Европейские мины и контрмины — страница 108 из 130

Джулия стала на колени около графа, взглянула на него с благодарностью и тихим голосом прошептала:

— Отец, мой отец!

Не выпуская брата из объятий, граф опустил руку на голову молодой девушки и с сияющими глазами сказал:

— Велик карающий Бог, сходящий с неба в буре и пламени, но выше Отец любви и милосердия, который нисходит в тихом веянии, принося утешение и прощение страждущему сердцу!

Долго молчали они под влиянием могучего, глубокого волнения; сердце Джулии трепетало от невыразимого чувства — что станется с её жизнью, любовью, будущностью, которая неожиданно осветилась ярким, но ослепительным лучом? Потом граф сел на низенький диван, рядом с братом, между тем как Джулия прильнула к его ногам, упиваясь лицом, взглядом, которые напоминали ей далёкую родину, Италию, её золотые сны детства, всем, что, как сладкая грёза, таинственно и непонятно наполняло её душу.

Повинуясь влечению сердца, Гаэтано рассказал, как он покорился обольщению грешной любви, рассказал всю свою жизнь, полную печального одиночества, горького, бесплодного раскаяния, и граф молча и грустно слушал его. С трепетом внимала Джулия этой страшной исповеди тяжкого преступления, этой мрачной драме жестокого покаяния и прощения, с глубоким, искренним состраданием в сердце, она не отвернулась от человека, которого звала отцом, который так тяжко согрешил и так тяжело искупил свой грех; она с почтительным страхом и удивлением прильнула к тому, кто был её отцом и чьё великодушное сердце умело прощать прегрешения, утешать страдания.

В свою очередь, она рассказала повесть своей любви; краснея и запинаясь, но истинно и чистосердечно изложила она свои планы на будущее, свои надежды, основанные на тихом уединении религиозного убежища, открыла всё своё сердце, до мельчайших изгибов, своему отцу, который любящим, тёплым взглядом смотрел на прекрасное, взволнованное лицо своей дочери.

Когда она замолчала, граф кротко сказал:

— Ты прав, мой, брат, это сердце чисто, как росинка в чашечке лилии! Но, — продолжал он через минуту, кладя руку на голову молодой девушки, — свет не поймёт этого сердца, свет будет судить по своим понятиям и мерить своей меркой. И, — продолжал он, гордо подняв голову, — моя дочь не может и не должна опускать глаза пред кем бы то ни было на свете, но также не следует ей увядать в безмолвной скорби — у отеческого сердца её место, здесь она найдёт утешение в прошедшем, замену в настоящем, силу и счастье в будущем! Дочь моя, — говорил он далее, взяв её руку и заглядывая ей в глаза, — если в твоих жилах течёт моя кровь, то и сердце твоё должно обладать моей гордостью и силой воли — прошедшее должно умереть, немедленно умереть!

Джулия поникла головой и глубоко вздохнула.

— Ты немедленно пойдёшь со мной, — продолжал граф, — я помещу тебя на несколько дней в монастыре, настоятельница которого знакома мне. Я скоро возвращусь в Италию и увезу тебя с собой в Рим, тот вечный город, где родилась ты, где впервые увидела чудное, светлое небо нашего отечества. Мой брат поедет с нами — ты, конечно, не останешься здесь? — спросил он художника.

— Моё отечество там, где ты, — отвечал последний, — только Джулия удерживала меня здесь.

— О, он будет страдать, — прошептала молодая девушка, печально взглянув на отца, — он верен, добр и предан — могу ли я сказать ему о происшедшем, проститься с ним?

— Нет! — сказал гордо граф. — Никто не должен знать о моих страданиях и тёмном пятне жизни — Джулия Романо должна исчезнуть, и у дочери графа Риверо не может быть печального прошлого! Однако, — продолжал он, взглянув с участием на грустное лицо дочери, — ты можешь послать ему прощальный привет. Скажи, что загадка твоей жизни разрешилась и ты возвращаешься на родину, скажи ему, — продолжал он кротко и нежно, — что будущее, быть может, окажется счастливее, если он сохранит любовь и веру. Скажи ему, что прикажет твоё сердце, но только ничего, что могло бы открыть твои следы.

Счастье и надежда засияли на лице молодой девушки; взор её, казалось, видел неясные картины будущего.

— Но скорей отсюда, — сказал граф, — тебе не следует оставаться здесь ни минуты больше. Устроив тебя, я возвращусь сюда, я должен видеть ту, которая причинила нам много горя, и сказать ей о случившемся, ради этого дитя я прощу ей — да обратит Господь к Себе её сердце.

Он произнёс последние слова прискорбным тоном. Джулия быстро надела шляпку и верхнее платье и, волнуемая тысячью противоположных чувств, уехала с отцом и, грустя о милом, но радуясь тому, что жизнь её будет светла и спокойна.


* * *

Граф устроил всё в монастыре Сакр-Кер для временного пребывания дочери и через два часа возвратился на улицу Лореттской Богоматери, чтобы условиться с братом об остальном.

Бесконечное счастье, чистая радость наполняли его сердце.

