Европейские мины и контрмины — страница 95 из 130

— Отчего же именно сегодня? — прошептал он. — Сегодня, когда она получила те письма. — Когда я…

Он вскочил и сжал голову обеими руками.

— Какой мрак внезапно покрыл самые светлые из моих надежд! — вскричал он с глубоко прискорбным выражением.

Он медленно опустил руки и поник головой.

— Что значит любовь без доверия? — сказал он. — А я люблю её, люблю глубоко! И буду верить ей, беззаветно верить!

Черты его приняли выражение спокойной, твёрдой решимости, с некоторым отвращением он взял свёртки с золотом и бросил их в ящик простого стола. Потом взял письмо к мадам Ремон и возвратился в комнату последней.

— Нам нечего беспокоиться о мадам Бернар, — сказал он твёрдым, уверенным тоном, — она неожиданно встретила родственника, с которым должна немедленно ехать. Она возвратится вскоре. Комиссионер принёс мне это известие и письмо.

Он подал старухе письмо.

Мадам Ремон надела очки и прочитала.

— Очень жаль, — сказала она, — что наша жилица пробудет некоторое время в отсутствии, — не понимаю, как всё это случилось, я сберегу её вещи согласно её просьбе. Она аккуратно расплатилась до конца месяца. Нужно потерпеть немного, Жорж, — прибавила она с ласковой улыбкой.

— С нашей дорогой жилицей не случилось ничего неприятного? — спросил Мартино своим скромным голосом.

Мадам Ремон отрицательно покачала головой.

Кружок разошёлся тихо и печально. До самого утра просидел Жорж в своей комнате, читая и перечитывая записку и вызывая образ любимой женщины, который старался всеми силами души освободить от окружавшего его мрака сомнения.


Глава тридцатая


8 июня 1867 года собралась на станции северной железной дороги в Париже многочисленная и самая изысканная публика. Сама станция была великолепно убрана: на окружающих подмостках расположился дипломатический корпус с дамами и много лиц лучшего общества. Крыльцо было совершенно свободно, полицейские в треугольных шляпах, длинных фраках и со шпагами всюду сдерживали натиск публики, стоявшей в виде плотной массы и занимавшей всю площадь у станции.

Ждали прусского короля Вильгельма, приезд которого долго был сомнителен и который ехал в Париж для того только, чтобы свидеться с царственным племянником, русским императором. Плотная масса народа волновалась, и над нею носился тот неопределённый то усиливающийся, то стихающий шум, который несётся от ожидающей спокойно толпы, как доносится отдалённый говор валов — первое начало шумящего, всесокрушающего грома, который предшествует гневным волнам разъярённых народных масс.

С неопределённым, неясным чувством ожидали парижане высокого гостя, ехавшего посмотреть чудеса выставки, посетить императора и французскую нацию. Французский народ питал к Пруссии самые разнообразные и разнородные чувства. Древнейшие традиции имели дружественный характер — Фридрих Великий, несмотря на Росбах[72], симпатичная для французов личность, на которую они смотрят с высоким уважением и по причине её явного франкофильства и покровительства Вольтеру причисляют отчасти к своим; воспоминания о 1813 годе, правда, не были совсем приятны, но гнев побеждённых с течением времени постепенно уступил место удивления по отношению к победителю. Более того, речи в палатах и статьи в журналах возбуждали во всех сердцах известное неприязненное чувство к победителю при Садовой, который, не спрашивая Франции, этого первого судьи в Европе, глубоко изменил политический строй мира и готовился создать из раздробленной, бессильной Германии, на которую привыкли смотреть с насмешливым состраданием, объединённую великую нацию на границах Франции.

Парижане смотрели на это, как на дерзость со стороны властелина полуварварского народа, каким представлялись пруссаки, судя по всем рассказам о них — дерзость, о которой Франция рано или поздно должна сказать и скажет своё решительное слово.

Но и к этому чувству неудовольствия примешивалась опять известная доля удивления, нетерпеливо желали видеть короля, разрушившего в течение семи дней австрийскую монархию, которая при Сольферино едва уступила Франции тяжёлую и почти сомнительную победу. Умея достойно ценить военные качества, французы, несмотря на все выводы прессы, несмотря на все речи в клубах и палатах, не могли не питать симпатии к воинственному королю, который в преклонных летах, со всей юношеской свежестью и непреклонной волей, сам водил свои войска к победе и делил с армией все труды и лишения похода. Каков он собой, этот король, о котором так много говорили и читали? Притом же он приедет с замечательным человеком, графом Бисмарком, который своим высоким и смелым искусством превзошёл императора, самого императора, коего комбинации и политические соображения казались ещё парижанам каким-то предвидением, и твёрдо стоял каждый на своём месте, чтобы увидеть этого Бисмарка, qui avait roulé l'Empereur[73], как народ шептал между собой.

В последние дни носились слухи о союзе с северными державами, и хотя неудовольствие на неожиданный громадный успех при Садовой было велико, однако ж радовались сказанным слухам, и большинство парижан думало, вопреки волнению прессы и общественного мнения, что для Франции было бы гораздо лучше вступить в союз с победоносной Германией и могущественной Россией, нежели начать борьбу с прусскими батальонами.

