— Ты знаешь, что после смерти Пабло Неруды я — поэт номер один на земле?
Я поднимаюсь ему навстречу, пристыжено признаюсь:
— Нет, не знаю.
— Ты знаешь, что после Эйзенштейна я сейчас — кинорежиссер всех времен и народов?
— Не знаю, Е. А.
По всей видимости, он остается доволен достигнутым эффектом и решает, что пора укладывать противника на пол.
— Так вот запомни. Сегодня я улетаю в Америку, и завтра у меня в Нью-Йорке встреча с творческой интеллигенцией. Я расскажу всему миру, как вы расправляетесь с талантами.
Я выхожу из-за стола, виновато наклоняю голову и тихо говорю:
— А я сегодня уезжаю в Болшево. Там у меня Всесоюзный семинар с режиссерами и сценаристами. Они наверняка тоже не знают, кто у нас поэт номер один и кто режиссер всех времен и народов. Вот я им и сообщу эту новость.
Лисий хвост взлетает вверх, из-под наворотов меха меня пронзают стальным взглядом. Но я чувствую, что попал в десятку.
— Ты вот что… — он явно старается взять себя в руки. — Ты кончай эту хреновину.
— Ты тоже.
Теперь, если скрестить наши взгляды, какой бы звон раздался.
В начале 1981-го Евтушенко едет в Италию за получением премии «Фреджене». Его полюбила Италия — премий будет много: «Золотой лев» Венеции, Энтурия, премия города Триада, международная премия «Академии Симба» etc.
Но и Грузия не отстает. Самая почетная — премия Галактиона Табидзе вручена «ботоно Жене».
Евтушенко проводит три майские недели в Париже.
«Я посмотрел в Париже около 20-ти фильмов — половину их до половины. Диагноз был ясен уже в самом начале. Больше всего мне понравился фильм Феллини “Город женщин”, на съемках которого я два года назад присутствовал в Чинечитта в Риме. Мой небольшой киноопыт во “Взлете” заставил меня взглянуть на феллиниевские съемки совсем другими, если еще не профессиональными, то уже не любительскими глазами.
Меня поразил организационный хаос, царивший на съемках, сделавший их сразу родными, мосфильмовскими. Когда Феллини привела в раздражение какая-то ненужная ему верхняя лампа и ее никак не могли выключить, а начали прикрывать какой-то фанерой, то я почувствовал себя полностью в своей тарелке. Но как филигранно, энергично работал сам Феллини! Как он умел найти доброе, ласковое слово не только для Мастроянни, но и для любого человека в массовке и с дружеской интонацией сделать самое жесткое, беспощадное замечание! В крошечном эпизоде вхождения женщин-полицейских он отснял 9 дублей, меняя расстановку массовки и уточняя задачи главных актеров. И вот с опозданием я увидел целостный результат работы, тот дубль, который выбрал Феллини.
Фильм весьма язвительно критиковали или, в крайнем случае, хвалили сквозь зубы. Больших сборов он не принес. Упреки режиссеру в самоповторении были небезосновательны. Возмущенные феминистки атаковали Феллини коллективными и анонимными письмами во время съемок и даже пикетировали здание Чинечитта, считая, что Феллини готовит некий удар в самое сердце их женского освободительного движения. На самом деле этот фильм является едкой и в то же время грустной любовной сатирой и на феминисток, и на мужчин, считающих только себя хозяевами мира…»
О том времени годы спустя, уже накануне своего ухода, вспомнила Джульетта Мазина (Моя Россия // Культура. 1995. 4 марта).
Русские проявляют себя — и частенько это наглядно доказывают — как существа особые, достойные искреннего расположения, и первое доказательство этого я получила от встречи с одним русским, который как-то вечером пришел в наш дом во Фреджене, недалеко от Рима, на берегу моря. Русский гость был, как говорится, «не из последних» — это был поэт Евгений Евтушенко. Теперь уж не могу точно сказать, когда это случилось, помню только, что было какое-то переходное время между летом и зимой — то ли март, то ли октябрь. Я приготовила обед, который должен был являть собой некую антологию итальянских блюд, выполнять роль дружеского жеста по отношению к русскому гостю, — как мне было сказано, — он обладает присущим всем русским врожденным талантом общения. <…>
Когда Евтушенко начинает пить вино, его прекрасные голубые глаза — глаза сибиряка, который провел всю молодость, блуждая по тайге под открытым небом (уже потом мне рассказывали, что в молодости он кем только не работал — танцовщиком, геологом, охотился на медведей, но прежде всего был настоящим идолом для русских девушек), — так вот, его голубые глаза излучают на присутствующих сияние самого душевного, самого настоящего братства. Позднее я прочитала стихи, которые в Италии считаются лучшими его строками, — стихи о вине.
Итальянки восторженны, право. Танцовщик на медвежьей охоте — вот уж поистине идол для русских девушек.
Однако в Париже и Фреджене его интересует не только кино. Во французской столице — политический самум, в который он попал «в майские предвыборные дни перед вторым туром, когда все улицы Парижа и подземные переходы были оклеены портретами противоборствующих кандидатов — Жискар д’Эстена и Франсуа Миттерана…».