Как ни была прискорбна и печальна эта встреча, как ни страдала гордость графа при мысли о том состоянии, в каком он нашёл дочь, своё единственное дитя, он нашёл, однако, её на краю пропасти, мог доставить ей светлую судьбу — его жизнь обрела теперь цель, сердце нашло привязанность, душа — гармонию.

Он быстро прошёл через пустой салон — Лукреция ещё не выходила из внутренних комнат — отворил дверь и вошёл в комнату художника.

Он остановился, поражённый, и пристально всматривался в открывшуюся перед ним картину.

Откинувшись к спинке кресла, художник сидел перед мольбертом с кистью и палитрой в опущенных на колени руках. Лицо его дышало счастливым спокойствием и безмятежностью, можно было подумать, что он заснул за работой, но по особенной воскообразной бледности лица и оцепенелому взгляду, опытный глаз графа увидел, что здесь сон уступил место своему брату-близнецу.

После минутной нерешительности граф бросился к художнику и приложил руку к его лбу. С глубоким, скорбным вздохом он отнял руку — лоб был мертвенно холоден.

— Мой брат, мой бедный Гаэтано, — сказал граф, — для того ли я нашёл тебя, чтобы вновь лишиться? Неужели твои долгие страдания не нашли внутреннего примирения?

Он раскрыл сорочку на груди художника и приложил руку к его сердцу. Потом приподнял веко и тщательно исследовал зрачок.

— Умер, ничем нельзя оживить, — прошептал граф. Потом нежно положил руки на оцепеневшие глаза: тёплые руки брата согрели окоченелые веки и последние смежились над утомлёнными глазами.

С глубокой печалью смотрел граф на безмятежное, ясное лицо.

— Улетая из мира, душа его согрелась последним лучом счастья, — прошептал граф, сложил руки и прочитал молитву над трупом.

Потом взгляд его упал на мольберт, и граф вскрикнул от удивления. Картина была окончена, исчезло серое облако, закрывавшее прежде место головы, не подробно исполненный, но уже видимый в контурах, смотрел лик Спасителя с холста, и в его глазах светились бесконечная любовь и милосердие, пролившие божественную кровь на кресте за грехи мира.

Граф долго и в сильном волнении смотрел на эту картину — простой холст заключал историю человеческой души, её падения и раскаяния и в то же время представлял одно из тех откровений, которые возвещают отдельным лицам вечное евангелие любви и милосердия.

— Благо ему, — сказал граф, касаясь губами волос умершего, — расставаясь с жизнью, он видел лицо Бога, грешное тело осталось здесь, на земле, душа вознеслась к Предвечному…

Послышались шаги в салоне, граф с ожиданьем обратил глаза на дверь, руки его слегка дрожали.

Дверь отворилась, вошла Лукреция в изящном, но измятом неглиже. При дневном свете ясно можно было заметить разрушение, произведённое временем в её когда-то прекрасных чертах.

Она окаменела от ужаса, увидев мёртвого художника в кресле и стоявшего за ним, с гневным, скорбным и сострадательным взглядом, того человека, против которого она была так преступна и образ которого грозно поднимался со дна её души, среди суетной жизни, полной упоенья, страстей, волнения и унижения.

Как бы ища опоры, она схватилась за ручку двери; лицо её побледнело; она потупила глаза и сжала губы с выражением упрямого сопротивления.

Так простояли они молча несколько секунд друг против друга.

Граф первый заговорил без всякого волнения.

— Вот труп твоей жертвы — ты разбила его жизнь, отняла божественный гений искусства, но Бог простил его, и душа его пойдёт за гробом то, чего ты лишила её здесь.

Она продолжала молчать и не поднимала глаз.

— Я нашёл свою дочь, к счастью, прежде, чем была отравлена её душа, я возьму её с собой, ты никогда больше не увидишь её в этом мире, она должна разучиться краснеть за свою мать!

Судорожная дрожь пробежала по Лукреции, она стояла молча и неподвижно.

— Ты распорядишься, — продолжал граф тем же тоном, — констатировать по закону смерть этого несчастного — его тело набальзамируют и временно погребут, потом я увезу его в Италию, он должен почивать в родной земле.

Лукреция продолжала молчать.

— Я озабочусь о твоём материальном существовании, ты будешь получать всё необходимое, я не хочу, чтобы женщина, когда-то покоившаяся у моего сердца, впала в бедность. Вот всё, что я имею сказать тебе, иди и постарайся найти путь к спасению.

Он повелительно протянул к ней руку, силы, казалось, оставили Лукрецию, она упала на колени, обратив на графа полудикий-полумолящий взгляд. Граф не тронулся с места, на лице его изображалась сильная внутренняя борьба, но вскоре кроткий луч осветил его черты; он перекрестил издали Лукрецию и произнёс:

— Иди с миром своей дорогой, да простит тебя Бог, как я прощаю!

Она встала, собрав последние силы, молча повернулась и скрылась в салоне.

Граф подошёл к мольберту и снял с него картину.

— Пусть она будет завещанием моего брата и научит меня судить, как судит Спаситель!

Он взял карандаш и написал на краю картины: «Приидите ко мне вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокой вы!»

Потом ещё раз опустив руку с благословением на голову умершего брата, сошёл с лестницы и быстро уехал.