Порешили: музыкальное обучение полностью сосредоточить в стенах Академии.
6 марта 1777 года сие решение было утверждено и подписано.
Величественное здание на берегу небыстрых вод (в некоторых частях своих все еще возводившееся французом де ла Моттом и лишь впоследствии довершенное русским Кокориновым) вдруг наполнилось — как та волшебная коробочка — звоном, гудками, голосами. Звон был струнный, гудки — медными и деревянными, голоса — восхищенными.
Всю весну в здание Академии везли музыкальные инструменты: пышногрудые виолончели; на верхах визгливые, а на басах глуховатые немецкие скрыпки; козлиного тембру английские рожки; молодецкие флейты с кларнетами.
Был привезен и новенький клавесин.
Приподняв крышку, Евстигней обомлел: сочные картины европской жизни, сверкнувшие над клавишами, излучали тепло, свет.
Явился и клавесинный настройщик. Кланяясь в пояс всем и каждому, открыл крышку, стал настраивать.
Вслед за настройщиком откуда ни возьмись — конференц-секретарь Академии господин Фелькнер. Конференц долго расхаживал вкруг клавесина, важно покрякивал, а уж после кряканья дважды повторил:
— Настраивать сей клавесин круглый год! Да слышь ты? Каждого месяца настраивать. Содержать во всяческой исправности. И гляди мне! Отчень, отчень бережно настраивать! А не то я тебя... Уф! Как это говорится: с пометом смешаю!
Обалдевший настройщик кланялся, фетровые обойные прокладки, припасенные им для клавесинного нутра, для умягчения щиплющих струны крючочков, одним словом, для демпфера, падали из рук на клавиши. На пол ронялся и настроечный ключ...
Евстигнеюшка смеялся редко. Однако сейчас рыжий Фелькнер, походящий на цаплю из сказки своими негнущимися ногами и выпученными, уставленными в одну точку глазами, его рассмешил.
Конференц-секретарь все ходил вокруг клавесина. Настройщик, уже в который раз протерев клавиши тряпицей, вздыхал. Евстигней смеялся. Учение продолжалось…
До переносу музыкального обучения в стены самой Академии Маттео Буини не дожил, умер. Это, однако, мало что изменило. Преподавание музыки следовало продолжать и улучшать. Да, улучшать! И добиваться этого следовало незамедлительно.
На такие мысли Ивана Ивановича Бецкого наталкивали успехи воспитанников: Скокова, Давыдова, того же Ипатьева-Фомина.
Решено было пригласить для воспитанников какого-нибудь известного и к преподаванию пригодного музыканта.
Весна и лето прошли в поисках такового. Вода прибывала и убывала, дул морской западный ветер. Музыкальный класс в Академии не складывался.
Наконец на исходе лета был найден музыкант подходящий, музыкант достойнейший. К тому же не испытывавший отвращенья от работы с воспитанниками. А главное, автор славно-известной оперы «Добрые солдаты», дающей ныне в Петербурге полные сборы.
Герман Раупах, уроженец Тюрингии, трудился в России уже двадцать лет. Языком овладел как надо. Любил щегольнуть грубоватым русским словечком. Не избегал подчеркнуть собственную мысль русскими стихами. Сие было объяснимо: все свои оперы последних лет герр Раупах положил именно на стихи русские.
Одни Раупаховы оперы были хороши, другие похуже. Но вот совсем недавно законченая опера «Добрые солдаты» — та удалась на славу! И не в последнюю очередь благодаря русским стихам.
— Ай, Матвеюшка! Ай, душка фон Херасков! — восклицал иногда герр Раупах. Затем, шепча, добавлял: — Ай, чей-то там потомок! С продавленной переносицей! С выставленным вперед, что твой кулак, боярским подбородком! С таинственным мерцанием глаз! Бывают ли таки потомки?
Впрочем, герр Раупах всегда был готов расцеловать некрасивую, но умную херасковскую физию. Ведь куплеты из «Добрых солдатов» распевались в Петербурге повсеместно! Для шестидесятилетнего Раупаха сие было успехом неоспоримым и долгожданным.
Терпеливый сын никому неизвестного веймарского органиста потирал от радости руки. И даже готов был сам — за сходную плату — исполнять в гостиных под аккомпанемент клавикордов все партии из «Добрых солдат» поочередно.
Однако нужды в том не было: певцов — и своих, и иноземных — в России имелось в избытке.
Первого сентября 1777 года с господином Германом Раупахом — сочинителем опер — был заключен договор.
Академия художеств обязывалась уплачивать и способствовать. Герр Раупах брался усердно приумножать и воспитывать. Деньги — талант. Талант — деньги. Быстро, хорошо, прочно. Мена одного на другое происходила четко, слаженно.
Раупахова музыкальная наука сильно отличалась от италианской. Обучившись игре на клавесине и органе у собственного отца, Герман Раупах и других учил по-домашнему: без театральных сцен и резких вскриков, без итальянских ароматических паров и прочих вывертов. Только строгие принципы композиции! Только выстраиванье музыкальной фразы. Только фортиссимо и пианиссимо. Одне плагальные и аутентические каденции.
