Эвтаназия, или Путь в Кюсснахт — страница 2 из 17

боты и учебы оставалось всего ничего.

Ее безнадежно затянувшееся девичество вызывало все более растущее раздражение матери, которая даже не считала нужным его скрывать.

А еще через два года мама умерла. И осталась Анна в свои двадцать три одна.

* * *

Прожив сорок лет в Союзе, Анна так и не вышла замуж. Она объясняла это тем, что ей никто и никогда не нравился. Так ли это? Сомневаюсь. Осмелюсь предположить, что ей, как и любой девушке, еще со школы было знакомо чувство влюбленности. Другое дело, что это чувство было безнадежным, и она старалась свой интерес никак не проявлять. А если ей и не удавалось его скрыть, то ее заурядная, скажем так, внешность вкупе с вечной угрюмостью и полным неумением, да и нежеланием кокетничать никаких ответных откликов не вызывали. Разве что насмешки.

Вскоре она уверила себя, что каждый раз, когда кто-то обнаружит с ее стороны интерес к своей персоне, для нее это непременно закончится очередным унижением. С годами ее пугливое и робкое сердце не то чтобы закалилось, а покрылось коростой недоверия и оскорбленного самолюбия. Словом, Анна поставила крест на любых надеждах даже на самое непритязательное и недолговечное женское счастье.

А тут вдруг выяснилось, что жили они в служебной квартире, и теперь, после смерти медицинского работника, Анна должна очистить помещение. И она переехала в заводское общежитие, где ей предстояло прожить, наверное, самые тягостные годы ее жизни.

* * *

Ее поселили в комнату к еще трем девушкам. Отношения и тут не сложились. Большинство обитательниц общежития составляли девчонки с семью классами школы из ближайших поселков и деревень. Анна была значительно старше их. Кроме того, она уже кончила институт и работала технологом — как-никак начальство. Так что ей даже и не положено было жить вместе с работницами. Ей обещали собственное жилье или хотя бы отдельную комнату в том же общежитии. «Вопрос пары недель», — сказали в профкоме. Но обещанного три года ждут. Свою комнатку в коммуналке она и получила спустя три года, превратившиеся для нее в нескончаемый кошмар.

Текучка кадров на фабрике была огромная. Каждые три месяца чуть ли не половина обитательниц общежития уезжали в другие места, устраивались на новую работу, «подзалетали» и с риском для жизни делали подпольные аборты, а иногда и замуж выскакивали. Их место занимали другие, но словно на конвейере сделанные девушки. Комната, в которой жила Анна, не была исключением. Появлялись новые девчонки и тут же становились подружками — не разлей вода, поверяли друг другу свои секреты, шептались, хихикали. А неприязнь к Аньке-технологу передавалась, как переходящий вымпел.

Нет, ее соседки не были какими-то особыми злыднями. Обычные девчонки, веселые, полуголодные, тяжело работавшие. Но в большом и чужом городе, избавившись от вечных материнских и бабкиных попреков (ибо отцов у большинства из них не было — погибли в войну или разбрелись по огромной стране в поисках лучшей доли), они почувствовали себя почти счастливыми и абсолютно свободными. И бросились обустраивать свое жалкое гнездышко в меру собственного разумения. Единственное окно в своей комнате украсили веселенькой занавесочкой, поставили на подоконник пару горшков с геранью, обклеили стены фотографиями знаменитых артистов, вырезанными из «Работницы» и «Огонька».

На фабрике они дымили дешевыми папиросами и матерились так, что даже бывалые мужики шарахались. После смены забегали в общагу перекусить, переодеться, надушиться копеечными духами, и мчались на танцплощадку или в клуб находившегося рядом военного училища. Там было полно курсантов, что при страшной послевоенной нехватке мужчин было великой удачей. Правда, на танцевальные вечера в училище их пускали далеко не всегда и только хорошеньких. Нередко между ними вспыхивали нешуточные ссоры с криками и драками из-за кавалера на вечер, но через день-другой смертельная обида забывалась. Анна на танцы не ходила. Когда все общежитие пустело, она могла, наконец, спокойно читать. И не только по-русски. У нее со школы обнаружились способности к иностранным языкам, и она уже свободно читала по-польски и по-английски.

* * *

Летом после танцев кавалеры провожали своих подруг до парка Победы, что был неподалеку. Девчонки из общежития строгостью нравов не отличались и были готовы на все, чтобы урвать свою толику бабьего счастья. Обычно они возвращались в общагу усталые, довольные, часто навеселе, — и с жаром делились друг с дружкой впечатлениями и восторгами. Лишь изредка «в охоте на хер», как выражались соседки, случался облом. Тогда они ходили злые-презлые.

Но лето в России, а тем паче на Урале, коротко. Два-три месяца и всё — под кустиком не заляжешь. Вот тогда на первый план выходила комендантша общежития по прозвищу Джомолунгма, полученному ею еще в незапамятные времена за необъятность телес что ввысь, что вширь. Джомолунгма была в общежитие царь и бог. От нее многое зависело — поселить в комнату посветлее и попросторнее, заменить сломанную тумбочку. Да мало ли? Понятно, что не просто так, не за красивые глаза.