Но главный интерес — поэзия, литературная жизнь.
«На тихой улочке Себастьен Боттэн скромно прячется дом, зажатый между фешенебельным отелем и особняками. Это издательство “Галлимар”, где уже долгие годы во многом определяется литературная политика Франции. Оно — престижное, хотя, по некоторым слухам, экономические его дела неважны. Правда, в таком положении сейчас находятся многие европейские издательства. Книжные магазины “затоварены”. Перелистывающих книги гораздо больше, чем покупающих. Однако писатель Мишель Турнье, с которым у меня была назначена встреча в “Галлимаре”, относится к редкой во Франции категории и “бестселлерных”, и серьезных писателей. Помимо других романов национальную и международную славу ему принесла новая вариация на тему “Робинзона” Дэниеля Дефо, названная автором “Пятница, или Круги Тихого океана”. Она написана в двух версиях — для детей и для взрослых. <…>
Я сказал:
— Вы пошли на серьезный для любого писателя риск, вступив в соревнование с Дефо… Некоторые критики отмечают, что Робинзон и даже Пятница в вашей версии выглядят прочитавшими Фрейда и Кафку…
Турнье чуть улыбнулся:
— Я бы сказал, что Маркса тоже… Я начал свою работу после серьезного изучения этнографии. В прекрасной книге Дефо все-таки чувствуется превосходство Робинзона над Пятницей. Мне хотелось сделать героем именно Пятницу. Конечно, Робинзон цивилизованней. Но ум и цивилизация — разные вещи. На стороне Робинзона — технические знания. На стороне Пятницы — природные инстинкты. Поэтому в первой части Робинзон думает, что знает все, а вот во второй ему приходится многому учиться. Наивность Пятницы в технике, конечно, опасна. Когда Робинзон прячет в грот бочки с порохом, то Пятница, позаимствовав его трубку, начинает курить рядом с ним.
Я спросил:
— Вы не вкладываете в этот эпизод метафору опасности атомной войны?
— Я так не думал, — Турнье грустно улыбнулся, — но многим читателям это сразу пришло в голову. Наверное, потому, что сегодня все думают об угрозе ядерной катастрофы. Даже школьники. <…>
— Когда я бывал в США, меня поражало, что многие молодые американцы даже слыхом не слыхивали о Драйзере, Джеке Лондоне… А эти писатели — их национальная гордость. Насколько молодые французы знают сегодня, скажем, Мопассана, Виктора Гюго? — спросил я.
— Мопассана всегда читали и читают, — ответил Турнье. — Жискар д’Эстен незадолго до выборной кампании даже выступил по телевидению о Мопассане, ибо знал, как это тронет французов. Гюго, при всей его риторичности, тоже остается читаемым и даже обожаемым. Когда Андре Жида спросили, кто лучший поэт Франции, он ответил: “Увы, Виктор Гюго”. Жан Кокто пошутил: “Виктор Гюго был сумасшедшим, принимавшим себя за Виктора Гюго”.
— Чем вы объясните, что французскую современную поэзию так мало читают?
Турнье вздохнул:
— Частично в этом вина Малларме. Он создал разрыв поэзии с читателем, ушел от понимаемости поэзии. Усложненная поэтика Малларме была реакцией на “простую” поэзию, например, Беранже. Гёте считал Беранже величайшим поэтом. Но Малларме находил его “слишком доступным”. После Малларме были другие, не менее значительные поэты, прошедшие по пути недоступности для обыкновенного читателя: Валери, Сен-Жонс Перс… Сегодня есть прекрасные поэты: Анри Мишо, Рене Шар, Робер Сабатье, Ален Боске. Я бы не назвал их недоступными. Но многие французы успели отвыкнуть от того, что можно читать стихи и понимать их…
Я задал несколько щепетильный вопрос:
— Когда-то, приехав в Париж, я пытался найти характеры, похожие на Атоса, Портоса, Арамиса, д’Артаньяна, и не нашел их, к своему глубокому разочарованию. Может быть, мне просто не повезло? А может быть, эти характеры были всего лишь романтизированы автором?
Турнье не обиделся на мой подвох.
— Конечно, были романтизированы. Но не надо забывать и другого. После трагедии французской революции, лет 150 назад, начали процветать не уникальные характеры, а буржуа. Однако это не означает, что вся Франция только из них и состоит. Характеры все-таки не исчезли. Когда мы заседаем в Гонкуровской академии, нас десять человек, и у каждого свое лицо. <…>
— Правда ли, что вы единственный во Франции серьезный автор бестселлеров?
— Не совсем… Самый серьезный “бестселлерный” писатель — Эрве Базен. Обычно его романы продаются по 400–500 тысяч экземпляров, а это для серьезной французской литературы — рекорд. У меня в среднем продается по 150 тысяч экземпляров, что тоже много на сегодняшнем фоне. Исключение — “Пятница”. Кажется, было распродано 400 тысяч.
— Когда-то Франция была центром мировой литературы. Как вы думаете, не утрачивается ли сегодня ее былой литературный престиж? — осторожно спросил я.
Но он ответил сразу: