Внезапно терпение старого слуги лопнуло.
— Убийца! — вдруг закричал он тоненьким голоском. — И тебе не стыдно? Будь жив твой отец, он бы плюнул тебе в лицо. Наверное, мать родила тебя от пьяного конюха!
— Можешь остаться с ним, — процедил Хмура сквозь зубы.
— Zeby ci sie krew zalala! Чтоб ты кровью залился! Ты думаешь, я бы не остался, если бы был моложе лет на пятьдесят? Давно уж я не плевал тебе под ноги… Так говорить со мной! Давно я тебя не колотил, paskudo.[45]
Они еще долго слышали его голос, выкрикивавший проклятия, удаляясь в ночи.
18
Вслед за первым снегом пришли сильные морозы. Янек и Зося почти не выходили из землянки. Отныне их жизнь сводилась к немногому: дрова, огонь, кипяток, пара картофелин, сон. Янек заявил Черву:
— Зося больше не пойдет в Вильно.
Черв как раз чинил сапог. Он сказал, не поднимая головы:
— Я знаю.
— Она живет со мной.
— Хорошо.
Вот и все. Ни удивления, ни досады. Добранский дал Янеку несколько книг: Гоголя, Сельму Лагерлёф.[46] Янек часто читал Зосе вслух. Потом спрашивал:
— Тебе нравится?
— Мне нравится твой голос.
Ложились они рано. Иногда, запасшись дровами на несколько дней, вставали только затем, чтобы подбросить их в огонь. День был похож на ночь, и время перестало для них существовать. Бывало, проснувшись и выглянув наружу, они обнаруживали, что на дворе ночь.
— Сколько сейчас времени?
— Не знаю. Иди сюда. Давай ляжем.
Оставалось еще четыре больших мешка картошки: на зиму должно было хватить. Беспокоил их только огонь. Обернув руки тряпьем, они ходили за хворостом, приносили его в землянку и уходили снова. По девственному снегу ползали взад-вперед два черных муравья, волоча свои смешные веточки… Потом они возвращались в нору, разжигали огонь и грелись. Говорили мало. Их тела, укутанные в груду одеял, прижимались друг к дружке и выражали чувства красноречивее слов. Иногда Зося спрашивала:
— Ты думаешь, это когда-нибудь кончится?
— Не знаю. Отец говорил, все зависит от исхода битвы.
— Какой битвы?
— Сталинградской.
— О ней все говорят. Даже немцы в Вильно.
— Да, все.
— Она все еще продолжается?
— Днем и ночью.
— А что сделают наши друзья, когда выиграют эту битву?
— Построят новый мир.
— Мы не сможем им помочь. Мы еще маленькие. А жаль.
— Дело не в возрасте, а в мужестве.
— Каким он будет, этот новый мир?
— Это будет мир без ненависти.
— Тогда нужно будет убить много людей…
— Да, нужно будет убить много людей.
— А ненависть все равно останется… Ее станет даже больше, чем раньше…
— Тогда их не будут убивать. Их будут лечить. И кормить. Для них построят дома. Им подарят музыку и книги. Их научат доброте. Если они научились ненависти, их можно будет научить доброте.
— Ненависти не разучиваются. Это как любовь.
— Я знаю, что такое ненависть. Меня научили немцы. Я научился ей, когда потерял родителей, когда мерз и голодал, жил в землянке и знал, что, если меня встретит немец, он не предложит мне своего котелка, не уступит мне места возле костра и угостить меня сможет только пулей. Ведь у немцев есть пули для всего. Для груди и для надежды, для красоты и для любви… Я ненавижу их!
— Не надо. Когда у нас будут дети, мы научим их любить, а не ненавидеть.
— Мы научим их и ненавидеть тоже. Мы научим их ненавидеть низость, зависть, насилие, фашизм…
— Что такое фашизм?
— Я точно не знаю. Это особый вид ненависти.
— Наши дети никогда не будут голодать. Они никогда не будут замерзать.
— Никогда.
— Обещай мне.
— Обещаю тебе. Я сделаю все, что смогу.
По ночам они часто просыпались от неумолчного воя: по лесу рыскали голодные волки, и утром Янек находил их следы возле землянки. Лес обнажился и побелел. По снегу блуждали вороны и подолгу каркали. Снег полностью завладел лесом, и на его белизне люди все больше походили на черных муравьев, волочащих в свои норы смешные веточки, — настойчивых, шатающихся, измученных холодом. Отныне вся их жизнь была направлена к единственной цели: поддержать огонь. В городах захватчики ждали лета, чтобы отправиться на новые завоевания, а в лесах человеческая надежда слабее луча зимнего солнца упорно не хотела умирать. Люди больше не интересовались городскими новостями и не разговаривали, их лица морщились от холода и становились такими же заскорузлыми, как старые деревья. Только изредка из деревни возвращались братья Зборовские, подносили к огню свои руки с задубевшими от холода пальцами и говорили кратко:
— Они еще держатся.
19
В один из таких морозных дней, когда сердца людей и зверей понемногу цепенели, а жизнь ждала лишь таинственного знака, чтобы остановиться, умер Тадек. Он умер ночью, во сне, лежа у огня, и даже молодая женщина, сжимавшая его в объятиях, не заметила его ухода. Накануне он почувствовал себя лучше. Он перестал кашлять, температура у него спала. Он попросил Добранского прочитать ему отрывок из книги.
— Не стоит, — сказал Добранский. — Попробуй немного поспать.
— Сегодня я хорошо себя чувствую. Кто знает, Адам, может, я скоро смогу совершать вылазки на дороги?
— Вполне возможно.
