Евтушенко: Love story — страница 145 из 154

Но Евтушенко хотел нравиться не только женщинам. С самого начала он стал работать с огромной аудиторией, которая в идеале должна была превратиться в весь народ. Постепенно — впрочем, достаточно быстро — он завладел вниманием всех возрастных групп. При этом он часто заимствовал чужой человеческий опыт: Межиров, например, сердился по поводу того, что Евтушенко взял на вооружение инструментарий фронтовиков.

Но Евтушенко имел на это право. Во-первых, такова его протеистическая природа. Во-вторых, он рос в военное время. Он сам не раз указывал на Соколова как на первооткрывателя темы военного детства. Может быть, самое замечательное стихотворение первого этапа (первого тома) его творчества — «Свадьбы». Мальчишка пляшет на скоропостижных свадьбах в тылу. «Летят по стенам лозунги, / что Гитлеру капут, / а у невесты слезыньки / горючие текут» — действительно кинематограф. Чего только он не видел и чего только не втащил в стихи. Это был пир предметности. В топку шло всё. Стихи не распадались, ибо держались на сюжете. Он писал рассказы, очерки и фельетоны в стихах. Они перемежались лирическими и даже философическими фрагментами, но царил — сюжет.

В этом сказывалась необходимость, связанная с выходом Евтушенко на сцену, в прямом смысле, на эстраду. Начался его ораторский этап. У хрущевской партии не было лучшего пропагандиста. Он восторженно исполнял роль поколенческого трубача, воспевал, обличал, высмеивал и негодовал. Тогда появился некий коллективный Маяковский: Евтушенко — Вознесенский — Рождественский. Это были люди разного поэтического роста, и соперничество завязалось внутри триумвирата: двое первых вырвались вперед, особой темой сделав взаимную ревность.

Их парное ристалище отозвалось поэтической пользой — достаточно назвать евтушенковский «Плач по брату». Вообще говоря, напрасно их, было дело, смешали когда-то в некоего Евтушенковознесенского. Это малопохожие поэты при всем социально-ролевом сходстве. Евтушенко был прав, когда однажды в застолье сказал: «Брешь пробил я», — он начал печататься на семь лет раньше (еще раньше. — И. Ф., 2013), и в тех стихах отложилась иная, нежели у Вознесенского, стиховая школа: прежде всего Межиров, Луконин, Соколов и даже Симонов, а чуть позже Смеляков. Семь лет для поэзии — целая эра, эон. Названных имен в учителях Вознесенского не сыщешь днем с огнем. Только декларативная верность Маяковскому, вылившаяся по сути в сельвинско-кирсановскую рифмовку, сближала их поэтики. Л. Озеров когда-то написал большую статью об эклектике Евтушенко и отсутствии у него собственного почерка. Это не так. Хотя бы потому, что в то время поэтическая молодежь почти поголовно шпарила под Евтушенко. Евтушенко адресовался ко всем на свете, включая дворника Васю. Он же говорит: «Нюшка — это я», и это истинная правда, его якобы близнец тут ни при чем, он больше насчет Лоллобриджид, как тот сосед Букашкин. Вознесенский побудил Евтушенко к модернизации стиха, большему ритмическому и словарному разнообразию, усилению метафоры. Евтушенко, прирожденный мастер бытовой детали, напомнил, возможно, Вознесенскому о низовой заботе малых сих.

Евтушенко, попутно говоря, — герой необъятного количества стихотворений его современников, от Ахмадулиной и Бокова до Юдахина. Очень несправедливо какие-то его черты изничтожает в своей сатире «Alter ego» и других вещах Межиров. Прижизненный лавровый «Венок Евтушенко» давно готов, но уже подзабыт.

Успех стал врагом прежде всего лаконизма, сперва еще присущего поэту. Сцена требует мгновенной доходчивости. Евтушенко стал переговаривать и в самых интимных стихах. Он стал разъяснять. Прекрасно начатые стихи — скажем, «Пришли иные времена» или «Нефертити» — превращались в разжевывание того, что уже сказано. Пословицами стали как раз первые двустишия этих вещей.