Но над всеми этими разнородными чувствами и мнениями преобладало свойственное лучшей французской публике чувство гостеприимной невежливости. Пусть этот прусский король уронил авторитет Франции, пусть он будет противником в грядущей борьбе, но он был гостем Франции, ехал на состязание, открываемое французской нацией промышленности всего света; он ехал подивиться блеску императорского Парижа. Не хотели ясно обнаруживать свою симпатию, но желали быть вежливыми и предупредительными, как к гостям, и если б кто отважился на враждебную демонстрацию делом или словом, того схватила б сама толпа и выдала полисменам.

Близ входа на станцию стояли два человека и с выраженьем мрачного презрения посматривали на толпившуюся массу народа.

Один из них высокий, худощавый, в застёгнутом пальто, лет сорока или пятидесяти, хранил на своём лице глубокие следы бурной, страстной жизни. Осанка и форма бороды придавали ему военный вид: в мрачно горевших взорах, выглядывавших из-под узкого лба, заключался целый мир угрюмых мыслей, бездонная пропасть ненависти, лукавства и хитрости. Это был прежний капитан французской службы Клюзере, сражавшийся сперва в Алжире, потом в Сицилии и Неаполе под начальством Гарибальди, в Соединённых Штатах под предводительством Фремонта, и который теперь, признанный нью-йоркскими ирландцами генералом Фенийской республики, жил в Англии с целью изучить, каким образом можно взять и сжечь Лондон и каким образом, овладев арсеналом в Вулидже можно приобрести средства к уничтожению английских армии и флота.

Около него стоял молодой человек, почти юноша, с едва пробившимися усами на бледном, одутловатом лице, которое выражало юношескую ветреность и низкий разврат, дерзкую самоуверенность и холодную, резкую насмешливость. Этот молодой человек, одетый с некоторой изысканностью, которой не соответствовало грязное бельё, нечищенные сапоги и замасленная, порыжевшая шляпа, был Рауль Риго, одна из тех парижских личностей, о которых не знаешь, откуда в данную минуту они берут средства к более или менее расточительной жизни и как проводят время между светлыми моментами своего существования.

Клюзере стоял, скрестив руки, и обводил жгучим, диким взглядом густую толпу, спокойно стоявшую в ожидании.

Риго стал раскачиваться, вставил в глаз стёклышко, висевшее на чёрной ленточке, и принялся лорнировать двух стоявших вблизи молодых дам довольно сомнительной наружности.

— И какие приводятся вами аргументы героических времён! — сказал он. — Уничтожение человека человеком есть мировой закон. Напоминаете вы ангела-истребителя, беспрерывно сокращающего десятую часть народонаселения — вот это именно придаёт вам позу свирепых мыслителей. Затем начинается развитие статьи об опустошениях и кровопролитных сечах. Как попало громоздятся в кучу имена Ниневии, Карломана, Рима, Чингис-Хана, Аттилы и Крестовых походов, Александра, Цезаря, Магомета в других бойцов. И все эти подвиги языка ведут к одной желанной цели: поелику люди всегда, начиная от Каина, истребляли друг друга, то будем и мы истреблять друг друга. Славный повод — нечего сказать!

— Я никогда этого не говорил; напротив, я нахожу, что всё это очень печально, но всё это — история.

— Вы хотите сказать, что всё это факты, но это ничего не доказывает.

— Когда факты передаются из рода в род, так это образует историю человечества в действиях; те же прекрасные теории, которые никогда не осуществляются, суть не что иное, как словесная ложь.

— Ложь до тех пор, пока общая цивилизация обратит их в истину.

— О, конечно! Только по этому поводу поговорим о цивилизации. Каждый день она изобретает новые закорючки, одна другой более злодейские. В этом вся её забота. Ещё шаг вперёд — видите ли, прогресс! — пружина двинута — целого города как не бывало… Честь имею поздравить!.. Впрочем, мне очень было бы интересно слышать, как вы воображаете себе войну.

— Варварский обычай, по которому следует грубой силой решать вопросы, восстающие между народами.

— Эге! А во времена Горациев против этого не восставали.

— Потому что Горации не существовали. Разве возможно, чтобы участь целой страны зависела от мужества, силы или честности одного человека? Этот густой покров даже ниже вашего простодушия — всё равно что в домино играть.

— Однако великий воин, всё же это, по моему мнению, лучше, чем совершать бойню над бедными людьми.

— И для выгод им не известных? Я так и ждал этой фразы. Философы прошлого столетия так часто твердили её, что право отголоском не стоит быть. Правда, самые эти философы тем не менее воспевали в звучных стихах каждого победоносного героя в конце каждой бойни, только от этого выгодного для кармана фиглярства фраза приобретает немного. Смиренный воин всегда знает, что он дерётся за честь и пользу отечества, справедливо это или нет — всё равно, но этого слишком достаточно для его самоотвержения и преданности.