Евстигнеюшка таким обучением был весьма обнадежен, а затем и покорен. «Азы надобно постигать, азы! — убеждал он себя. — Все сложное из простого вытекает. Правда, простое — ух! — так вот запросто из потока не выловить. Простое, оно самое сложное и есть!»
Разучивая этюды и короткие пиэсы, он все чаще задумывался над их строением и формой. Но нередко мысли его витали и вдали от методичных упражнений: то Алымушка, то ее высокородные товарки, то наплывающая на них на всех тень благороднейшего Ивана Ивановича Бецкова — смущали и отвлекали его: в минувшем августе (месяце королей, месяце римских кесарей) Евстигнею исполнилось шестнадцать...
В том же 1777-м, но уже в сентябре, был создан при Академии свой ученический оркестр. Евстигнея — как скрипичного самоучку — упекли во вторые скрипки. Но все одно: игра в оркестре была школой превосходной. Ну а занятия композицией, начатые господином Раупахом, ранее вторым капельмейстером придворного оркестра, а ныне профессором, — те шли всё быстрей, всё интересней.
Но тут — беда! Стылым декабрем следующего, 1778 года герр Раупах прямо на улице, при едва выпустившем иглы питерском морозце — еще сыром, гниловатом, — нежданно помер. Хотя был не хлипок и ничуть не дряхл. Резов был и подвижен! Но вот же: сердце, скованное первым ледком, этой самой подвижности не выдержало, на ходу встало.
Чтобы господина Раупаха отнюдь не забывать, и для грядущих академических нужд было следующей весной у вдовы его куплено: 18 балетов да 2 увертюры. Також куплены были партитуры синфоний, какие в наличии оказались. Всего — на 113 рублев.
Цена — немалая. И цена — ежели не всей жизни, так хотя бы полутора годам, проведенным Германом Раупахом в Академии, на вкус начальства — вполне соответствующая!
Глава одиннадцатая В «Желтеньком». Органиструм
Санкт-Питер-Бурх будили барабаны.
Треск, надсада, тревога, сухость! Тресь-тресь-тресь! Стак-та ка-так-с!
Были и другие привязчивые звуки: дзынь-бом-дзын-нь! Бум-м-с! Даб-здыба-думс…
Лопавшаяся Нева, вейки-возчики с бубенцами (отзывавшиеся заливистыми дишкантами и тенорами тупозвонными), воробьиный порх, слабый шум фонарных горелок — каждый звук приносил новые мысли. Иногда — воспоминания...
Полгода в воспоминаниях о почившем учителе, в прислушиваньях к великой музыке столичного города, в недоумениях, в шатких самосильных занятиях и прошли. Еще полгода потребовались для приспособления ко нраву нового наставника: Антона Глазиуса Сартория.
А там еще год: тихий, незаметный, до краев запруженный музыкальными экзерсисами и, что важней всего, — попытками чрез упражнения перейти к сочинениям собственным.
Выходило скверно: под пальцами зияли пропасти, вырастали преграды. Все надо было делать по правилам! А настоящие правила знали только настоящие, а не случаем в Академию занесенные наставники.
Были, конечно, и правила общедоступные, безо всяких наставников легко постигаемые. И первое правило — и в италианской музыке, и в немецкой, и даже во французской — гласило: решай теоретические задачи, гармонизуй мелодию, бас.
Сие было полезно и кстати, но к развитию сочинительских навыков, к выработке собственных способов музыкального письма не вело.
Выход забрезжил нежданно. Был он доступен, прост.
Песня!
В который раз уж, прямо на улице услыхал он тихо-печальную песню...
Ну песня и песня. Тут же, однако, стали к ней подбираться аккорды. А еще, чуть спустя, песня внутри у него расширилась, раздвинулась. И стала уж не песня — стала театральная драма! Совсем недавно таковую драму в Пажеском корпусе видел…
Во поле береза бушевала,
Во поле кудрява бушевала…
Пытаясь расширить песню до малой музыкальной драмы, Евстигнеюшка кинулся бежать. На ходу себя спросил: «Куда, мол, бежишь, Есёк?» Сам себе и ответил: «Домой, в Академию!» Тут же, на бегу, уразумел: Академия отнюдь не дом родной! А тогда как? Тогда что? Вот завершит он обучение — и куда денется, где головушку преклонит?
Размышлять на бегу было неспособно. Перво-наперво следовало добраться до клавикордов или до стола и песню гармонизовать, придать ей благообразный вид. А уж потом раздвигать и расширять ее до песенной драмы. Или...
«Сделать кантатой? Ораторией? Чем-то иным, еще мне неизвестным?»
В таких и подобных размышлениях, в неустанных занятиях и редких посещениях консертов (неизмеримо чаще посещались комические оперы!) пробежало еще два года.
В Академии многое переменилось: куда-то пропал Ключ-Соль, был послан в Италию за казенный кошт ставший на время малоразговорчивым и сурьезным Петруша Скоков. Еще два воспитанника подались к езуитам. Перестала являться в стенах Академии Алымушка. И только Иван Иванович Бецкой (или, как чаще звали его меж собой воспитанники, Бецков) неизменно оставался при художествах, ведал наиважнейшим делом воспитания юношества!
Приспел сентябрь 1780-го. Был тот сентябрь, как всегда, тепл, а от листвы красноват.
Тут-то и случилось нечто не весьма вразумительное, но весьма неприятное.