Она любит, — сказал он нежным тоном, — свет осуждает эту любовь, и, однако ж, её сердце так же чисто, как утренняя росинка в чашечке лилии! Никто не осмелится заподозрить её — я стану защищать её против света, против тебя, мой брат!

Свободно и ясно смотрел он на брата, потом перенёс взгляд на молодую девушку, которая наклонилась над его рукой и прижала к ней свои губы.

Гордо и повелительно стоял граф Риверо, в полном блеске знатного светского человека перед этим бедным дрожащим художником, который возвратил своё мужество и волю, чтобы защитить и охранить дитя, оторванное от родительского сердца. Истина звучала в тоне художника, истина сияла в его глазах, истина дышала в любящих движениях молодой девушки.

Холодный, строгий взгляд графа становился мягче и мягче. Вокруг рта, привыкшего повелевать силами мира и жизни, как своими собственными чувствами, являлось умиление, он медленно поднял руку и сказал мягким и тихим голосом, который, однако ж, глубоко проникал в сердце несчастного художника:

— Гаэтано! Мой брат!

Художник задрожал и, казалось, готов был упасть, на его лице явилось сперва выражение глубокого, почти недоверчивого удивления, которое потом заменилось радостью. Он сделал несколько медленных и нерешительных шагов и упал на грудь брату, который обнял и прижал его к своему сердцу. И эти объятия словно растопили долговременное горе жизни, полной мучения, раскаяния и отчаяния. Надломленный, дрожащий художник, покаявшийся у сердца своего брата, заплакал; горячие слёзы лились из его глаз, глухие, подавленные стоны перешли в громкое рыдание, как будто он хотел испустить душу в объятиях всепрощающей любви.