Тон её был скорбным, а слеза отуманила взгляд синевато-чёрных глаз.
Поражённый, молодой человек молчал; он, казалось, не мог найти ответа на вопрос, вырвавшийся из взволнованного сердца молодой девушки.
Нежно прижал он её голову к своей груди и поцеловал слезу, блиставшую на её ресницах.
— Ты мне никогда не рассказывала о своём прошлом, о своём детстве! — сказал он тихо молодой девушке.
— О, если б я могла забыть его! — вскричала последняя. — И жить только настоящим! Быть может, я и забыла б его, — продолжала она грустно и мрачно, — если бы настоящее имело продолжение в будущем… Но теперь! Что сказать тебе о своём прошлом? — продолжила молодая девушка после минутной паузы, печально опустив глаза вниз. — Моё прошлое просто: серая картина на сером фоне! Я знаю, Италия моё отечество. Знаю это не по одним рассказам, не потому что мой первый детский лепет был на нежном, звучном языке Данте и Петрарки, нет! — вскричала Джулия, и глаза её блеснули. — Я знаю это потому, что в моём сердце отражается ясное голубое небо, сверкающее море с его ропщущими волнами, с его грозными, величественными бурями; потому что перед моим внутренним оком восстают тёмные тенистые рощи, мраморные палаццо, блестящие статуи; потому что изнываю от желания поцеловать священную почву родины, умереть, чтобы покоиться в той стране.
Она умолкла и снова задумчиво посмотрела вдаль. Молодой человек безмолвно поцеловал её руку.
— И с этим желаньем в сердце, — продолжала Джулия, — с душою, полной этих картин, которые возникают во мне тем явственнее и могучее, чем старше и развитее становлюсь, — я должна жить одна, с печалью моего сердца, в этом шумном, пыльном, волнующемся Париже.
— Но твои родители, твоя мать? — спросил молодой человек.
Она устремила на него глубокий взгляд и потом грустно опустила глаза.
— Это-то и есть самое прискорбное! — воскликнула девушка. — Моё сердце страстно желало полюбить мать, всякое биение его неслось к матери, но не встретило ни любви, ни разуменья; среди беспокойной бродячей жизни, какую мы вели, то в роскоши и безумном мотовстве, то в крайней нужде, моя мать не находила времени для своего ребёнка…
Она покраснела и опустила голову.
— Мой отец, — продолжала она потом, — заботился обо мне с редким участием, он приглашал учителей и, сколько было в его силах, давал мне образование; даже в самой крайней нужде папа всегда находил средства для моего воспитании, и это был единственный пункт, в котором он, столь уступчивый, кроткий, решительно восставал против моей матери. Я любила его за это; моё сердце стремилось привязаться к нему, но, насколько верно и неустанно заботился он обо мне, настолько был недоступен нежности моего сердца. Какая-то тоскливая боязнь светилась в его глазах, когда папа смотрел на меня, и нередко с трепетом и со слезами отворачивался, когда я подходила и целовала ему руку, со словами любви и благодарности. — Таким образом, я была одинока, — подытожила Джулия печально, — и вела замкнутую, уединённую жизнь, главным смыслом которой было вечное непреодолимое и не исполнившееся стремленье к далёкой родине, желание разгадать загадку, которая окружала мою уединённую и однообразную жизнь!
— Бедная Джулия! — сказал молодой человек с участием.
— Когда я выросла, — продолжала она с опущенными глазами, — отношение матери ко мне изменилось. Она присматривала за мною, заботилась о моём туалете… заставила петь и хвалила мой голос… убрала мне голову и говорила о цветах, которые особенно идут мне… Но всё это делалось безучастно, холодно и без любви; мать пугала и наводила тоску. Потом она стала брать меня с собой, возила в Булонский лес, когда там собирался весь Париж; в театр, если позволяли средства; призывала к себе в комнату, когда у неё были гости — в прочее время меня туда не пускали. Мать заставляла меня петь — говорили, что я обладаю талантом и хорошим голосом, что я красива… Но всё это произносилось тоном, который мучил меня, оскорблял… ужасал! Так, — продолжала она тише, бросив на молодого человека взгляд, в котором выражались и стыд и любовь, — ты встретил меня раз вечером в авансцене театра-варьете… Ты знаешь, как помогли тебе сблизиться со мною…
— И ты раскаиваешься в этом? — спросил он с любовью, тихо опуская руку на её плечо.
Она нагнулась к нему, опустила голову на его грудь и тихо заплакала.
— Я любила тебя, — прошептала она, — но разве ты думаешь, что мать не стала бы так же благосклонно смотреть на нашу любовь, не помогала бы тебе, не толкнула бы меня в твои объятия даже в том случае, если ты не любил бы меня, а моё одинокое сердце не отвечало твоему? О! — вскричала она с рыданьем. — Для неё довольно и того, что ты богат!
Молодой человек молчал, его кроткие глаза с грустью смотрели на приникшую к нему стройную фигуру.