— Весной мы будем делать налеты на немецкие колонны… Правда?
— Да. Весной.
— Нужно изо всех сил помогать людям, сражающимся под Сталинградом.
— Изо всех сил. Не двигайся, Тадек.
— Мне хорошо. Адам, почитай мне что-нибудь.
— Что же ты хочешь, чтобы я тебе прочел?
— Сказку.
— Хорошо. Не говори много. А то начнешь кашлять.
— Сказку, героем которой буду я. Волшебную сказку, в конце которой я умру, но не от туберкулеза, а в бою.
— С удовольствием. Только лежи спокойно. Положи голову сюда… вот. Я расскажу тебе одну историю.
— Начинай…
— Сейчас, сейчас…
Польский летчик-истребитель Тадек Хмура умирает. Он лежит на спине в траве, в глубине густой английской рощи. Его разбитый самолет валяется в нескольких шагах от него: крылья сломаны, а винт глубоко вошел в землю, словно меч. Его сломанный позвоночник не чувствует боли, и тело кажется ему чужим. «Проклятое тело!» — печально думает он с любовью хозяина к своему верному псу. Его взгляд начинает туманиться…
— Это называется волнующей минутой, — прошептал Тадек.
Но вдруг он замечает, что кусты перед ним шевелятся, и из-за шелковицы высовывается глупая физиономия Пеха. Пех смотрит на Тадека с отвращением, язвительно гогочет и выходит из кустов с бутылкой виски в руке…
— Если бы это было правдой! — пробормотал Пех.
— Замолчи…
В этом появлении есть что-то неожиданное. Тадек это хорошо чувствует, но в своем нынешнем состоянии не может сосредоточиться и определить, что именно. Впрочем, аэродром находится всего в нескольких милях отсюда, и там должны были видеть, как его самолет упал в лес. Пех склоняется над Тадеком и подносит к его губам горлышко бутылки. Тадек пьет и понимает, что виски, как и прежде, пить приятно. Затем он видит, как из зарослей появляется его товарищ по эскадрилье Адам Добранский. Добранский ведет себя очень некрасиво. Он смотрит на запутавшееся в парашюте тело с глубоким отвращением.
— Как колбаса! — заявляет он, усаживаясь в траву. — Передай мне виски. Ну что, сбили?
Тадек оскорбительно бурчит что-то в его адрес и, в свою очередь, требует бутылку. Он понимает, что никому до него нет дела. И продолжает умирать.
— Тихо! — прошептал Пех. — Он спит.
Тадек открыл глаза.
— Я не сплю. Продолжай.
Он умирает, его жалкое, беспомощное тело лежит на земле, а его лучшие друзья делают вид, что все это — сущие пустяки. Он, конечно, не требует от них, чтобы они рыдали и рвали на себе волосы, но можно было хотя бы не напиваться.
— Могли бы, по крайней мере, обнажить головы, — с достоинством подсказывает он им. — Не стесняйся, Пех. Если устал пить стоя, можешь усесться на меня, — добавляет он трагическим тоном.
К его громадному удивлению, Пех тотчас садится к нему на живот, сжимая в руке бутылку. Но Тадек не чувствует его веса. Напротив, у него такое ощущение, будто он наблюдает за всем со стороны, словно это запутавшееся тело больше не принадлежит ему.
«Все обстоит гораздо хуже, чем я думал», — думает он, впадая в уныние.
— Даже не пытайтесь меня ободрить! — храбрится он. — Я знаю, что со мной!
— А ты думал, у нас еще остались какие-то иллюзии? — говорит Пех. — Cheers![47] — Он пьет. — Если ты видел, как гибнет дело всей твой жизни… — декламирует он.
— Я? — стонет Тадек. — Киплинг?
— Да. Если ты видел, как гибнет дело всей твоей жизни… Старина Киплинг! Я дам тебе почитать его стихи о Сталинграде… По его собственному признанию, это лучшее, что ему довелось написать. Какой пыл! Какое воодушевление! Попался, Ганга Дин?[48]Cheers…
— Cheers, — отвечает Тадек, — превосходное виски. Возвращает любовь к жизни…
Это заявление немедленно вызывает у его товарищей приступ бурной радости. Бутылка быстро обходит еще несколько кругов.
— Как Яблонский? — спрашивает Тадек.
— Так же, как и мы, — говорит Пех. — Ушел из эскадрильи. — Он осушает стакан. — Мы нынче в свободном полете, — поясняет он.
— А Черв? Я видел, как он врезался в одного боша над Северным морем… Я был в двухстах метрах сзади и видел, как оба самолета спикировали в воду.
— Угу, — подтверждает Пех, — Черв упал прямо в ледяную воду и поплыл, как поплавок. «Брр…» — фыркал он на чистейшем польском. «Брр… брр…» — внезапно услышал он за соседней волной. Черв поворачивает голову и видит боша, который плывет рядом с ним и смотрит на него своими идиотскими глазами. Чтобы согреться, они начинают обмениваться оскорблениями: «Т… т… ты утонешь, д… др… дружище! — шепчет Черв по-немецки с ликующим видом. — С… с… спасательный пояс не вечный. Т… т… тебе капут». «Брр…» — печально отвечает ему бош. — «Т… ты… ты стучишь зубами?» — ликует Черв. «Й… й… я? — хрипит бош. — М… м… мне так нравится. Эт… то п… приятно!» — «Оч… чень приятно! — соглашается Черв. — Н… н… ни за что н… н… на свете н… н… не хотел бы оказаться г… г… где-нибудь в д… др… другом месте!» «Брр…» — дрожат они хором, поглядывая друг на друга краем глаза. — «И… и… я двадцать раз б… б… бомби