Европейские мины и контрмины — страница 27 из 130

Министр взглянул на часы и позвонил.

— Прикажите моему слуге подать лошадь! — сказал он вошедшему дежурному. — Я поеду верхом!


Глава десятая


На улице Нотр-Дам-де-Лоретт, в том самом доме, в котором Джулия, любимица фон Грабенова, занимала половину бельэтажа, жил в другой половине художник Романо, как значилось на фарфоровой дощечке, прибитой у входной двери. В довольно большой комнате, походившей на салон, сидел, нагнувшись над столом, мужчина и ревностно трудился над рисунком тушью.

Он был одет в чёрный застёгнутый доверху бархатный сюртук; прилипшие к вискам, длинные чёрные волосы были жидки и местами седы, хотя по наружности нельзя было ему дать более тридцати лет. Черты лица отличались благородной красотой; лоб стал высок вследствие преждевременного выпадения волос; под тёмными, красиво изогнутыми бровями блестели чёрные как уголь глаза, горевшие лихорадочным блеском; греческий нос резко обрисовывался на исхудалом лице, а вокруг рта с плотно сжатыми, тонкими губами, пролегли те своеобразные морщинки, которые служат доказательством глубоких душевных страданий.

У другого окна стоял старый оборванный диван; рядом с ним мольберт и стол с палитрой, кистями и красочным ящиком. На мольберте стояла большая картина, изображавшая воскресение Спасителя; контуры были гениальны, некоторые части почти отделаны, другие едва начаты, целое же выдавало характер неоконченности, разбросанности художника.

У камина, в котором догорали последние искры угасающего огня, висела картина, представлявшая молодую женщину в идеально белом одеянии, которая чрезвычайно походила на Джулию.

Художник Романо угрюмо смотрел на свой рисунок; худая с синими жилками рука вяло опустилась на бумагу, большие глаза бессмысленно смотрели на контуры. Он вдруг вскочил, бросил кисточку, которую держал машинально, и начал расхаживать по комнате.

— Что за жизнь! — вскричал он. — Какое жалкое существование влачит эта живая машина, предназначенная быть жилищем души, созданной по подобию Божию и которая представляет теперь жалкую и пустую клетку разбитого, потрясённого духа, готового оставить свою земную тюрьму для того только, чтобы погрузиться в бездну вечных мук!

Он угрюмо кинулся на старый диван.

— Сколько раз, — продолжал живописец, — я открывал жаждущие уста, чтобы выпить яд и тем положить предел своему ужасному существованию; как часто я наставлял трёхгранный клинок напротив этого бедного сердца, чтобы сразу прекратить его грустное биение? Но уста сжимались тоскливо, дрожащая рука опускалась при мысли, что, покидая мучения здешней жизни, я предстану пред пламенным престолом Вечного Судии! Велико, неслыханно моё преступленье, — вскричал он, заламывая руки, — но также велики, жестоки мои страданья и моё раскаянье! Я мог бы ждать прощенья, если бы судила бесконечная любовь Творца, а не Его неподкупное правосудие, но имею ли я право на эту любовь: я, низко обманувший доверие глубокой любви? Правда, — сказал Романо тихо, со слезами на глазах, — меня простило бы великодушное сердце моего обманутого брата, и часто я хотел отыскать его и броситься с мольбой к его ногам, но меня удерживали стыд и отчаянье!

Он долго смотрел на неоконченную картину, стоявшую на мольберте.

— Как любил я тебя, святое божественное искусство! — промолвил он с мягким мечтательным выражением во взоре. — Как неслась моя душа к высоким образцам великого прошлого, как пылало моё сердце творческим стремленьем… О, я мог бы создать великое и прекрасное, потому что для моих взоров была открыта святыня вечной красоты, и рука обладала искусством воспроизвести в осязательных образах мои внутренние картины. Но с той минуты, как я нарушил верность и предал доверие моего брата, с тех пор как я придал Преблагословенной Деве черты грешной жены и греховные помыслы обвили, как змеи, мою душу, с тех пор исчезла для меня гармония красоты, и рука утратила творческую силу: она может только рабски передавать картины обыденной жизни! Я хотел написать воскресение Спасителя, — прошептал он мрачно, устремив на картину пылающий взор, — я хотел найти утешение в любвеобильном образе Искупителя, восходящего из земной могилы к вечному престолу Отца, пред которым он омывает все грехи человечества Своею святою кровью, пролитою на кресте. Но луч милости не нисходит на меня, и хотя пред моим внутренним оком иногда являлся просветлённый лик Спасителя, однако я не мог воспроизвести его на полотне: этот лик принимал под моею кистью черты немилосердного, строгого, неумолимого судьи!

Художник повалился со стоном. Долго лежал он безмолвно и недвижимо; слышалось только тяжёлое дыханье, которое с болезненными стонами вырывалось из его груди.

Отворилась дверь в прилежащую комнату, и через неё можно было увидеть богато меблированный салон, из которого вошла к художнику высокая роскошная женщина в тёмном, шумящем шёлковом платье: её густые чёрные косы переплетались в виде одной из тех странных причёсок, которые являлись в то время в бесчисленных формах, не принадлежавших никакой эпохе, никакой национальности и способных напоминать только жительниц тех далёких берегов, которых ещё не коснулась цивилизация.

