Европейские мины и контрмины — страница 96 из 130

— Но обратимся за советом к вашей премудрости, как сделать, чтобы помешать войне? Не воображаете ли вы о пользе собора дипломатических Соломонов?

— Почему же и нет? Кажется, было бы благоразумнее покоряться решению совета мудрецов, чем подвергать здравость человеческого мышления логике артиллерии.

— Без всякого сомнения, о добродетельный гражданин! Но только в том предположении, что страсти вооружённых армий смирно будут покоряться юридическим приговорам мудрецов. Что-то сомнительно, чтобы это было возможно. Но положим, что и так, ну-ка, попробуй набрать твой священный трибунал — вот тебе и узел! Подобное миролюбивое судилище требует необыкновенных судей, то есть души без всякой страсти, сердца, без тени честолюбия, свободных, в том числе от народных предрассудков, людей, готовых жертвовать выгодами своей родины во имя непоколебимого правосудия — словом, непогрешимых судей, всегда произносящих приговор по чистой справедливости, как будто сама Минерва внушала им суровые истины…

— Ух! Сильно сказано.

— Спасибо. Но, знаменитый воин, отложив в сторону мифологию, я вам скажу, что подобный сенат, по моему мнению, не невозможен.

Массы заволновались. Показались реющие значки на копьях отряда гвардейских улан, который предшествовал парадному императорскому экипажу с зелено-золотыми пикинёрами. В открытой коляске сидел император в полной генеральской форме с широкой оранжевой лентой прусского Чёрного Орла. Рядом с ним сидел принц Иоахим Мюрат. За императорской коляской следовало множество придворных карет, в которых ехали адъютанты и ординарцы императора. Наполеон медленно проехал через ряды гвардии, стоявшей до начала Маджентского бульвара, потом вышел из коляски и вступил на крыльцо. Здесь его ожидали маршалы и посланники. Прискорбное, почти страдальческое выраженье на лице императора, который сидел в коляске, нагнувшись вперёд, исчезло теперь — он весело раскланялся с дамами на подмостках и вступил потом в разговор с окружавшими его лицами.

— Вот доказательства, что мир не есть счастье: в Саленто не дерутся, — сказал Клюзере. — Уж каков бы там ни был наш мир со своими холерами, бойнями, революциями и комедиями, со своими крошечными поэтами и гигантскими концертами, с своими клубами и скачками, а всё же в сравнении с Саленто этот жалкий мир кажется раем.

— Шутите, любезный генерал?

— Ни капельки, свидетель тому сам Телемак. Программу-то он задал. При первых лучах авроры — гимн Предвечному; сельский завтрак: отправление в поле, пастушки впереди. Полдень: сытный и обильный обед; собратье седобородых, сотворяющих суд над любовными ссорами юных, при звуках свирелей. Вечер: молочная пища, дары Помоны; игры, смех, пастушеские пляски, где юные пастушки выражают нежное пламя грациозными и благопристойными телодвижениями. Со своей стороны, прекрасные пастушки соразмеряют своё чувство с приличной робостью. Картина. Старики дают благословение. Фейерверка не бывает. Полночь: Несторы дремлют; пастушки вздыхают, пастухи храпят. Всякий день одно и то же. Ну и жизнь! Да от такой тоски в полгода больше перемрёт людей, чем сколько пушка перебьёт их за всё своё существование.

— Так по-вашему, война лучше?

— Хоть каждое утро, а к вечеру трагедия.

— Но, воинственной мой приятель, к чему такие пустые речи?

— Виноват ли я, что люди дерутся? Но вот ещё вопрос. Не так ещё давно, по поводу известной победы, я видел, что все наши сокрушающиеся миролюбцы блистали, как ясное солнышко, и выставляли на своих окошках столько фонарей, что мандаринам завидно было. Скажите, пожалуйста, как согласить восторги с настоящей нежностью к миру? А ведь резня-то была страшная.

— Это совсем другое дело: там цель была благородная, и победа удовлетворяла правосудию и человечеству.

— Ну, это вы так думаете, а спросите-ка побеждённых. Люди нравственные, люди верующие, а всё одно и то же: бесполезна нам война — ах, это бесчеловечный бич! И война всегда законна и священна, когда истребляет людей в пользу наших мнений.

— О, если таков ваш прекрасный вывод, то прощайте! Даже фельетонист не захочет им воспользоваться.

Клюзере посмотрел на него с некоторым сострадательным удивлением. Однако ж в его глазах блеснул луч понимания: в нелепых фантазиях молодого человека было нечто, подсознательно затрагивавшее его дикие инстинкты.

Прежде чем он мог отвечать, в толпе раздался неопределённый ропот нетерпения, головы поднимались то здесь, то там; стоявшие близ входа на станцию подвинулись вперёд.

Послышался пронзительный свист локомотива, и почти вслед за тем стоявшие впереди могли видеть, как у крыльца остановился императорский вагон.

Наполеон поспешил к отворившейся быстро дверце вагона, из которого вышел король Вильгельм в полной форме прусского генерала, с тёмно-красной лентой Почётного легиона.

