Евстигней — страница 22 из 81

Об этом и о другом сладко было раздумывать именно в нотном хранилище. Полнота духовной жизни опровергала старинную мудрость про здоровый дух в здоровом теле.

Телу недужилось, дух — возносился!

Глава шестнадцатая Долгожданная встреча. Дуэт

За двенадцать лет до описываемых событий, и тоже в год Льва, год сияющий, но и грубовато-резкий, Леопольд Моцарт с одиннадцатилетним сыном своим в первых числах августа спешил в Болонью.

Больше всего Моцарту-старшему нравилось, что во время итальянского путешествия сына его, Вольфганга Амадея, принимали за немецкого дворянина. Иногда даже за графа или принца. А его самого уж никак не меньше чем за гофмейстера!

На слуг и лакеев «гофмейстер» Леопольд грубо покрикивал. С людьми более высокого звания принимал вид то снисходительный, то равнодушный. Да и любовь к сыну простиралась у Моцарта-старшего далеко! Он частенько копировал руку Амадея. Следуя скачкам Амадеевой мысли, старательно выводил в письмах (иногда сыном лишь подписывавшихся) букву за буковкой. Так оно спокойней. Мало ли чего неопытный Вольфганг в письме накорябает!

Однако через буковки постичь душу сына не мог. А вот через музыку, кажется, постигал...

В тот день «гофмейстер» Леопольд был зол. В музыке сын знал больше его, знал все! Знал и умел больше зажиточных немецких наставников и австрийских бедняков-оркестрантов. Мог с ходу, безо всякой подготовки набросать экспозицию симфонии, строгал части сонат и сводил их в единое целое, подобно тому как мастер-бочар в бочарне близ Зальцбурга сбивает и скругляет сверкающие и пахнущие липовым медом дощечки, сводя их воедино под ободы бочек.

Одно было нехорошо: Вольфганг Амадей весьма слабо знал науку удивительную и несравненную — двойной контрапункт. Всем тайнам контрапункта мог обучить только падре Мартини, оснастивший этим важнейшим умением и Христиана Баха, и Антонио Сальери, и самого Глюка.

«Конечно, двойной контрапункт жестко шнурует фантазию, иногда, словно мешок с мукой — если им загородить оконный проем — глушит звуки и образы. У мелодии в контрапункте невеликая роль. Но ведь давно пора Вольфгангу отказаться от сентиментальных немецких песенок! Не нужны ему и песенки итальянские. А нужны несколько опорных нот, которые бы все время варьировались и преображались. Нужно посоветовать Вольфгангу брать темы, близкие по звучанию к григорианскому хоралу».

Моцарт-старший вздохнул. Приезду в Болонью предшествовали события, до сих пор его сильно волновавшие. Даже и Вольфганг, несмотря на свою беспечность и всегдашнюю дурашливость, внезапно переходившую в глубокую меланхолию, — о тех событиях вспоминал. Еще бы!

Сам папа Климент ХIV недавно принял их! Принял всего через три дня после вручения Моцарту-младшему Ордена Золотой Шпоры.

Леопольд вздохнул еще раз. Было бы куда лучше, если бы золотой крест на пурпурной ленте, шпагу и шпоры вручил сам папа.

Но сделал это кардинал Паллавичини. Потом оказалось: кстати. Ведь Вольфганг не сдержался и тут же, при кардинале Паллавичини, стал все ему врученное примерять. И начал, ясное дело, с дерзко призвякнувших шпор...

Впрочем, и кардинал и, чуть позже, сам папа на все причуды сына лишь милостиво улыбались, называя Вольфганга к месту и не к месту «маленьким чудесным немцем».

Честь, конечно, была неслыханной. В римских гостиных, по выходе из церквей и в картинных галереях только и слышалось: «маленький чудесный немец», «чудо Господне», «папа Шпору пожаловал».

Не обошлось и без неприятностей.

Член Болонской филармонической Академии маркиз Эудженио де Линьевиль герцог де Конка, прямой и резкий (и в резкости своей недальновидный), после римских торжеств отвел Леопольда в сторону, сказал, чуть покусывая нижнюю губу:

— Я только что отдал гравировать ноты последних сочинений Вольфганга. Однако вам, почтенный, но неразумный отец семейства, скажу: вы губите мальчика!

— Я сделаю своего сына оправданием существованья всей Европы. А может, и смыслом этого существованья!

— Вы думаете не о нем, а о себе, старый немецкий болван!

Я австриец, — приосанился Леопольд, — сам архиепископ Зальцбургский покровительствует мне и моему сыну... К тому же, в отличие от вас, герцог, я ничего дурного об итальянцах никогда не говорил и не скажу. О, Италия! — чтобы переменить тональность разговора, Леопольд возвел глаза к потолку. — О, сердце австрийской империи! О...

— К чертям вашу империю! К чертям епископов и архиепископов! К чертям всех церковных крыс!

— Вы, кажется, хотели сказать еще: «К чертям Его Святейшество?» — мертвеющими губами произнес то, чего раньше произнести никогда бы не решился Моцарт-старший.

— Нет, этого я сказать не хотел. Не выжил еще из ума. Но вы… Вы поплатитесь за сына! Пройдет десять или двадцать лет, и последствия раннего успеха начнут выступать из углов, начнут спрыгивать со стен — как те химеры с греческих ваз. Ваш химерический сон будет развеян!