С первого же взгляда было видно, что эта женщина служила первообразом висевшего над камином портрета: те же благородные, классические черты, тот же изгиб бровей, тоже поразительное сходство с возлюбленною фон Грабенова.

Но годы разрушительно пронеслись над лицом этой женщины, и бурные страсти сильнее лет испортили первоначальные формы, отметив их печатью чувственной низости. Очевидно, эта женщина состарилась преждевременно: глубокие морщины, правда, прикрытые искусно румянами и белилами, бледная неграциозная улыбка, игравшая иногда на прекрасных от природы губах, мало гармонировали с изящными и гибкими ещё движениями её тела.

Эта женщина остановилась в дверях и обвела взглядом простую, скудно меблированную комнату, которая составляла резкий контраст с роскошным салоном, видневшимся через отворенную дверь.

Наконец взгляд её остановился на художнике, неподвижно лежавшем в углу дивана. Глаза её загорелись злобой и презреньем, она с горькой улыбкой пожала плечами.

— Джулия здесь? — спросила она резким и жёстким голосом, когда-то звучным и мелодичным.

При звуках этого голоса художник приподнялся и обвёл кругом испуганными глазами, как будто возвратился из другого мира.

— Я искала здесь Джулию, — сказала женщина холодно и резко, — мне нужно поговорить с нею, и я думала найти её здесь. Через полчаса приедет Мирпор послушать её голос.

Художник встал. Безнадёжное, апатичное выраженье его бледного лица заменилось невольным волнением; на впалых щеках показался лёгкий румянец, в чёрных ушедших под лоб глазах загорелся лихорадочный огонь.

— Стало быть, ты не отказалась от мысли выпустить её на сцену? — спросил он.

— Как же иначе? — отрезала дама. — Я должна подумать о будущем, о том, как жить ей и нам: до сих пор я заботилась об этом, когда же стану стара, обязанность эта перейдёт к моей дочери.

— О будущем? — спросил он. — Я не просил тебя заботиться о моём! Моя работа постоянно кормила меня!

— Работа рисовальщика для иллюстрированных журналов, — бросила она насмешливо, пожав плечами. — Хороша жизнь!

И женщина презрительно окинула взглядом скудное убранство комнаты.

— Я предпочитаю её твоей, — сказал художник спокойно, — всё утешение моё в страданиях совести состоит в этой простоте и бедности, в которой по крайней мере нет никаких пороков и позора.

Улыбка холодной злобы искривила её губы.

— Этих фраз я не понимаю, и они не производят на меня никакого впечатления, — сказала она равнодушным тоном, — со своей стороны, я измеряю другой меркой требования и условия моей жизни и по своему позабочусь о будущности моей дочери. Если бы ты, — продолжала дама резким тоном, — употребил свой богатый талант на писание картин, выхваченных из весёлой полной жизни, картин полных света, силы и правды, то превратил бы полотно и краски в чистое золото, которое дало бы нам всем привольную и беззаботную жизнь. Вместо этого ты угрюмо корпеешь над идеальными образами, которые не удаются тебе, и будучи в состоянии стать первым в искусстве, рисуешь жалкие политипажи для слабоумной толпы.

Художник глубоко вздохнул.

— Ты призвала змею в цветущий сад моей жизни, — сказал он с горькой улыбкой, — ты подала мне одуряющий плод греха — смейся ж теперь над проклятым! Но тебе известно, что Джулия не хочет вступать на здешнюю сцену, которая ничто иное, как выставка красоты, конкуренция о высшей награде за неё. Джулия не хочет вступать на тот путь, первыми шагами на котором служит эта сцена, и я первый стану защищать её от принуждения к этому!

— Ты? — вскричала женщина насмешливо. — По какому праву? Кто позволяет тебе вмешиваться в мои распоряжения о будущем моей дочери? Первый шаг? — повторила она с презрительным жестом. — Разве дочь уже не сделала его, разве не известно всему дому, что она любовница этого маленького скучного немца, который приводит меня в отчаяние своей сентиментальностью?

— Дурно, если это так! — сказал он со вздохом. — Я не мог воспрепятствовать, потому что ты предоставляешь ей полную свободу, но внутренне она не пала — она повиновалась любви, истинной, чистой любви своего юного сердца: пусть свет судит как хочет, но отношения их обоих честны, чисты… и быть может… — прошептал художник в задумчивости.

— Всё это очень хорошо и прекрасно, — сказала она, грубо прерывая его, — но долго ль это будет продолжаться и к чему поведёт? Молодой человек уедет, возвратится в своё далёкое отечество — разве он независим и может обеспечить её жизнь? Нет, он её забудет и ей придётся самой заботиться о себе. Для этого я должна открыть ей дорогу, по которой идут столь многие, на которой можно, играя, добыть славу, золото, драгоценности и которая ведёт к независимости и обеспеченной старости.

— Но если когда-нибудь возвратится он! — вскричал художник со сверкающим взором. — Если явится к тебе мой брат и спросит: «Лукреция, что ты сделала с моею дочерью?» — покажешь ли ты ему тогда эту славу, это золото и эти брильянты и смо