Европейские мины и контрмины — страница 43 из 130

Герцог слушал внимательно.

— Руэр и Лавалетт? — спросил он. — Разве Руэр опять пользуется столь большим влиянием? Говорили, что его звезда закатилась.

— Она стоит выше, чем когда-либо, — вскричал Экюдье. — Ибо, — продолжал он тише, наклонившись немного к герцогу, — его сильно поддерживает императрица.

— Императрица? — удивился Граммон. — Её величество хлопочет о мире?

— Со всей ревностью, — отвечал Экюдье. — Никто не может найти причину: её величество вдруг приобрела такое сильное отвращение к пушечному грому, такой сильный страх пред пролитой кровью…

— А! — произнёс герцог и в задумчивости опустил голову.

— Это переворачивает весь свет, — сказал Экюдье пылко, — Лагерроньер в большом затруднении — опасно идти против желания государыни; мы все здесь, надеющиеся и хлопочущие о мужественном и славном возвеличении Франции, совершенно упали духом и ожидаем, — прибавил он с поклоном, — сильной поддержки от вас, герцог. — И от Австрии.

— От Австрии? — переспросил герцог медленно и пожал плечами.

— В своих письмах, — сказал Экюдье торопливо, — вы ведь знаете, герцог, я регулярно посылаю туда письма…

Герцог кивнул головой.

— В этих письмах, — продолжал Экюдье, — я особенно живо указываю на необходимость немедленно и без всякого колебания воспользоваться любой возможностью, чтобы разрушить незаконченное дело минувшего года, пока Германия ещё не сложилась и не окрепла под прусской военной гегемонией, ибо как только это случится, Австрия на веки будет исключена из Германии.

— Но может ли воспрепятствовать этому требование компенсаций, и притом настоятельное? — сказал герцог, будто про себя.

— Как только начнётся война, — сказал Экюдье, — как только сломится прусское могущество, тогда нечего и говорить о вознаграждении. Нужно только сделать первый шаг, чтобы проснуться от летаргии, в которую мы впали с прошедшего года — с того времени, как сменили Друэн де Люиса.

— Он в Париже? — спросил герцог. — Я хочу повидаться с ним. В каких с ним отношениях император?

— Внешне — в очень хороших, — отвечал Экюдье, — император чрезвычайно внимателен к нему, а Друэн де Люис настолько патриот и аристократ, что не станет разыгрывать роль недовольного. Внутренне же — в очень дурных.

— Следовательно, он на дружеской ноге с нынешним министерством? — спросил герцог.

— На отличнейшей, — отвечал Экюдье. — Единственная насмешка, какую он позволяет себе, состоит в том, что он назначил приём в своём отеле в один день с министром иностранных дел…

— И? — спросил герцог с улыбкой.

— И, — продолжал Экюдье, — весь свет собирается у Друэн де Люиса, даже чиновники министерства иностранных дел, а салоны на Ке д’Орсэ[36] пустуют.

Герцог улыбнулся.

— Престранное положение, — сказал он. — Итак, вы думаете, что император внутренне желает войны и разделяет мнение Друэн де Люиса?

— Я убеждён, — сказал Экюдье, — что император желает войны. Быть может, он встретил какое-нибудь препятствие — говорят о недостаточной организации армии. Я убеждён и в том, что в минуту действия он призовёт опять Друэн де Люиса управлять делами. Но его величество ошибается в этом случае, ибо Друэн де Люис, желавший в прошлом году войны, во что бы то ни стало не хочет её теперь — утверждает, что удобная минута прошла, и прошла безвозвратно. Вы знаете, герцог, он несколько упрям и, я думаю, что никогда не согласится руководить действиями.

— Ваш рассказ очень интересен для меня, — сказал герцог, вставая, — вы понимаете, что, прожив долго за границей, теряешь нити внутренних дел. Надеюсь видеть вас часто — засвидетельствуйте моё почтение Лагерроньеру, я надеюсь повидаться с ним.

И с вежливым поклоном он отпустил Экюдье, проводив его до дверей.

— Положение запутано, — промолвил Граммон с задумчивым видом. — Императрица, император, Мутье, официальный министр, Друэн де Люис в виде министра теневого: всё это требует крайней осторожности. Быть может, — прибавил он, улыбаясь и делая несколько шагов по комнате, — я приехал именно в такое время, что могу угодить каждому и распутать нити удовлетворительным для всех образом.

В передней послышался шум. Дверь быстро растворилась, и вслед за камердинером вошла в салон дама лет двадцати восьми.

Пышные, чёрные как смоль волосы этой дамы прикрывались маленькою, опушённой мехом шляпкой с небольшим пером; тонкие черты свежего лица с пунцовыми, несколько полными губами выражали бы ум, если бы даже не было блестящих глаз такого цвета и разреза, какие встречаются очень редко. Зрачок этих удивительно больших глаз, осенённых тонкими тёмными бровями, имел бархатный чёрный цвет, блестящий и сверкающий, как тёмные драгоценные камни; белок, отличавшийся беспримерной чистотой, отливал синеватым цветом. Но эти глаза, которые на картине казались бы фантазией художника, не были задумчивы и томны; они горели и сверкали мыслью, жизнью и силой воли, были полны огня и движения.