Моцарт-старший богато одетому предсказателю не поверил. Да и как было верить, если сам папа благословил чудо-ребенка?

«Правда, этот чудо-ребенок... — Леопольд внимательней вгляделся в сына, забившегося в угол кареты. — Этот чудо-ребе нок, кажется, не только о музыке помышляет. Поэтому — скорей в Болонью! Падре Мартини хоть и не папа римский, однако ж истинный францисканец. А монахи этого нищенствующего ордена всегда славились тонким обращением и с людьми простыми, и с власть имущими. Францисканец поможет! Он не только научит Вольфганга тому, что составляет основу музыкального сочинительства: полифонии, но и наставит на ум!..»

Моцарта-отца распирало сладкое чванство. (Но оно же его и беспокоило.)

Маленького чудесного немца (Моцарта-сына) томила жара.

Вольфганг сидел, забившись в угол кареты, и, чтобы не расплакаться от обиды, вспоминал разные разности. В жизни он этих разностей видел мало. А вот в книгах и на оперных сценах — уже вполне достаточно. Ему вдруг припомнилась история о пастухе и пастушке, вычитанная в одной немецкой книжке. Там еще были латинские стихи через строчку:

Я скромной девушкой была,

Virgo dum florebam.

Мила, застенчива, нежна,

Omnibus plazebam.

Пошла я как-то на лужок,

Flores adunare.

Да захотел меня дружок

Ibi de florare.

То, что происходило в стихах дальше, маленький чудесный немец представлял себе плохо. Однако, наслаждаясь сладким туманом незнания, продолжал забавлять себя историями, чуть прищелкивал языком, изменял и заново кроил мелодии, влетевшие в ум за последние три-четыре дня.

Вольфганга томило лето, смущали неясные взгляды отца.

Он ждал конца путешествия. Сидя в карете, он не мог знать — а предчувствовать это ему было не дано, — что уже 30 августа их с отцом пригласят на экзамен, а затем и на торжественное собрание Болонского филармонического общества. И падре Мартини, в чуть сдвинутом на затылок монашеском колпаке, отведя подальше от отца и застенчиво улыбаясь, будет держать его за руку и умолять хотя бы некоторое время ничего не сочинять.

— Остановите руку, мой маленький немецкий друг! Не дайте воображению увести себя за черту, обозначенную Всевышним! Учитесь — постепенно!

Падре Мартини имел основания говорить именно так: экзаменационная работа Амадеуса, исполненная для Academia filarmonica, была оценена не слишком высоко. Вердикт о ней был вынесен такой: «По обстоятельствам — удовлетворительная». Работа была несвободна от многих недостатков. А главное: Моцарт-младший смешал в ней строгий и свободный стили полифонического письма! Этого делать не полагалось. Пришлось выручать, прикрывать, даже тайно входить в комнату, куда сопроводил экзаменуемого Исполнитель устава, и кое-что Амадеусу подсказывать. А уж после экзамена, отведя юного Моцарта в сторону, наглядно и весьма бесцеремонно исправлять его работу.

Исправленное Моцарт-младший взял с собой.

Удостоенный редкой чести — звания Академика (и при том по высшей категории: compositore), направляемый безжалостной рукой своего отца Иоганна Георга Леопольда, — Амадеус чувствовал себя не в своей тарелке: ему становилось то жарко, то холодно, он ощущал себя то бесконечно счастливым, то бесконечно несчастным, едва ли не круглым сиротой.

И хотя говорили: на присвоении ему звания Академика настоял падре Мартини, маленький чудесный немец знал — настоял отец. А падре Мартини, францисканский монах и тайный распорядитель дел в Academia filarmonica, несмотря на любезничанье и зудеж Моцарта-старшего, несмотря на увещевания великого герцога Флорентийского и других высоких особ, — на это лишь согласился. Согласился скрепя сердце, словно бы чуя великий вред, какой может нанести преждевременное отличие пока еще простоватым, но и дивным сочинениям этого пылкого подростка, mizere pargoletto...

История про Моцарта была первой из услышанных Евстигнеем в монастыре Сан-Франческо. Рассказал ее встречавший на крыльце Петруша.

Но Евстигней ждал не историй, ждал встречи с падре Мартини.

День клонился к вечеру. Петруша щебетал в монастырской гостинице. Встреча откладывалась. Евстигней — загрустил…

И все же в тот день — один из последних дней декабря 1782 года — встреча достопочтенного францисканца, именуемого падре Мартини, и скромного чужеземца Евстигнея Фомина произошла.

Случилась она после вечерней молитвы, в опоясывавшей главное здание монастыря галерее, куда Евстигнея вывел продышаться Петруша и где на минуту оставил его.

Началась встреча странно: увидав незнакомца, старый монах запел. Падре и начинал когда-то как певец. Даже серьезно подумывал о певческой карьере. И вот теперь нежданно-негаданно песенную выучку свою припомнил.

Веселые огоньки играли в глазах у францисканца. Сразу угадав в молодом чужестранце нового ученика, он не стал ждать представлений и приветствий, не стал склоняться в поклоне: запел.

Всего несколько нот прозвучали в сонном воздухе галереи. Мелодия, из этих нот составившаяся, была понятна и русскому, и итальянцу. Отдаленно она напоминала григорианский хорал.