Европейские мины и контрмины — страница 49 из 130

— Тем лучше, — сказал Наполеон. — Итак, Франция, по моему мнению, не имеет никакого основания вмешиваться одна в этот восточный вопрос.

— Конечно нет, — отвечал маркиз де Мутье.

— Поэтому оставим нашу мысль, — продолжал император, — или по крайней мере ограничим её, присоединение Кандии к Греции прекратило бы угнетение христианского населения. Пойдёт ли с нами в этом случае Австрия? — спросил он у герцога.

— Может быть, — отвечал Граммон. — Австрию преимущественно и непосредственно беспокоит и мучает сербский вопрос. Впрочем, фон Бейст надеется подействовать здесь примирительно. Он отправил в Белград графа Эдмунда Ниши, с давнего времени знакомого лично с князем Михаилом, с поручением сделать последнему представление; фон Бейст надеется на успех, если ваше величество не станет сильно поддерживать русские виды.

— Итак, — сказал император, — ограничим наше предложение уступкой Кандии Греции. — Вы, мой дорогой герцог, представите в Вене это изменение особым доказательством моего расположения к Австрии и будете настаивать на том, что для меня весьма приятно отстаивать и в этом вопросе интересы Австрии. В Петербурге, — сказал он, обращаясь к маркизу де Мутье — нужно выразить глубочайшее сожаление о том, что наши первые намерения встретили в Вене столь решительное сопротивление. Укажите при этом, что при вероятном неприязненном положении Англии необходимо содействие Австрии во всяком шаге на Востоке, и поэтому было бы неблагоразумно идти дальше без согласия Австрии. В случае согласия последней я готов возбудить, сообща с венским и русским кабинетами, вопрос об уступке Кандии.

— Я не думаю, чтобы Англия согласилась на какую-либо перемену в status quo[44] на Востоке, — сказал маркиз. — Судя по сведениям, которые мне вчера сообщил лорд Коули, там с особенным вниманием следят за Востоком.

Император бросил на министра быстрый проницательный взгляд.

— Вы говорили лорду об идеях, которые мы рассматриваем теперь, и сообщили в Петербург? — спросил он.

— Я не имел причины к тому, — отвечал Мутье, — этим идеям ещё не дано официального хода, я не выходил из границ крайней сдержанности.

— Хорошо, — сказал император, вставая. — Итак, мы поставили главные основания для ближайшего разрешения существенных вопросов, я очень рад, что мы при этом выслушали и приняли в расчёт ваше мнение, герцог, и ваш совет. О подробностях нашего политического образа действии в Вене вы условитесь с маркизом. Перед отъездом я ещё увижу вас.

И дружеским наклоном головы он отпустил их обоих.

Весёлая улыбка заиграла на губах императора, когда тот остался один. Уютно уселся он в своё кресло, взял из коробки тонкую бумагу и турецкий табак, тщательно свернул себе сигаретку и осторожно закурил её.

— Когда сделаешь ошибку, — сказал он, опуская голову с полузакрытыми глазами на спинку кресла и медленно выпуская мелкие синие кольца ароматного дыма, то задача состоит преимущественно в том, чтобы её обратить в свою пользу. Я, кажется, решил некоторым образом эту задачу. Люксембургский вопрос был ошибкой, ошибкой было желание захватить врасплох прусского министра. Теперь она исправлена таким образом, что её можно представить в виде победы, а это главное дело, потому что, в сущности, уничтожение крепости ничего не значит, в этом нельзя обманывать себя. Пылкая воинственная партия, необходимая мне для опоры внутри, причислит меня к своим сторонникам, предположив, что я уступаю против воли, и её гнев и злоба станут возрастать в восходящей прогрессии до той самой минуты, когда партия будет мне нужна. Кабинеты же поблагодарят за умеренность, которая сохраняет мир. Россия мне больше не интересна, — продолжал он после краткого размышления, вставши и начав прохаживаться по комнате, — однако полезно, чтобы там верили в мою добрую волю и обвиняли Австрию, не дающую русским сделать ни одного шага на Востоке. Теперь, — сказал он с усмешкой, — пусть фон Бейст строит какие угодно планы — двери для него закрыты в Петербурге, и Австрия принуждена идти по указанному мной пути. Но главное, я сохраню мир, избавлюсь от крайнего решения и неверной игры и доставлю Франции дивное зрелище государей и наций, которые соберутся вокруг моего трона, чтобы удивляться блеску Парижа, этой отливающей радужными цветами призмы всего света.

Он гордо встал, в его глазах сверкнул луч юношеского огня.

Но потом со вздохом опустил голову и прошептал:

— Злейший мой враг — я сам, моя старость, надламывающая силы, боли, отнимающие у нервов упругость. Я не смею больше предаваться наслаждению блестящего мгновения. Я должен работать, работать, чтобы мой труд не рухнул вместе со мной. О! — вскричал он с глубоким горем, поднимая глаза к небу. — Стареют ли звёзды, как люди, или, может быть, омрачённый взгляд моих старческих глаз не видит моей звезды в её прежнем блеске?

