— Возможно… Потом была Россия Толстого, Достоевского, Чехова… Сейчас, я думаю, центр мировой литературы — это Латинская Америка. Помимо Маркеса там много крупных писателей. Но по образованию я германист и поэтому лучше всего знаю немецкую литературу, особенно философию. Я когда-то изучал немецкую философию: Гегеля, Фихте, Канта, Шеллинга, Хайдеггера. Думаю, что девять десятых философии Сартра почерпнуто именно из немецкой философии.
— Можете ли вы вспомнить какую-нибудь фразу, в которой афористически была бы выражена вся суть его философии?
— Нелегкая задача, — поправил очки Турнье. — Впрочем, попробую… Ну, скажем, вот эта: “Человек есть не то, что он есть, а то, что он делает”.
— Мне эта фраза кажется очевидной, не требующей доказательств».
Евтушенко посещает в Париже большую выставку Модильяни и сентиментально отмечает: «Портрета Ахматовой здесь не было, но он как бы прорисовывался на стене».
Тем временем Франция выбрала своим президентом Миттерана. В Елисейском дворце появился социалист. Это очень важно — политика, и все-таки поэт ищет в Париже поэзию в лице поэтов.
«На следующий день в кафе “Куполь”, прославленном месте встреч литераторов, я увиделся с Робером Сабатье — автором 15 романов, 6 книг стихов, двух книг статей и фундаментального шеститомника “История французской поэзии”. Если у Турнье лицо учителя или служащего, то у Сабатье лицо рабочего. Он из рабочей семьи. Сегодняшняя французская интеллигенция давно перестала быть аристократической и стала, по русскому выражению, “разночинной”. Я попросил Сабатье хотя бы коротко рассказать о главных направлениях современной французской поэзии.
— Мозаика довольно разнообразная. Есть направление афористическое — Рене Шар, Анри Мишо… Есть направление, которое я бы назвал сан-францисской школой. Оно включает в себя много молодых поэтов, прямо не ангажированных. Среди ангажированных поэтов выделяется Гийевик. А есть такие имена, как Пьер Эмманюэль, Жан-Клод Ренар, Пьер Остье, Ив Бонсуар. Это не группа. Каждый из них представляет лишь самого себя, но всех их объединяет общее уважение к языку, к форме. Они соблюдают архитектуру ритма (что не всегда означает соблюдение рифмы). Существуют такие группы, как “Планетер” в Провансе, “Децентралисты” в Бретани. Они отталкиваются от фольклорной формы, но идут еще дальше. Для них характерно физическое ощущение природы — они близки вашему Есенину…<…>
— Что же с матушкой-рифмой?
— Она исчезла из стихов большинства поэтов (за исключением немногих, например, Пьера Эмманюэля и меня). Когда-то были громкие дискуссии между сторонниками рифмы и ее противниками. Теперь они стихли. Я заметил, что этот вопрос — за или против рифмы — поднимается сейчас лишь посредственными поэтами, которые хотят, чтобы их заметили. Никто не занимается поисками свежих рифм. А вот в Средние века поэты были посмелее и рифмовали даже “маж — арбр”.
— Если бы я задал вам вопрос: кто были самые великие пять писателей за всю историю мировой литературы?
Сабатье ответил, не задумываясь:
— Гомер, Данте, Рабле, Уитмен, Толстой».
Стихов у Евтушенко в этом 1981 году было не слишком много, если говорить, разумеется, о его обычной продуктивности. Но год получился насыщенным.
Кинодокументалисты Восточно-Сибирской студии кинохроники выпустили киноочерк «Поэт со станции Зима». В Челябинске вышел библиографический указатель Ю. Нехорошева и А. Шитова по творчеству поэта. Изданы «Ардабиола» и «Ягодные места» плюс книга литературно-публицистических работ «Точка опоры».
Его захлестнули кино- и фотоинтересы. И — газета. Евтушенко не гнушается рутинными журналистскими — отнюдь не в рифму — жанрами. «Литературка» в номере от 5 августа дает полосную статью Евтушенко «Не старайтесь стать священником… (В гостях у Грэма Грина)».
«Надо было, наверно, прожить долгую, почти 80-летнюю жизнь, чтобы написать о своей памяти так: “Память — как длинная прерванная ночь. Когда я пишу, я все время словно бы пробуждаюсь ото сна в надежде, что вот-вот схвачу образ, который потянет за собой целый, непрерванный сон. Но фрагменты сна остаются фрагментами, а цельная, случившаяся во сне история ускользает…”
…я, по его любезному согласию дать интервью для ЛГ, прилетел в городок на юге Франции — Антиб, где сейчас живет и работает Грэм Грин… Была суббота.
…Грин вовсе не выглядел на свои 76 лет.
…Он живет один в крошечной двухкомнатной квартирке с балконом, выходящим к морю. В квартире — ничего лишнего. Я заметил только одну картину — кисти его друга, кубинского художника Рене Портокарреро. Грин работает каждый день. Пишет в день, как он сам сказал, не больше трехсот слов. Может показаться, что это мало, но почти каждый год получается новая книга.
“Я бросил поэзию, потому что понял, что я плохой поэт и никогда не стану хорошим”. Я вздохнул.
