Степан Иванович вновь утонул в креслах.
Н-да... Державин не годится. А для примеру надо кого-то нынче же припереть к стенке. Взять разве актеришек али музыкантишек? Много их тут близ дворцов отирается. Итальяшки, немцы, да и свои русские откуда ни возьмись наплодились. Только не вышло бы тут промашки! Музыкантишки все на службе, все при каком-то барине. Кто у князей, кто у графов пиликает, кто — даже в Придворной капелле. Есть, правда, один, из солдатских детей вроде. Сильно досадил в свое время матушке... Да только какое от музыкантишки удовольствие? — Облегчаясь, Степан Иванович пустил злого духа. — Что сии музыкантишки за люди? Свой брат: рваная морда, в дырьях кафтан. Никакого самостоятельного значения не имеют. Мысли крамольные из себя исторгают редко. Разве глупость какую на сцену выволокут... Или куплетишки непотребные в оперу вставят. Так куплетишки — на здоровье! Степан Иванович и сам не прочь куплетишко-другой с утреца в уборной пропеть. Нет. Не то. Подымай, Степан, выше. Хватай попородистей! Вот, опять же, Княжнин. И сын вице-губернатора, и родовит, и вольнодумствует. И под судом, растратчик, побывал когда-то! Да еще вдогон «Вадиму», сказывают, нечто совсем непотребное сочинять начал. Так надобно глянуть, на что он у себя, в тайных записях, подлец, покушается!
Степану Ивановичу стало жарко до невозможности.
Мощный череп его словно бы еще увеличился и, продолжая нависать над отмелями и болотами петербургских окраин, сделался вдруг как камень. Глаза исторгли острые лучики, один из уголков рта, опустившись ниже обычного, сделал рот кривым; нос, как у московской борзой, вытянулся, ноздри затрепетали: дельце-то выходило знатное!
Нынешним августом Яков Княжнин внезапно почувствовал себя дурно.
В молодости офицер и вольнодумец, он в последние годы сильно от вольнодумства отдалился. Виной ли тому давнее, но вовсе не позабытое обвинение в растрате казенных денег — сие обвинение, как полагал Княжнин, и было выдумано в ответ на его вольномыслие — или что иное, разбираться было недосуг.
Собственные сочинения, секретарствование у глохнущего и слепнущего Бецкого, преподавание русской словесности у кадетов, пиры, тосты за наследника престола... И вдруг, как гром среди ясного неба, строки «Вадима».
Трагедия возникла из новгородских словечек. Сперва, говоря по правде, лишенных всякой связности: вече, республика, вольность... Все сие вольномыслие было далеким, слабо ощутимым, мало желанным и ненужным!
Однако ж утраченное вольномыслие, разуму и сердцу наперекор, вдруг вернулось.
Было это весьма некстати. В терзающем душу вольнодумстве предчувствовал Яков Борисович многие беды: легочные простуды, головные боли, сердечную растраву, иные приступы нездоровья…
Сего дня дурнота подкралась из темноты. Еще ранним утром, перед рассветом, стало ему тоскливо, тошно. Сходил в отхожее место, сплюнул кислой слюной. Полегчало. Однако полностью дурнота не прошла.
Вдруг Княжнин понял: причина нездоровья — не возраст, не болезни. Даже и не «Вадим» — трагедия удавшаяся, трагедия выструганная, подобно ладье: прочно, складно. К тому же кой-кому читанная, а стало быть и на сцену — пусть неширокому кругу — явленная. Нет, причина нездоровья в другом! В его давней, но в последние дни беспрестанно вплывающей в ум трагедии «Ольга».
Написанная едва ли не двадцать лет тому назад, остававшаяся в рукописи, не попавшая на подмостки, «Ольга» принесла ему немало горя. Слух о трагедии дошел до императрицы. Были ей переданы и некоторые стихи, и общий смысл трагедии.
Государыня — это стало известно — вспылила. Борьба за престол была обрисована в пиэсе слишком явственно, без приличных одежд, и сильно напоминала ее собственное восхождение: смерть муженька Петруши и прочее.
Княжнина решено было наказать. Да как накажешь за то, чего нет: с некоторых пор Княжнин стал «Ольгу» от посторонних глаз укрывать, прятать.
Тут — надоумили:
— Да ведь сей Княжнин никакой не сочинитель. Казнокрад он! Деньги казенные из кассы взял, а возвертать и не думает.
То была правда: секретарь графа Разумовского, блестящий офицер, — Княжнин сильно поигрывал. Деньги из кассы и впрямь были им взяты. Правда, небольшие, для уплаты долга чести. И тут же возвращены.
Однако возврат денег не помог. Якова Борисовича арестовали. Суд, не особо мудрствуя, приговорил его к смертной казни. Чудовищная несправедливость была налицо. Вступился граф Разумовский. Императрица Княжнина помиловала, но лишила дворянского звания и определила рядовым в Петербургский гарнизон. И хотя тянул он лямку недолго — след от нее кровавый на плече остался. Была и еще одна неприятность: над имением его была установлена опека. А без хорошего прибытку — какая жизнь? И рифмы, и мечты — враз опадают, никнут...
Княжнин поежился.
Утреннее размышление о трагедии «Ольга» привело к нервному передергиванью плечами, к слезам.
— Ольге, Ольга, Ольгой... — твердил Яков Борисович как заведенный.
