Евстигней — страница 63 из 81

— Да уж я про это знаю. И мне святой Михаил явился. Так надобно нам с тобою святому Михаилу повиноваться. Быть сему храму! Молодец, солдат. Не струсил, до меня, до государя дошел. Вот тебе за смелость табакерка серебряная!

Впрочем, табакерки под рукой не оказалось. Тогда был солдату выдан золотой голландский ефимок.

Караульный ушел, Летний дворец решено было ломать. На его месте стали возводить дворец Михаила Архангела — Михайловский замок. Возводили спешно: стуча, покрикивая, соря золотом, без передышки.

Тем утром император и самодержец всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса-Таврического, Государь Псковский и великий князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский, князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогицкий, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский и иных, государь и великий князь Новагорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Вишепский, Мстиславский, и всея Северныя страны, повелитель и государь Иверская земли, картлинских и грузинских царей, и прочая, и прочая, и прочая, — как раз осматривать то ли замок, то ли церковь и ехал. Что в точности будет сооружено, решено покамест не было. В одном из снов ясно говорилось о церкви. В другом — был дан план дворца, сиречь замка.

«Гм...» — произнес про себя император и задумался. Вдруг недалече от закладываемого фундамента, в толпе не так чтоб густой, но и не совсем уж редкой, был Павлом Петровичем запримечен капельмейстер. Тот самый! Из Фонтанного дому, из шереметевского театра. Капельмейстер, коего он определил когда-то как на него самого походящего.

«Не обличьем! Повадкою, судьбиной!» Павлу Петровичу захотелось выйти, побеседовать. Мигом взвихрилась мысль: недурно бы оперный концертиум устроить. Громаднейший! Прямо перед новым замком. Сперва — барабаны, трубы, флейтозы. А после — солдаты: шагом арш-ш! А за ними конногвардейцы: рысью, рысью! Ну а уж вслед за таким концертным маневром — российская опера, по российским, а не завезенным из-за кордону нотам сыгранная... Дело, конечно, не зимою — летом. Нет облаков, нет и дождя. Опера кончится, солдатушки промаршируют. Солдатушки встанут, музыка оперная снова начнется. Примечательное чередование! А затем надобно еще более грандиозный прожект осуществить: взять да и слить все имперские оперные и полковые оркестры в один! В один и тот же час, в одну и ту же секунду начинают оркестры игру по всей империи! Ежели таковой точности добиться, так и не надобно многих начальников, хватит и одного: Главного Имперского Капельмейстера. Вот этого угрюмого сутуляку, этого самого капельмейстера, начальником над всеимперским оркестром и поставить!

Впрочем, сие есть сон…

Император ткнул палкой возницу в спину. Сани, сладко скрыпя, замедлили бег. Но лишь сани встали — капельмейстер в кланяющейся, а затем падающей на колени негустой толпе затерялся.

Павел вгляделся внимательней. Увидел затылки, плечи.

Лиц в наличии не имелось. Капельмейстерово лицо — также исчезло.

«Явил дерзость? Непочтителен? Испуг его взял?»

Павел Петрович огорчился до смерти.

Сани были круто развернуты: назад, восвояси!

День начался с беспорядка. Нужны были новые указы. И убедительнейшие их толкования!

Государь император, слышавший музыку неявственно, а уж если правду сказать, на ухо туговатый — Фомина страшил.

Правда, иногда чудилось: император призывает к себе! Возможно, для того чтобы поупражнять слух в уловлении неслышимого. Или чтобы тайно противопоставить сладкий шелест струнно-смычковых вечеров беззвучию утр. Иногда мнилось и совсем невозможное: император в минуту отдыха хор к «Владисану» припоминает!

Всегдашнее недоверие к его сочинениям матушки Екатерины, а еще пуще дымок от княжнинского «Вадима» — все еще щекотали Фомину ноздри, угнетали дух. Не дозволяли, хотя бы мысленно, полностью довериться императору. Не дозволяли раскрыть душу до последней черточки — как сие бывает в любви — верховенству власти. Хотя сходные с императорскими мысли о красоте солдатского строя (подобного рядам оживающих и плывущих к светлому Воскресению душ!) к доверию и влекли.

Влекло и некое понимание: то, за что государя дерзко упрекают, есть вовсе не прусская, есть новая русская солдатская школа! Которая попросту скрывает себя в чужой одежке! Так же, как школа европейского музыкального письма до времени скрывает в себе русскую школу музыки!..

Ради встречи с величеством — пусть мимолетной, как давеча, перед замком — следовало что-то предпринять.

Да только что предпримешь, коли предпринимать нечего?

Глава сорок пятая Переменщик музыки. (Гол как сокол)

Князь Юсупов был строг: вострый нос, хищный прищур и уголки губ книзу. Был князюшка еще и сух. А ногайская холодность весьма гармонировала с развитыми по-волчьи скулами. Правда, миндалевидный разрез глаз со зрачками томными и глубокими сию сухость и волчью холодность скрашивали, а бровки, низко над глазами нависшие, — и вовсе скрывали.

