Европейские мины и контрмины — страница 74 из 130

ть эти пункты, то не будет ли естественно, что, несмотря на рухнувшие преграды и желание выйти из мрака, станешь страшиться света, потому что боишься возможности разлуки? — прибавила она почти шёпотом.

Он слушал её сперва с удивленьем, потом с волненьем и, наконец, с мрачной суровостью. При последних её словах лицо Жоржа озарилось бесконечным счастьем. Он свободно и откровенно взглянул на неё и отвечал тёплым, нежным тоном:

— Когда симпатическое влечение сердец основано на доверии и уважении, без которых не может быть ни истинной дружбы, ни истинной любви, тогда разъяснение какого-нибудь неизвестного пункта из прошлой жизни не в силах разрушить симпатии душ, ибо там, где есть действительно чистая и истинная гармония, там всякое несчастие найдёт глубокое и истинное сочувствие, и, — прибавил он, устремив твёрдый, тёплый взгляд на её медленно и робко поднимающееся взоры, — и всякая ошибка находит искреннее оправдание и забвение.

Наступило молчание.

— Итак, хотите завтра отправиться со мной за город? — спросил он потом.

Она кротко взглянула на него, протянула руку и твёрдым голосом отвечала:

— Да!

— Поэтому, — сказал он радостно, — мы встанем рано, чтобы полюбоваться утренней росой на цветах, чтобы весь день был наш!

— Не слишком рано, — сказала она с ласковой улыбкой, — я пойду в церковь, как делаю это каждое воскресенье.

— Чтобы в четырёх стенах, в удушливом воздухе, провести те часы, которые можете посвятить благоговейному размышлению среди святой тишины просыпающейся природы? — спросил он с удивленьем.

Она взглянула на Жоржа серьёзно и задумчиво.

— Правда, чистая природа наполняет нас чувством бесконечной благодарности к Творцу, — сказала она, — но мы потому так радостно дышим на свежем воздухе, под зелёными деревьями, что в нас ликует возбуждённое чувство. Истинное же благоговение, особенно благоговение женщины, есть смирение, которое преклоняется не пред Владыкой, проявляющим своё творческое величие в великих чудесах, но перед Богом, который в Своей бесконечной любви утешает заблудшее и страждущее человеческое сердце и возносит его к Себе.

Он с изумленьем взглянул на неё.

— И вы верите, серьёзно верите в такое существо, которому близки страдания и печали человеческого сердца?

— Позвольте мне отвечать на ваш вопрос другим вопросом, — сказала она, — будете ли вы любить женщину, то есть станете ли поверять свои чувства, мысли, стремления и честь той женщине, которая не знает иной святыни, кроме бессознательного, чисто естественного наслаждения, доставляемого человеческим чувствам красотой природы, дыханием свежего воздуха, наслаждения, общего нам с животными, даже с низшими, которые, быть может, наслаждаются несравненно больше нас, потому что их органы при естественной жизни бывают восприимчивее наших к чувственному наслаждению природы? Поверите ли вы, чтобы женщина, для которой существует только этот культ, была в состоянии хранить тихий, священный мир домашнего очага, не только сносить лишения и приносить жертвы в жизни, но и украшать последнюю чистыми и неувядаемыми цветами? Не станете ли вы ежеминутно опасаться, что женщина, для которой вся святыня заключается в природе, предавшись сегодня вам вследствие естественного побуждения, не отвернётся завтра под влиянием нового впечатления, точно полевой цветок, который открывается каждому прилетающему мотыльку? Если бы я, — продолжала она с глубоким взглядом, — имела в сердце только эту естественную религию, то неужели стала бы проводить жизнь в лишеньях и недостатках, в ограничениях домашнего круга и не искала в мире блестящих наслаждений? И если я счастлива в этом тесном круге, то, конечно, счастье это даётся не религией чувственной природы. Поэтому, — прибавила она с улыбкой, — оставьте мне мою мессу и пастора, быть может, вы назовёте это слабостью, но слабость — удел женщин; наша сила заключается в сердце, его преданности, его верности.

Молодой рабочий встал и, опустив голову, сделал несколько шагов по комнате.

Потом подошёл к мадам Бернар и взволнованным голосом сказал:

— Ваши слова глубже проникают в моё сердце, чем проповеди, в ваших словах звучит старая, давно забытая мелодия из далёких дней моего детства, правда, не ясно и глухо, но благотворно и прекрасно. Я подумаю об этом и стану почаще беседовать с вами — я ещё ни с одной женщиной не говорил об этих предметах. Правда, — прибавил он тихо, будто про себя, — я не встречал ещё ни одной женщины, с которой мог бы говорить так.

Мадам Ремон подняла голову.

— Мне очень жаль, — сказала она с ласковой улыбкой, — прервать нашу беседу, — мы долго засиделись. Хотя завтра воскресенье, однако мы не должны бросать хорошую привычку. Следовательно, вечер кончился, мои друзья!

Молодая женщина встала.

— Жорж предложил мне поехать завтра в Вилль-д'Аврэ и обещал быть моим спутником, — сказала она.

Мадам Ремон довольным взглядом окинула обоих молодых людей.