Он остановился, погрузившись в размышленье.

— Старость приносит другим спокойствие, — сказал государь со вздохом, — наслаждение плодами юношеских трудов. Мне же каждый день приносит новую борьбу, отнимая в то же время необходимые для неё силы. А я так жажду покоя!

— Господин Конти, — доложил вошедший камердинер.

Император кивнул головой, и в кабинет вошёл Конти, шеф императорского кабинета, преемник доверенного секретаря Наполеона, Мокара.

Личность этого человека носила отпечаток южного происхождения. При всём остроумии, выражавшемся в его чертах, холодной наблюдательности во взоре, лукавстве, лицо его, умное, красивое, было не лишено некоторой мечтательности, фатализма. Конти обладал почти таким же умом, как его предшественник, почти такою же прозорливостью в разгадывании истинных побудительных причин человеческих действий, почти такою же неистощимой способностью находить выход в самых затруднительных обстоятельствах. Только в одном он существенно отличался от старинного друга Наполеона III: он верил в империю и её будущее, чего никогда не допускал Мокар, до самой смерти выражавший близким людям своё удивление тем, что империя так долго существует. И, быть может, этот самый недостаток веры давал ему способность содействовать своею осторожностью, неутомимостью и добрыми советами, упрочению и долгому существованию императорской власти.

— Государь, — сказал он, приветствуя императора глубоким поклоном. — По приказанию вашего величества я привёл мистера Дугласа, о котором говорил вам князь Меттерних и которого фон Бейст предполагает сделать орудием для того, чтобы разведать настроение умов и распространить некоторые мысли, не компрометируя и не обязывая себя ничем.

— А, — произнёс император, — тот самый одержимый идеей англичанин. Что это за человек?

— Я мало говорил с ним, — отвечал Конти с улыбкой, — и могу судить только по внешности, которая, — прибавил он, пожимая плечами, — невыразимо отвратительна.

— Тем лучше, — сказал император, — безобразные люди упорно преследуют свои мысли, потому что глубже уходят внутрь себя и отталкиваются внешним миром. Я тотчас повидаюсь с ним. Кстати, — продолжал он, подходя ближе к Конти, — как идёт рабочее движение, этот Интернационал — с некоторого времени я ничего не слышал о нём?

— Организация постепенно распространяется, — отвечал Конти, — рабочие секции примыкают одна к другой, они образуются под именем взаимной помощи и опоры, касс для больных, даже под предлогом устройства библиотек для обучения и наставления, а все эти секции сливают в род международного гроссмейстерства. Но нет во Франции ни одной секции, в которой не был бы членом один из наших агентов. Я уже представлял вашему величеству обзор движения; с того времени организация и наше влияние на неё сделали успехи, и я предполагаю представить вам, государь, подробные списки. Невидимыми нитями мы управляем врагами всех высших классов и можем во всякое время действовать на последних полезным и благотворным страхом.

— Превосходно, превосходно, мой дорогой Конти, — сказал император, потирая руки, — очень рад, что вы вполне понимаете мои мысли — страх революции должен непременно убеждать европейские кабинеты и Францию в необходимости империи, которая одна только может избавить от угрожающей опасности. — Лицо его приняло серьёзное выражение; он продолжал: — В сущности, это не маккиавелистическая игра, но честная и истинная политика, потому что я, не иначе, как только овладев этим непокойным элементом, могу сохранить общественный порядок и не допустить четвёртого сословия до страшного революционного взрыва, которым обыкновенно сопровождается революция третьего сословия. Только правильное понимание и надзор за этим движением могут удовлетворить его справедливым требованиям и в то же время предупредить находящиеся под угрозой классы, чтобы они не содействовали ниспровержению порядка и власти. Однако же, мой дорогой Конти, — продолжал он после краткого молчания, — я хотел бы, чтобы мои добрые парижские буржуа не увлекались чрезмерно внешней политикой и чтобы разрешение люксембургского вопроса, какое окажется необходимым сообразно обстоятельствам, было принято ими так, как я того желаю. Пресса сделает своё дело, но, во всяком случае, было бы хорошо освежить немного благодарность к императорской власти, которая всё содержит в порядке и охраняет. Нельзя ли, — сказал он с тонкой улыбкой, поглаживая медленно бородку и искоса взглянув на Конти, — выпустить на сцену красный призрак? Но тихо и не в ужасающей форме, чтобы не испугать иностранцев и не расстроить выставки? Главное, призрак должен знать слово, по которому обязан исчезнуть.

— Я уже думал об этом, государь, — отвечал Конти. — Вашему величеству известно, как я проникнут целесообразностью идеи напоминать парижанам в те минуты, когда внешняя политика может вызвать злую критику, про их внутренние проблемы и про необходимость сильного правительства. Я думаю, — продолжал он, — легко можно сделать это теперь, во время выставки: портные будут завалены работой, потому что все приехавшие сюда иностранцы захотят пошить себе платье в Париже; между подмастерьями и работниками уже явилось неудовольствие на то, что весь барыш достаётся хозяевам и магазинам; небольшая помощь недовольным приведёт в результате к стачке портных.