Эта дама, закутанная в красивое манто, украшенное мехом и шнурками, была Мари-Александрин Дюма, дочь известного романиста, которая после кратковременного несчастного супружества с испанцем приняла снова фамилию отца, у которого и жила, ухаживая за ним и с неутомимым старанием исправляя его гениальный беспорядок в домашнем хозяйстве.

— Добрый день, дорогой герцог, — сказала она звучным голосом, — я услышала о вашем приезде и поспешила приветствовать вас как доброго товарища — я, как вы знаете, мужчина для своих друзей, мне не нужны те жалкие приторные фразы, которые обыкновенно говорят женщинам. Итак, без комплиментов и фраз: добро пожаловать в Париж, к своим друзьям.

И, взяв руку герцога, она пожала её с истинной искренностью.

Герцог подвёл её к дивану с позолоченной спинкой и сказал с улыбкой:

— Я буду счастлив, если все друзья сохранят такое же дружественное расположение ко мне и примут с такою искренностью. Как здоровье вашего отца? Я навещу его, как только освобожусь.

— Мой бедный отец стареет с каждым днём, — сказала Дюма со вздохом. — Хотя его сердце и голова по-прежнему молоды; но он редко выходит из дома и силы его слабеют. На мою долю выпала почётная обязанность покоить на закате эту блестящую и бурную жизнь.

— Грустно, — сказал герцог, — что бессмертие ума… и славы, — прибавил он с учтивым поклоном, — не могут победить владычество лет над телом.

— Но сознание в бессмертии служит величайшим утешением в старческих недугах, — сказала Дюма с блестящим взором. Однако, — продолжала она, кладя свою руку на руку Граммона, — не правда ли, мой дорогой герцог, что вы привезли нам хорошую, добрую войну, отмщение за удар, под которым пала в минувшем году Австрия, моя милая Австрия?

Герцог сделался серьёзен. Помолчав с минуту, он поднял глаза на оживлённое лицо собеседницы и сказал с полуулыбкой:

— Вы, мой прекрасный друг — дама, женщина, принадлежащая миру поэзии и искусства, и вы желаете войны?

— Конечно, я желаю войны, — сказала Дюма с живостью, — и чем скорей она наступит, тем лучше. — Должна ли Франция спокойно смотреть, как ненавистная мне Пруссия подчиняет своему правлению всю Германию, тогда как Австрия, страна поэзии, религии, исторических воспоминаний, оттесняется и глохнет в болотах Молдавии и Валахии? Мы во многом виновны перед Австрией, — продолжала она, скоро и живо произнося слова, — мы вытеснили её из Италии, — к чему был какой-то политический повод и за что мы получим от Италии странные доказательства её благодарности. Мы заманили благородного рыцарственного Максимилиана в мексиканское гнездо разбойников, в котором он, может быть, погибнет! — вскричала она со слезами на глазах. — Мы сложа руки смотрели на поражение под Садовой. Неужели теперь, когда представляется случай, мы наконец не протянем Австрии руки, чтобы возвысить её опять и приобрести себе союзника, единственно возможного для нас? Вам известно, герцог, — сказала гостья, утирая глаза платком, — что я никогда не питала особенной любви к Наполеону и ещё менее к Евгении…

Герцог улыбнулся.

— Но дорогой друг, — сказал он, вскидывая руку, — вы говорите с императорским посланником!

— Какое мне до того дело, — отвечала Дюма, щёлкая пальцами, — я имею право говорить, что хочу — разве я дипломат?

Герцог опять улыбнулся.

— Итак, я не люблю вашего императора, — продолжала она, — и сознаюсь, что от всего сердца проклинала его за эту безумную и вероломную экспедицию в Мексику, за ту безличную роль, которую он играет в театре Бисмарка. Но, — продолжила она, откидываясь на спинку дивана и устремляя на герцога горящий взгляд, — я готова всё простить ему, готова работать для него, если он восстановит Австрию, заплатит Францу-Иосифу за бедствия, причинённые Максимилиану. Кстати, — добавила она через минуту, — как думают в Вене, сохранит ли Максимилиан по крайней мере жизнь в этой кровавой тине, в которую уходит всё глубже и глубже?

— Вена очень встревожена его положением, — сказал герцог. — Там старались уговорить его возвратиться, но он хочет довести борьбу до самого конца. Кроме того, и само возвращение прискорбно и тяжело для него — он отказался от своих прав австрийского эрцгерцога и утратил своё достояние…

— Тогда как другие приобрели в эту экспедицию груды золота! — вскричала Дюма. — Спаси, Господи, бедного государя, — прибавила она, складывая руки и поднимая к небу выразительный взгляд. — Но вы ведь побудите начать войну? Австрия…

— Австрия очень слаба, — сказал герцог, пожимая плечами. — Но что же говорит здесь общественное мнение? — спросил он. — Оно может иметь большое влияние на решение императора.

— Общественное мнение? — спросила Дюма, тряхнув головой. — Что такое общественное мнение? Во-первых, у нас два общественных мнения: то, которое печатают и читают в газетах, и то, которое действительно имеют в сердце, питают самые серьёзные и почтенные французы и высказывают в салонах, частных разговорах. Это последнее мнение требует войны, не войны