Император протянул королю обе руки, которые тот взял и искренно пожал. За королём вышел кронпринц Вильгельм, который, прожив некоторое время инкогнито в Париже, выехал в Компьень навстречу королю; граф Бисмарк в белом мундире и генерал фон Мольтке, а также посланник, граф Гольтц, генерал Рейль и откомандированный французский офицер, которые должны были встретить высокого гостя на станции Жомоне.

На подмостках махали шляпами и платками, король сделал приветливый жест рукой, между тем как император раскланивался с кронпринцем.

Музыка исполняла прусский национальный гимн.

Представив свиту, император повёл короля под руку к подъехавшей коляске; напротив монархов сели кронпринц и принц Иоахим Мюрат; коляска поехала медленно, впереди скакали гвардейские уланы: в следующем экипаже ехали граф Бисмарк и генерал Мольтке. Почти непрерывно раздавались крики: «Vive l'Empereur»[74].

B промежуток между двумя такими кликами раздалось с того места, где стояли Клюзере и Рауль Риго, громкое восклицанье: «Vive l'Empereur d'Allemagne!»[75]! Точно испуганный, Наполеон бросил быстрый взгляд в ту сторону, откуда слышалось восклицание, потом обратился с замечанием к своему царственному гостю, который по-прусски отвечал на честь, отдаваемую войсками, между тем как его взгляд задумчиво и грустно скользил по собравшемуся народу и рядам домов вдоль открывшегося Маджентского бульвара.

Когда король проезжал мимо толпы, в последней часто слышались слова: Quelle bonne figure![76], потом всё внимание сосредоточивалось на свите, стараясь открыть в ближайшей карете графа Бисмарка, что, однако, удавалось немногим, ибо менее всего подозревали увидеть этого славного государственного мужа в белом кирасирском мундире.

Экипажи достигли конца гвардейских рядов и помчались вдоль бульвара, по сторонам которого стоял народ.

— Вы сейчас высказали идеи, — проговорил Клюзере, обращаясь к Раулю Риго, с которым возвращался в город, — идеи, в которых, извините за откровенность, много юношеской надежды на будущее, постепенно утрачиваемой с летами, но в которых есть ещё два неисполнимых условия, а именно: цель и твёрдое, неуклонное действие. Как полагаете вы достигнуть этой цели, подготовить это действие при бессилии массы, при солидарности властителей?

— Солидарности, — сказал Рауль Риго с улыбкой, — при таком условии нам было б трудно работать. Но, видите ли, — продолжал он с большей живостью, — наша ближайшая задача состоит именно в том, чтобы воспрепятствовать союзу наших могучих противников.

Он молчал несколько минут и вёл фенийского генерала к уединённой улице, в которой их не стесняла толпа и по которой они могли пройти к старым бульварам.

— Мы хорошо знаем это, — сказал он с ударением, — имея связи в прессе и полиции и обладая головой на плечах. И потому я знаю, что этот мечтательный император, описывающий жизнь Цезаря с целью провести сравнительную параллель между великим тираном Рима и своей жалкой личностью, что он старается устроить соглашение, прочный союз с двумя северными державами, государи которых находятся теперь в Париже, он всё ещё надеется получить от прусского министра вознаграждение, которое спасает тень французского обаяния и позволяет ему рассчитывать на усвоение и одобрение его планов французским национальным чувством. Но этого не должно быть и не будет! — вскричал он уверенным тоном.

— Как же помешать этому? — спросил Клюзере.

Рауль Риго не отвечал ему с минуту.

— Слышали вы около нас восклицание: «Да здравствует император Германии»? — спросил он потом.

— Да, и рассердился за это, как могло раздаться во французском народе восклицание, по-видимому, поддерживающее прусское честолюбие?

— Это восклицание, — сказал Рауль Риго, — весьма важно для нашего дела, его повторят в журналах, и оно станет началом пропаганды для возбуждения национального чувства и национального тщеславия, этих помочей, — прибавил он, презрительно улыбаясь, — на которых ещё можно водить ребяческую толпу и которые мы впоследствии уничтожим, когда на место устаревших смешных национальностей поставим новое человеческое общество.

Клюзере слушал с возраставшим вниманием.

— Эта пропаганда, — продолжал Рауль Риго, — принудит императора заявить снова свои требования о вознаграждении, которого Бисмарк никогда не даст ему, — прибавил он с улыбкой, — вследствие чего соглашение с прусским министром станет невозможно. Это первый шаг, ибо, — сказал он убедительным тоном, — этот феодальный Кавур из Германии есть наш истинный и серьёзный противник: в его руках громадная сила и воля употреблять эту силу; он имеет способность постигать идеи, посредством которых управляют народом и отнимают его из наших рук; с ним Наполеон не должен быть в союзе. Наполеон должен оставаться изолированным во Франции и попасть в наши руки! — прибавил он с улыбкой, полной ненависти и холодного презрения.

— Дальше? — спросил Клюзере.

— Дальше — эта игра вскоре доведёт до того, что национальное обаяние в руках императорского правительства обратится в дым, и тогда этот блестящий барак рухнет, как гнилое здание, или же в последнюю минуту, в припадке отчаяния, объявят войну, что, быть может, ещё лучше, потому что будут разбиты, а разбитая империя есть начало нашей эры.