Первый том — вся хрущевская оттепель. Евтушенко увенчал ту эпоху собственной великой стройкой — соорудил «Братскую ГЭС». Помнится, журнал «Физкультура и спорт», под сурдинку американствуя, поместил интервью с поэтом и фотографию, на которой поэт, обнаженный по пояс, обтирается снегом: для великого предприятия нужны великие ресурсы. Действительно, вложенная в поэму энергетика огромна, ее физическая масса трудноподъемна, но, что самое странное, она не расплющила поэзию, там и сям — «Нюшка», «Жарки», «Изя Крамер» — идущую широким потоком. Не знаю, насколько поэма отвечает объекту (самой плотине), но сам Евтушенко абсолютно соответствовал времени своего успеха. В психиатрии есть понятие «эффект неадекватности»: речь прежде всего о завышенных амбициях личности, потерявшейся в реалиях. Евтушенко — эффект адекватности. Тот Евтушенко.

Не проводя пошлых аналогий, помяну Царскосельский лицей — затем, чтоб прояснить значение Победы в Отечественной войне для отроков разных времен: тех и этих. Сибирскую станцию Зима, где рос в военное время у родственников мальчик Женя, можно считать его кормилицей в отличие от матери Москвы. К ее груди он припадает всю жизнь со всеми издержками столь затянувшегося грудного возраста. Но и в ранней поэме «Станция Зима», и в более поздних вещах у Евтушенко столько новонайденного и попросту свежего, что оттуда, предполагаю, черпали потом и прозаики — Шукшин, Распутин, Маканин. По крайней мере художественная перекличка этой прозы с предшествующей ей поэзией Евтушенко — знак определенного качества.

Его преследует страх неадекватности. Из чудесного стихотворения «Поздравляю вас, мама…» исчезли строки «Вы ему подарили любовь беспощадную к веку, / в Революцию трудную, гордую веру» — автор убрал их, готовя и двухтомник-80, и трехтомник-83, а зря: взаимоотношения пера и топора давно известны. Пришло время, задним числом он напечатал «Балладу о штрафном батальоне», «Сергею Есенину» — вещи, до того ходившие в списках. Кто скажет, что Евтушенко не был самиздатовским автором? К тому же ему приписывалось море чужого.

Он был разъездным поэтом. Международником он тоже был. Его принимали президенты, вожди революций, высшие иерархи КГБ, аляскинские звероводы. Он носил на лацкане пиджака знак почетного строителя Братской ГЭС, а на пальце перстень с бриллиантом. Он легко пошутил как-то: «В энциклопедиях обо мне будут писать как о крупнейшем прозаике XX века, начинавшем как поэт». Он по-человечески помог тысячам людей, чаще всего неблагодарных. Он привозил им из-за бугра лекарства, пробивал чужие книги, устраивал чужие дела.

Есть интроверты и экстраверты — Евтушенко то и другое в гигантских долях. Все одеяло мира он тянет на себя. Населив свое творчество количеством людей, равным целому немалому народу, он пишет исключительно о себе. Даже в статьях о других. Поэтическая антология, им составленная, — наверняка самая многоавторская среди всех антологий. Она стала продуктом перестройки, когда Евтушенко испытал второй звездный час. Перестройка кончилась.

Пришли иные времена, взошли иные имена.

Дать портрет Евтушенко невозможно — модель неусидчива и не влезает ни в один холст. Он в одиночку написал столько, сколько все поэты прошлого века. С ним может посоревноваться разве что Пабло Неруда, о котором, если не ошибаюсь, сказано: «Великий плохой поэт».