По старой привычке, стал он прибавлять к имени Ольга разные другие имена, стал сочинять стихотворные строки из имен, на «О» начинающихся.
Одним из первых всплыло имя Орфея.
Мысли Княжнина враз поворотили в другую сторону. Собственная мелодрама «Орфей» припомнилась ему вся, до строчки. Припомнились постановки, нешуточный восторг, долгие рукоплесканья. Но здесь Яков Борисович опять пал духом.
Сколько сил на «Орфея» трачено, а чего-то этой трагедии всегда недоставало!
Все оставшееся утро Княжнин промучился: чего именно?
В задумчивости листал он рукописного «Орфея» с конца до начала, потом стал кусками читать вслух.
Ад мелких неточностей объял его.
Стих то возносился, то опадал бессильно. Беспрерывного полету строк — не ощущалось. То и дело являлись меж ними широкие промоины, ненужные пространства. Чем их заполнить?
Внезапно Яков Борисович догадался: заполнить следует музыкой!
Нездоровье враз отступило в сторону, стало на цыпочках удаляться.
Как был, в ночной рубахе, очутился он вдруг у невысокой конторки, стал барабанить по ней пальцами, словно ударяя по клавишам.
Этого, однако, было мало.
Яков Борисович скакнул в гостиную. Там стоял новый венский фортепьян с педалями. Откинув крышку, Княжнин перепачканным чернилами пальцем стал тыкать в клавиши. После попытался взять аккорд. Фортепьян нехотя ответил. Однако персты стихотворца к извлечению музыкальных звуков были теперь мало способны. Потыкав в клавиши и понаслаждавшись матовым (а может, все-таки туповатым?) венским звуком, Яков Борисович крышку фортепьяна захлопнул, скакнул обратно к конторке и, не найдя бумаги, резко зазвонил в колокольчик.
Бумага явилась тут же. Явилось и очищенное от засохшей грязи перо. Брызгая чернилами, ничуть не задумываясь и не давая себе остановиться, Княжнин вывел:
ПОСЛАНИЕ ГОСПОДИНУ ФОМИНУ ОТ РАБА ЕГО ВЕРНОВА Якова Борисова КНЯЖНИНА
Милостивый государь мой,
Евсигней Ипатович!
Не пожалуешь ли ко мне на обед? Да сегодня же! Запросто прошу и без церемоний! Есть у меня одна мысль мусикийская, хочу ее до твоей милости довести. А чтоб не сумлевался ты, Евсигней Ипатович, что мысль таковая у меня имеется, сразу скажу тебе: трагическая опера «Орфей»! Вот что у меня теперь на уме. А у тебя это и под пальцами вскоре будет.
Ради Христа — приезжай!
Всецело твой —
Яков Княжнин.
Справившись таким образом с нездоровьем, Яков Борисович повеселел. Велел подавать кофий, а письмо отнести по адресу.
Малое время спустя явился посыльный с пакетом. Не представившись и не говоря, от кого послание, передал Якову Борисовичу наглухо запечатанный и никем не подписанный пакет.
«От Фомина? Не мог он так быстро отписать. От кого ж? Какая-нибудь дама? Гм-м, сие — маловероятно. Завитушки на конвертах дамы любят даже больше любовных утех».
Яков Борисович поискал глазами ножичек для разрезания конвертов, не найдя, попытался разгрызть уголок пакета зубами. Не сумел, однако не огорчился, а рассмеялся.
— Зубов-то во рту — половины нет! Глядь — и последние с письмом выпадут.
Решено было отложить чтение письма до вечера. Или до тех пор, пока не переговорит с Фоминым.
В тот же примерно час Степан Иванович Шешковский потирал руки от удовольствия.
Славно задумано! Письмецо без подписи, отправленное Княжнину — возмутительному сочинителю и вольнодумцу, — должно было сегодня же возыметь свое действие. Должно было толкнуть Княжнина к поступкам неуравновешенным, к словам резким, дерзким. А тут уж — не зевай, сеть на голубка поскорее накидывай!
Глава тридцать седьмая Сила кнута — слабости вольнодумца
Яков Борисович был человек слабый. И особливо в трех отношениях.
Наипервейшая слабость — игра. И в молодости, и ныне любил перекинуться в картишки. Теперь, правда, крупно не проигрывался. Имел опыт, играл осторожней, реже. А вот в юности, в бытность свою офицером, дошел едва ль не до положения нищенского!
Вторая слабость Якова Борисовича заключалась в непомерной любви к малолетнему сыну. Дня, а иногда и часа не проходило без того, чтобы не требовал Яков Борисович дитя к себе, не хлопотал близ него, не подавал, как та нянька, носовые платки, не совал соску, не перекладывал подушечки, а когда сын подрос — не услаждал его игрушками, куклами и другим навряд ли необходимым для будущего офицера вздором.
Ну а третья слабость Княжнина состояла в особой его впечатлительности. Что Яков Борисовичу ни скажи — то мигом ему и представится. Замечательно хорошо представлял он себе античных авторов, представлял и европейцев: не только труды их, но походку и разговор, даже возможные мысли. Бойко и звонко переиначивал Княжнин их слог, делал этот слог своим, при всем при том полагая собственное свое письмо от сих авторов не зависящим. Особливо Яков Борисович гордился легкостию письма, которая, впрочем, по мнению близко знавших его, также проистекала из слабости...