— Превосходно, превосходно, — сказала она, — своей прилежной работой вы приобрели право отдохнуть на чистом воздухе. — А вы, Жорж, — обратилась она к молодому человеку, — разве не пойдёте? Сегодня ведь суббота!

Молодая женщина взглянула на Жоржа вопросительно.

— Собрание рабочих, — сказал последний несколько приглушённым голосом, взглянув искоса на старика Мартино, который, по примеру прочих, встал со своего стула в уголке и, не изменяя однообразной улыбки, готовился идти в свою комнату на покой. Собрание рабочих, повторяющееся каждую неделю, чтобы обсудить свои общие интересы. Я неохотно пропускаю эти собрания, — продолжал он, как бы оправдываясь, — это умственное возбуждение, обмен мыслей.

— И который, без сомнения, принесёт вам пользу, — сказала молодая женщина, с откровенностью протягивая руку. — До свиданья завтра утром, покойной ночи, мой друг!

Она ушла в свою комнату. Сделав старомодный, дежурный поклон и сказав несколько таких же дежурных слов о приятно проведённом вечере, Мартино также отправился к себе. Жорж медленно сошёл с лестницы, дружески поклонился привратнику, отворившему дверь, вышел на улицу и направился к Сент-Антуанскому предместью.

В этой части города улицы были уже пусты. Одни только тряпичники с корзинками за спиной, с крючками и фонариками в руке, потянулись к богатым кварталам, где в грязи и навозе отыскивают все те вещи, которые Париж бросает как негодные и которые ещё могут служить для какого-нибудь промышленного или хозяйственного употребления. Эти ночные образы шли то группами, то поодиночке мимо молодого рабочего, который в глубокой задумчивости, произнося по временам какие-то слова, шёл в ночной тишине, то входя в яркие круги от газовых фонарей, то скрываясь в тени домов.

Его ум и сердце были заняты одной картиной — картиной маленького, тихого семейного круга, в котором усталая душа отдыхает после дневных трудов, — и в этом круге движется молодая женщина с тонкими чертами, нежными руками и чёрными, красноречивыми глазами.

И, опустив голову, он шёл дальше.


Глава двадцать четвёртая


Между старинной улицей Тампль и улицей Сен-Мартен проходит узкая и тёмная улица Гравилье: не очень длинная, обставленная высокими, мрачными и неправильными домами, в которых живут рабочие и мелкие фабриканты так называемых «articles de Paris»[60]. Дом № 44 о трёх этажах, с двумя тёмными дворами, отличается своей особой мрачностью даже в этой излишне неприветливой местности. В этом доме помещается булочная, и видна вывеска: fabricant de malles[61], Бернгейма, и fabricant de perles[62], Готье. В поздний час того же вечера, в который Жорж Лефранк оставил небольшое общество у мадам Ремон, к этому обыкновенно тихому дому на улице Гравилье подходили один за другим множество персон, большей частью поодиночке, иногда по двое и по трое, миновав первый двор и вступив во второй, они поворачивали вправо к тёмной лестнице в углу двора, которая вела в первый этаж заднего корпуса.

В обширной комнате этого корпуса постепенно собралось 50—60 человек различного возраста. Многие из них были одеты в синие блузы — обычный костюм парижских ремесленников; все были просто одеты, все были рабочие по различным ремесленным отраслям. В глубоком молчании слушали они доклад председателя, который сидел у стола в углу комнаты, вместе с тремя другими лицами. На столе стояли две зажжённые свечи, сзади стола находился ящик с книгами и бумагами, часть которых была разложена на столе.

Свечи слабо освещали большую комнату, оставляя в полутемноте большинство собравшихся, сидевших отчасти на стульях отчасти на деревянных скамейках, и только первые ряды у стола были освещены неровным колеблющимся светом.

Тут были мрачно-задумчивые резкие, выразительные лица, закалённые в борьбе с жизнью, с энергически сжатыми губами, со стремленьем разрешить проблемы, которые ежедневно возникали в этих головах, не привыкших к лёгкому и свободному мышлению.

Председателем этого общества, носившего название «Парижская секция международной ассоциации рабочих», был бронзовых дел мастер Толен. Он сидел на деревянном стуле посредине стола, покрытого бумагами и письмами. Из отложных воротничков рубашки, схваченной узеньким чёрным галстуком, выглядывало бледное умное лицо с задумчивым взором, который скользил по собравшимся пред ним личностям, но который своим выраженьем ясно говорил, что ум Толена был занят областью, открывавшейся его внутренним очам. Вся личность этого замечательного человека носила отпечаток философского идеализма, который стремится скорее решить великие и обширные проблемы будущего социального развития, чем практические вопросы настоящего времени. Рядом с Толеном сидел бронзовых дел рабочий Фрибург, менее замечательная личность, нежели первый — с резкими, умными чертами, но с тем идеалистическим выраженьем, которое замечается в лицах деятелей первого периода великой Революции. По другую сторону председателя сидел, наклонившись несколько вперёд, переплётчик Луи Варлен, с холодными, твёрдыми чертами и со строгими глазами, которые часто опускались и как будто смотрели из-под низу; тонкие губы были сжаты; вокруг них замечалась безмолвная улыбка, полная беспощадной иронии.