Сжатость юсуповских губ раздражала государыню Екатерину. Нос — по контрасту со своим собственным — нравился Павлу Петровичу. Волчья прыть доводила до обмороков супругу князя, урожденную Потемкину.

Правда, в бегущем к своему завершенью 1797 году раздражаться сжатости юсуповских губ и восхищаться его носом было некому: матушка — помре, Павел Петрович отдалился.

Но все одно было ясно: победу одерживал юсуповский нос! Нюхал и чуял куда как славно! Ну а волчья скула, волчий хищно-расчетливый ум...

При дворе их не замечали вовсе, а на селитряных копях, в собственных княжьих мануфактурах и в княжеском театре ни вслух, ни про себя волчьими называть не смели. Таковая боязнь — вкупе с дружественным молчаньем — в историю и перекочевали: определять князюшкину суть было по-настоящему некому. (Да и незачем.)

Сближаясь с физиогномикой и юсуповскими качествами ума — легко переносимыми в жизнь, — придворные театры, руководимые князем, были:

а) суховато-строги;

б) бледнословны;

в) тайно развратны;

г) в меру коварны.

Театры жадно следили за волчьим прищуром, впрочем, не желая усматривать ничего волчьего ни в помыслах, ни в распоряжениях князя.

При всем при том Дирекция придворных театров была Юсуповым устроена разумно.

Служить по театральной линии князь начал еще при матушке Екатерине. Служил — лениво-рьяно. Иногда — рьяно-лениво. Театральные дела привел в порядок строгий. Иногда настолько строгий, что сами дела оказались заметны, театр — нет.

А дела были вот какие.

К примеру, учредил князь театральную кассу. (Правда, по слухам, на него самого та касса и работала.) Меж скамьями театра установил железные перилы. (Перилы нравились не всем.) Строго отделил чистых от нечистых, то бишь разделил по сортам актеров и сами труппы. Италианцы — сорт первый. Французы и немцы — второй. Русские — третий. (Это-то как раз многим и многим, включая «третьесортных» русских, нравилось).

За дела свои дождался князюшка эпиграмм. Одна, мельком им слышанная, кольнула пребольно:

Юсупов-князь, директор новый

Партер в раек пересадил,

Актеров лучших распустил,

А публику сковал в оковы!

«И не сковал вовсе. Чушь, ложь! А актеры... Они... Пользы своей они не разумеют! Да еще — все до единого смутьяны...»

В силу таких и подобных им размышлений князь Юсупов строгостей театральных не отменил. Решил: приноровятся...

Службу Николай Борисович начинал рано.

Так повелось с тех пор, как вошел он в свиту наследника-цесаревича, совершая вместе с ним путешествие по Европе. Павел Петрович будил всех ни свет ни заря и уже тогда, на взгляд Юсупова (после длительной сухости и волчьего ночного клацанья склонного впадать в лень и негу), вел себя сумасбродно.

Однако мысль про сумасбродство была мыслью частной: умный Юсупов ее умело скрывал.

Ну а Павел Петрович — не во время поездки по Европе, а много позже, — тот, конечно, не молчал и выражался про Юсупова примерно так: «ему бы мануфактурой и селитрами управлять, а он в театры полез».

Павел, впрочем, к Юсупову благоволил. И было отчего. Слыл Николай Борисович знатоком древностей и ценителем красоты, говорить с ним было приятно и полезно: близ сильных мира сего был князь расслаблен и мягок, выказывал восточную негу и лень, волчью свою ухватку приберегая для других.

Однако воспоминания — в сторону!

Сего дня следовало закончить две бумаги, а после приструнить вконец разболтавшихся актеров. Князь сел в кресло и собственноручно стал бумагу дописывать.

К помощи секретаря — из экономии театральных средств и по общему недоверию к людям невысокого звания — он прибегал не всегда.

Князь вывел несколько слов, но потом от своеручного писания отказался. Волчий огонек мелькнул в полуприкрытых веками глазах, даже и белки на мгновение пожелтели!

Был приглашен секретарь, началась диктовка.


«По данному Академии от профессора Евстигнея Фомина доношению, принять его в службу Театральной Дирекции по желанию к должности российской труппы с тем, чтобы выучивать ему актеров и актрис из новых опер партии и проходить старые;

також, что потребно будет, переменять в музыке...»


Князь Юсупов был не только сух, но и по-настоящему музыкален. Голос имел хоть и негромкий, а мелодичный: меж баритоном и тенором. Ритмическую красоту слога ощущал ясно, сильно.

Заставив секретаря прочесть надиктованное вслух, князь, предчувствуя чреду музыкально-театральных удач, улыбнулся.

Еще бы! Правщиком Фомин был отменным. Скольких уж переписал, скольких выправил! И немцев, и французов, и своих, русских — всех к сцене приспособил. Так означенному Фомину следовало поступать и дальше. Ан нет! Свою музыку сочинять желает. Предводителем муз себя возомнил! (Так, во всяком разе, о Фомине один пьяненький стихоплет высказался.) А это баловство. Какой там предводитель? Правщик!.. Правда, говаривали, одна из фоминских опер — «Орфей» — Павлу Петровичу (тогда еще Наследнику) по сердцу пришлась. Но ведь только одна! А вот матушка Екатерина, та Ф