Любого человека, впервые столкнувшегося с Джомолунгмой, ее статями, громовым голосом и бесстрастными глазами Будды на широком и плоском лице (она была бурятка) охватывал почти священный ужас. Каждый понимал, что нарушить правила, установленные комендантшей, обойдется себе дороже. Она целый день сидела в маленькой каморке у входа, и непонятно было, как она, да еще и большой начальственный стол, покрытый толстым оргстеклом, там помещались. Дверь каморки всегда была распахнута, и каждого входящего Джомолунгма окидывала суровым и неприязненным взглядом, так что незваный гость невольно ежился и сразу чувствовал себя преступником. Особенно, если он был мужеского полу. За пять минут до десяти вечера звучал пронзительный, как в школе, звонок. Это был сигнал посетителям немедленно очистить помещение, дабы социалистическое общежитие не превратилось в притон разврата. Ровно в десять начиналось главное развлечение комендантши — облава на незаконно задержавшихся.

Джомолунгма шествовала по длинному коридору тяжелой поступью командора, прижимая к животу толстую амбарную книгу, к которой на веревочке намертво был привязан красно-синий химический карандаш, и орала «На выход!». Ее огромная тень прыгала по стенам и полу, то опережая комендантшу, то запаздывая. Она без стука входила в комнаты сначала на втором, а потом на первом этаже, пока не обходила все вверенные ее заботам жилые единицы. Усевшись на почтительно подставленный стул, она открывала амбарную книгу, страницы которой были разлинованы на весь год вперед, и делала пометку под номером каждой комнаты.

Но и у Джомолунгмы были свои слабости. Ежедневно по многу часов, сидя в своей каморке, она непрерывно вязала то носки, то шарфы для своих многочисленных родичей. Спицы в ее огромных руках мелькали с таким проворством, что это вызывало невольное восхищение. А мотки шерстяных ниток ей поставляли обитательницы общежития, которые воровали их на производстве, хотя в случае поимки полагались суровые кары. Впрочем, учитывая трудности с кадрами, руководство фабрики предпочитало закрывать на это глаза. Так что в комнате комендантши под номером один — отдельном помещении, где располагалась кровать Джомолунгмы, несколько железных шкафов были доверху набиты клубками шерстяных ниток про запас. Личность дарительницы ее не интересовала, она считала не по головам, а по комнатам. И ставила соответствующий значок под номером комнаты, откуда поступали подношения.

Другой слабостью Джомолунгмы была страсть к горячительным напиткам. Эту страсть она также сполна удовлетворяла во время своих ежевечерних обходов. Те комнаты, в которых забывали угостить комендантшу, немедленно заносились ею в черный список. Но таких практически не было. Входя без стука, Джомолунгма хмуро оглядывала смущенно хихикающих обитательниц и одного-двух гостей, подцепленных на танцах. Ее тут же усаживали на самый надежный стул и, лебезя, подносили стопочку портвейна, вермута, а иногда и водочки.

— Ах, Дамбочка Доржиевна, — суетились и лебезили перед ней девчонки. Комендантшу звали Дамба, что по-бурятски значит — возвышенная. Имя подходящее, учитывая ее габариты. — Выпейте за здоровье братика моего. Два года не виделись.

«Брат» смущенно молчал.

— А это кто? Тоже брат? — строго указывала Джомолунгма на второго гостя.

— А это братний друг…

— А… друг. Друг — это хорошо, — изрекала комендантша, осушая одним глотком стопку. — Ладно, девочки-мальчики. По этому случаю разрешаю вам еще часик посидеть. Только чтоб тихо. Я проверю…

Комендантша ставила одной ей понятный значок и направлялась в следующую по списку комнату. Девчонки облегченно вздыхали. Все знали, что никаких проверок больше не будет, к концу обхода она допивалась до такого состояния, что порой гостям приходилось волочь ее на себе, чтобы уложить на кровать в ее комнате.

К чести Джомолунгмы надо сказать, что она почти всегда доводила свой обход до конца, хотя в ее богатырском желудке смешивалось и бурлило не менее литра вина разных сортов и качества.

По мере продвижения комендантши от комнаты к комнате ее поступь утрачивала свою мощь, шаги становились неуверенными, лунатическими. Джомолунгма шаркала, все чаще стукалась о стены и чертыхалась. Зато после посещения седьмой-восьмой комнаты она начинала петь. Ее репертуар всегда состоял из 3 песен. Сначала следовала «Гренада моя». В середине обхода звучала «Катюша», а уже в самом конце, когда звуки, исходившие из ее горла, становились совершенно невнятными, Джомолунгма пела про Щорса.

Такой режим соблюдался на протяжении многих лет. Поразительно, что с раннего утра комендантша была на ногах и ни в одном глазу. Но неизбежным следствием такого распорядка было то, что с вечера общежитие превращалось в сплошной бардак.

Когда Джомолунгма вваливалась в комнату, где жила Анна, то была уже хороша. Выпив поднесенную стопку и заев ее конфеткой, она удалялась. И начиналась ночь любви. Если гость был один, то вытаскивалась и целомудренно ставилась раскладная ширмочка, прикрывавшая любовное ложе с трех сторон. Но если кавалеров было двое, то затея с ширмочкой теряла всякий смысл. Свет, правда, неукоснительно выключался. А потом начинали жалобно скрипеть кровати, кавалеры пыхтели, девочки взвизгивали и стонали. Еще хуже было то, что они переговаривались друг с дружкой и с третьей лишней (Анна, понятно, была не в счет), фыркали, хихикали, а иногда делили кавалера на двоих. Если же один из них оказывался не на высоте, громко обсуждали его огорчительную слабость.