— Когда я покоюсь у твоего сердца, — сказала Джулия потом, — я забываю всё, и душа становится так полна счастья, как бывают счастливы выросшие в тени и потом пересаженные в свежую землю цветы, открывая на солнце свои чашечки… Но когда потом вспомню обо всём действительном, когда подумаю, что все окружающее меня — эта роскошь, этот блеск — не подарки любви… О, тогда мне хочется бежать, бежать в пустыню, в тишину монастыря, в вечное спокойствие могилы. Да и что иное ожидает меня в будущем? — сказала девушка громче, выпрямившись и грустно смотря на молодого человека. — Какую другую будущность имеет минутное сновидение, как не пробуждение во тьме, тем более страшное, что в моём сердце горел луч света! Ты возвратишься на родину, к своим, ты позабудешь в роскошной жизни краткую грёзу нашей любви, а я… пойду ли по торной, общей столь для многих дороге, ведущей к безысходной бездне? И что спасёт меня от этой стези презренного разврата? Не рука матери, которая скорее толкнёт меня на неё, а единственно монашеское покрывало или могила!
Чем безысходнее становилось горе молодой девушки, тем печальнее делались его взоры.
— Бедная Джулия, — повторил он тихо и нежно, — какие грустные воспоминанья детства! Моя юность, — продолжал молодой человек, — была так же одинока и однообразна, но богаче и счастливей! — И его ясные, чистые глаза как будто обратились к чему-то далёкому. — Там, близ берегов Балтийского моря, — продолжал он, — лежит моё родовое именье: старый замок, из которого видны белые дюны и волнующееся море. Он окружён величавыми, благоухающими, вечнозелёными сосновыми лесами. Там протекла моя юность тихо и уединённо, под надзором строгого, серьёзного отца и любящей, кроткой матери, у которых я был единственным сыном; меня обучал домашний учитель, и в свободные часы высоким моим наслажденьем было бродить по тёмному, шумливому бору или лежать на дюнах, смотреть на беспредельное море и внимать вечной мелодии, которую напевали морские волны, то подернутые лёгкою рябью и залитые солнечным светом, то бурные, грозные, в борьбе с чёрными тучами и могучими ветрами.
Молодая девушка опустилась пред ним на колени, сложила руки и смотрела на него своими большими чёрными глазами, на которых ещё не просохли слёзы.
— И моя молодость была полна мечтаний, — продолжал Грабенов, — но последние не стремились вдаль, подобно твоим, не летели к светлому югу, к миртовым и померанцевым рощам. Нет, мои грёзы населяли печальные леса и безмолвные дюны могучими образами древних северных богов, героями тех саг, которые не звучат сладко, как мечты твоего отечества, но наполняют душу звоном оружия! И потом я мысленно шёл по следам, которые всюду оставлены в стране тем величественно-могучим, важным орденом, который пришёл из Палестины через Венецию к Янтарным берегам, где создал цветущее удивительное государство. И во мне, ещё мальчике, рождалось страстное желание носить железную броню и белую мантию, которая когда-то равнялась по своей важности княжеской багрянице!
Он помолчал немного, затем продолжил:
— Вот такие грёзы наполняли мою юность, и когда я потом вступил в свет, где, вправду сказать, ничего не видел, кроме университета и прошлогоднего похода, когда был легко ранен, я нашёл много прекрасного, да только не встретил идеалов своих грёз, величественных образов северных саг, духа священного рыцарства. Только здесь, — сказал юноша, нежно проводя рукою по блестящим волосам девушки, — здесь, у тебя, воскресают грёзы моей юности, у тебя, моя Фрейя, богиня моей любви!
Она молча слушала его, жадно впиваясь глазами в его лицо, светившееся внутренним волнением, в его глаза, горевшие ярким пламенем.
— Знаешь ли, — сказал он задумчиво, — когда я сижу около тебя и смотрю на нежный, глубокий пламень твоих глаз, а потом вспомню о своей родине, тогда мне приходят на память стихи поэта, моего соотечественника. И как бы невольно подчиняясь течению своих мыслей, он задушевным голосом прочитал будто про себя:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна,
И дремлет качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей всё, что в пустыне далёкой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утёсе горючем
Прекрасная пальма растёт.
— Твой язык звучен, — сказала она, — объясни мне, что значат эти стихи?
Он перевёл стихотворение на французский язык, Джулия с глубоким вниманием слушала его.
— Но я нашёл свою пальму, — сказал он и, быстро встав и подняв девушку, продолжал громко: — И никогда больше не оставлю её… Я увезу её с собою на мою прекрасную, тихую родину на севере, и огонь моего сердца заменит ей лучи южного солнца.
Сильное воодушевление оживляло его черты, глубокое чувство светилось в его очах.
Почти в испуге отскочила от него молодая девушка.
— Ради бога, — сказала она дрожа. — Не говори таких слов… не вызывай в моей душе картин, которые никогда, никогда, никогда не осуществятся!
— Почему же нет? — спросил Грабенов. — Разве ты не поедешь со мной?
— Поехать с тобой? — переспросила Джулия, и в её взгляде блеснула радость. — О боже мой! Но… — продолжала она, потупив глаза, — подумай о своих родителях, о своей матери. — Как примет она девушку без имени, которая, — голос её упал, руки сцеп