“Писатель пишет не для того, чтобы помочь человечеству, а для того, чтобы помочь себе самому”.
“…никто еще не заменил ушедших Одена и Элиота”.
Я спросил:
— Опасно ли для писателя ощущение собственного величия, даже если оно не мнимое?
— Думаю, да.
— Какие писатели мира интересуют вас сегодня?
— Латиноамериканские. Недавно ушедший кубинец Алехо Карпентьер, Борхес, Маркес…»
Заметим, Евтушенко не оспаривает гриновскую мысль о писании для помощи самому себе, хотя сам-то как раз хлопочет о человечестве. Характерно общее в Европе — да и у нас в России — увлечение литературной Южной Америкой. В будущем судьба близко сведет его с Маркесом. Он приведет его на могилу Пастернака, хотя знаменитый колумбиец поначалу почему-то не очень захочет этого.
Восьмого января 1982 года «Литературная Россия» помещает информацию:
В сентябре прошлого года в Италии проходил массовый марш мира «Перуджа — Ассизи» за запрещение нейтронного оружия, против размещения на континенте, в том числе и в Италии, американских ядерных ракет средней дальности. Среди участников марша был известный советский поэт Евгений Евтушенко. Там, на Апеннинском полуострове, родились первые наброски поэмы «Мама и нейтронная бомба». На вечере поэта, который прошел на днях в Концертном зале им. Чайковского, состоялась премьера — первое публичное чтение автором поэмы.
Не напрасно поэт Евтушенко почти молчал два года (условно, конечно). Новая поэма, да и большая, оказалась абсолютной удачей. Форма — свободный стих, всё держится на ритме. Кроме того, в новую поэму фрагментами входит немало прозы как таковой.
А что же с матушкой-рифмой? Можно сказать — джентльменское соглашение: он дал ей отдохнуть. Не впервой. «Снег в Токио» и «Голубь в Сантьяго» тоже обошлись без рифмовки.
Пожалуй, в поэме «Мама и нейтронная бомба» впервые его адресат — совсем молодой народ:
Напомню и вам,
подростки семидесятых,
меняющие воспаленно
значок «Роллинг стоунз»
на «АББА»
и «АББА» на «Элтон Джон»:
МОПР —
Международная организация
помощи борцам революции.
……………………………………
Мамина внучка,
дочка моей сестры,
пятнадцатилетняя Маша
с мозолями на подушечках пальцев
от фортепианных гамм,
на майке,
уже приподнимающейся
в двух
отведенных природой
для приподниманья местах,
носит значок «Иисус Христос суперстар»,
но этот значок
не из маминого киоска.
Мамин киоск — особь статья, целый мир, он уже известен всей Москве, а после поэмы — всему миру. Там у нее сочетаются журналы «Америка» и «Здоровье» и есть возможность приобретения послезавтрашних газет. Из гущи земных — и даже приземленных — реалий, таких как дружба мамы с мясником, зеленщиком или молочником, — не должно бы вырастать абстракций планетарного масштаба, однако путь поэмы прихотлив, и от Рижского вокзала или русской избы (там деревенская старуха молилась на икону) не так уж далеко до Италии.
Но недавно
в итальянском городке Перуджа,
в совсем непохожей на избу муниципальной галерее
я увидел особенного Христа,
из которого будто бы вынули кости…
Без малейшего намека на плоть или дух,
Христос беспомощно,
вяло свисал,
верней, свисала его оболочка, лишенная тела,
с плеча усталого ученика,
как будто боксерское полотенце
или словно большая тряпичная кукла,
из которой кукольник вынул руку…
На пересказывание сюжета провоцирует форма поэмы, очень близкая к прозе, но делать этого не стоит. Конечно же перуджинский Христос возникает не зря. Нейтронная бомба — это то самое оружие, в котором заключена «гуманнейшая» идея уничтожения людей при сохранении всего остального, в частности вещичек или произведений искусства. В начале восьмидесятых этот факт поразил воображение человечества. Было бы странно отсутствие евтушенковской реакции.
В таких обстоятельствах в сознании человека прокручивается вся его жизнь, у Евтушенко в поэме — история его семьи, детство, огромное пространство от Сибири до Белоруссии с выходом, естественным для него, — на весь земшар. Там будут и бирюзовая сережка, подсмотренная у Тарасова, и интернациональный парад женских ног, и подростковое граффити нейтронной бомбы с протестом «Остановите нейтронную бомбу и прочие бомбы!», и неожиданное одобрение потери роли Христа в фильме Пазолини: «И слова богу… / Сказать по правде, мне всегда казалось, что место Христа — / в избе», и групповой портрет американской эмигрантской тусовки с центральной фигурой миллионерского мажордома Эдика, и застарелая ревность к «диссидентам одежды» — стилягам, да и неодобрение диссидентства как такового. Вызов? Да, и он был принят. Эдик ответит, и другие не отмолчатся. Интереснее другое. Поэма — о матери. О материнстве. О женском начале, дающем жизнь, которая под угрозой. Белорусская бабка Ганна (по линии Зинаиды Ермолаевны, сестра ее отца), найденная автором в сельце Хомичи, — образ того же ряда,