Евтушенко: Love story — страница 107 из 154

Но и работать надо.

Двадцать четвертое сентября 1983 года, «Московская правда»:

Двадцать первого сентября, среда. У Большого театра и на Красной площади проведены съемки сцен из нового художественного фильма Евтушенко.

…антураж — картонная стена здания, сбитый немецкий бомбардировщик, пушки, снаряды, винтовки.

…у Василия Блаженного ждут, когда солнце осветит место съемки.

«Наша работа подходит к концу, но эти сцены будут в фильме первыми…»

Женя — ученик 6-го класса Сережа Гусак. Бабушка — табельщица Дворца спорта в Лужниках Г. Стаханова.

«…принял участие в съемках известный австрийский актер К. Брандауэр. Он знаком москвичам по лентам “Мефистофель” И. Сабо и “Жан Кристоф” Ф. Вильде».

В ноябре — первая премьера фильма: в зиминском кинотеатре «Россия». Вторая премьера — в иркутском Дворце спорта в январе 1984-го. Между Зимой и Иркутском — поездки: Италия и Китай. В Венецию на фестиваль «Поэты и Земля» в рамках биеннале он привозит Нику Турбину. «Золотой лев». Ослепительный знак несчастья в руках счастливой девочки.

В мае он покажет «Детский сад» в Ереване.

В поездках и кинозаботах стихи происходили нечасто. Поэма «Бедная родственница» оказалась по-своему рекордной — в смысле маленького объема. Сам сюжет — возникновение на выпивоне киноэлиты некой старушки из Орла, на самом деле учительницы инглиша, с сумками в руках, — сам сюжет (написанный, впрочем, прекрасно) стал лишь поводом для автора разразиться многословной рефлексией на сей счет, и поэма заслуженно потерялась в списке его эпоса.

Евтушенко вполне мог умещаться в коротких вещицах, где густо концентрировалась вся проблематика тех дней его жизни.

Наверно, с течением дней

я стану еще одней.

Наверно, с течением лет

пойму, что меня уже нет.

Наверно, с теченьем веков

забудут, кто был я таков.

Но лишь бы с течением дней

не жить бы стыдней и стыдней.

Но лишь б с течением лет

двуликим не стать, как валет.

И лишь бы с теченьем веков

не знать на могиле плевков!..

По существу, сказано всё. Однако эпос тянет к себе, и в апрельской поездке по Латинской Америке при посещении Международной книжной выставки-ярмарки возникает замысел поэмы, которую он назовет «Фуку!».

Что это такое — «фуку»? Табу на имя. Позор, забвенье, что-то вроде украинского «Ганьба!», если ставить восклицательный знак. Словцо привезено в Латинскую Америку из Африки вместе с «черным мясом». Сама поэма там и начинается: Евтушенко можно смело назвать латиноамериканским поэтом не только по количеству написанного там, но и по духу карнавала, по ритмике и щедрости палитры. Повод к поэме — евтушенковский променад по Санто-Доминго, где праздник жизни происходит на фоне ужасающей нищеты и детского голода. Всего того, что русскому поэту его поколения известно со времен войны.

Был для кого-то эстрадным и модным —

самосознанье осталось голодным.

Перед всемирной нуждою проклятой,

как перед страшной разверзшейся бездной,

вы,

             кто считает, что я — богатый,

если б вы знали —

                                   какой я бедный.

Кто эти «вы»? Оппоненты. Почему они адресат его поэмы? С кем спорит «бедный поэт»? Похоже, все та же интеллигенция. Установка Евтушенко такова: вам не нужен мой пафос, вы не верите мне, моему социализму и патриотизму, а потому получайте все это в огромных размерах. Выразитель времени давно и бесповоротно идет поперек времени, и его гражданская продукция становится на самом деле особой зоной поэзии чистой. Богатством его стиха, словаря и исполнительской техники может утолиться лишь знаток. Он повторяет прежние приемы, повышая их уровень. Теперь проза, внедренная в стихи, безупречно написана: это действительно избранная проза Евтушенко, эти лаконичные новеллы, в которых действуют генералиссимус Франко и команданте Че; некий аферист с пацаном, надувший поэта, и нищая старуха, умело разламывающая краюху хлеба; неудавшийся художник Гитлер и Гюнтер Грасс — великолепный буйвол с очками на носу; сопливые русские фашисты и Берия, коему нравятся слегка толстые женские ноги; предатель молодогвардейцев, напивающийся в собственном баре, и сам Фадеев, молодо-седой, истощенно красивый; Пиночет — провинциал с влажной ладонью и бывшая женщина-полицейский, ушедшая в учительницы Магдалена; Сикейрос и колымский бульдозерист Сарапулькин, созидающий из валунов свой будущий склеп — личную пирамиду…