«Поэт» — лучшее слово, заимствованное большинством человечества у древних греков. Больше поэта может быть только его слава. Русская литературная слава лишь отчасти делается в кабинетах славистов. Евтушенковская суперпопулярность была равновелика упованиям народа на лучшую жизнь. Но ее первоисточник — его поэзия. Я воспроизвожу здесь память о давней радости. Читатель в России больше, чем читатель, и он стал уходить от Евтушенко еще в 70-х, что не мешало поэту собирать несметную публику. Она приходит смотреть не на экс-депутата, не на экс-лидера Союза писателей, т. д., т. п. Ей интересен поэт. Тот самый. Знаменитей которого не было на Руси и уже не будет («Не больше, чем поэт», 1995).


Журналы по-прежнему выходят не по календарю. Своевременное чтение их затруднительно. Стихов печатается много. Стихов больше, чем поэтов. С другой стороны, поэты публикуются чаще, чем их стихи. Среди поэтов, представленных в № 1 «Знамени»-95, по-настоящему и по-новому интересен С. Гандлевский, но он выступил с прозой, грустной повестью «Трепанация черепа», выговоренной на одном дыхании. Это вещь о смерти, о любви, о славе, о товариществе, о том соре, из которого растут стихи, и меньше всего о самих стихах (тоже хорошо). Гандлевский пишет не эстетический трактат, а историю болезни — получается история выздоровления, слава Богу. Пушкин, Маяковский, Багрицкий, Сельвинский, Уткин — не столь уж и странная смесь детских учителей автора. Неплохая закваска для первоначального идеализма, так и не уничтоженного в процессе целенаправленного саморазрушения. Гандлевский пишет исповедь, состоящую из баек (его слово), то есть эпизодов биографии, идя, видимо, по наитию, полагаясь на отбор памяти, которая как бы автономно от автора строит его речь и ставит акценты. Независимо от него отчетливо выявляется та линия судьбы, о которой он хотел бы, кажется, говорить меньше всего — коловращение поэтов его круга в ненавистной близости от советского литературного Олимпа: похмеляются они все-таки в Переделкине, на даче драматурга, и Межиров, заикаясь, деньжат им все же одалживает, и собачку уводят от Евтушенко, а не от сторожа Васи. Тут боли, может статься, не меньше, а больше, нежели от количества выпитого. Поэзия исполнена гордыни — проза проговаривается. Такая проза сильна читательским любопытством — моим интересом к лицам. Между прочим, принцип такой прозы смежен с опытом того же Евтушенко — в романах последнего, натурально, захватывают сцены из жизни поэта, например взаимоотношения с персонажем по имени Любимец Ахматовой.

…Само название воспоминаний Вячеслава Вс. Иванова «Голубой зверь» мгновенно указывает на поэзию. Но не только. Иванов обнажает феномен: дети советской творческой элиты. Девятилетний Кома (домашнее прозвище автора) записывает для себя, что в СССР — диктатура, Сталин — диктатор, а Калинин — фиктивный президент, и мама его за это не наказывает, а все дальнейшее его развитие идет в этом направлении без отклонений. Эти дети, формируясь в среде конформистского цинизма, питались высокой культурой той же среды. Федин говорит Коме: видишь Ливанова, он завтра идет играть в советской пьесе, и я делаю то же самое. Отец и Пастернак выбиваются из ряда. Между тем Пастернак знаменитое «Быть знаменитым некрасиво» пишет с перерывом на обед. Однако: «Пастернака мучило то, что он стал писать по-другому. Иногда он спрашивал, не ошибочен ли тот новый стилистический путь, который он выбрал». Голубой зверь обитал в переделкинском лесу! Дети не восстали на любимых отцов. Иванов сводит имена «несоединимых писателей». Можно ли что-то новое сказать о Зощенко? Можно: «Он потом нам рассказывал: “Я знал поэзию Блока, потом Гумилёва, Ахматовой. Мне хотелось понять, кто из современных поэтов найдет новые слова, передаст новый язык”». «Он нашел эти черты у Евтушенко, читал нам наизусть его строки “И вот иду я с вывертом” (из “О свадьбы в дни военные”)» («Стыковой столб», 1995).