Есть тут и бункер Сомосы, где кресло пробито сандинистсткой пулей, и дырочку расковыривает пальчиком младенец, есть и пароход посередине Амазонки между Бразилией и Эквадором, и на обоих берегах стоят военные люди, не знающие, в каких отношениях состоят их страны: надо ли что-то делать, наблюдая за пожаром на пароходе и гибелью людей? Это их проблема. Не евтушенковская. Он пафосно гнет свою линию, прекрасно видя изнанку вещей:

Заманчив проект социального рая,

но полная стыдь,

всех в мире детишек усыновляя,

своих запустить.

Глобальность порой

                             шовинизма спесивей.

Я так ли живу?

Обнять человечество —

                                     это красивей,

чем просто жену.

Тем не менее он не покидает проповеднической кафедры. Это эпос, состоящий из декламативного стиха и сдержанной прозы. «Фуку!» симфонична, и финал всей поэмы — высокая декламация, вряд ли достигающая широких масс по причине скрытых в самом стихе чисто стиховых достоинств, не столько изощренных, сколько необходимых здесь и сейчас. Маяковский, Пабло Неруда, Уитмен присутствуют при сем.

Последнее слово мне рано еще говорить —

                                     говорю я почти напоследок,

как полуисчезнувший предок,

                             таща в междувременьи тело.

Я —

       не оставлявшей объедков эпохи

                                         случайный огрызок, объедок.

История мной поперхнулась,

                                       меня не догрызла, не съела.

Почти напоследок:

я —

             эвакуации точный и прочный безжалостный слепок,

и чтобы узнать меня,

                                         вовсе не надобно бирки.

Я слеплен в пурге

                                буферами вагонных скрежещущих сцепок,

как будто ладонями ржавыми

                                             Транссибирки.

Почти напоследок:

я в «чертовой коже» ходил,

                                           будто ада наследник.

Штанина любая

                           гремела при стуже

                                                           промерзлой трубой водосточной,

и «чертова кожа» к моей приросла,

                                                           и не слезла,

и в драках спасала

                                 хребет позвоночный,

                                                                      бессрочный.

Почти напоследок:

однажды я плакал

                                в тени пришоссейных замызганных веток,

прижавшись башкою

                                    к запретному, красному с прожелтью

                                                                                                      знаку,

и все, что пихали в меня

                                         на демьяновых чьих-то банкетах,

меня

                 выворачивало

                                            наизнанку.

Почти напоследок:

эпоха на мне поплясала —

                                      от грязных сапог до балеток.

Я был не на сцене —

                               был сценой в крови эпохальной и рвоте,

и то, что казалось не кровью, —

                                           а жаждой подмостков,

                                                                                     подсветок,—

я не сомневаюсь —

                            когда-нибудь подвигом вы назовете.

Почти напоследок:

я — сорванный глас всех безгласных,

                                                 я — слабенький след всех бесследных,

я — полуразвеянный пепел

                                                 сожженного кем-то романа.

В испуганных чинных передних

                                             я — всех подворотен посредник,

исчадие нар,

                   вошебойки,

                                         барака,

                                                           толкучки,

                                                                                шалмана.

Почти напоследок:

я,

       мяса полжизни искавший погнутою вилкой

                                                                            в столовских котлетах,

в неполные десять

                                 ругнувшийся матом при тете,

к потомкам приду,

                                  словно в лермонтовских эполетах,

в следах от ладоней чужих на плечах

                                                               с милицейски учтивым

                                                                                                   «пройдемте!».

Почти напоследок:

я — всем временам однолеток,

земляк всем землянам

                                       и даже галактианам.

Я,

          словно индеец в Колумбовых ржавых браслетах,