Евтушенко: Love story — страница 16 из 154

…где перед гомоном людским

у старого точила

морская свинка

                       судьбы им

в пакетиках тащила.

И я —

            на взмыленном горбу

картошку пер,

                           ликуя,

что предсказали мне судьбу, —

я не скажу —

                             какую.

Это написано в 1954-м, а через много лет — где-то в шестидесятых, скорее всего (не датировано), — Евгений Рейн вторит ему, может быть, и не помня первоначального импульса:

Помню я, что навсегда приметил

Эту свинку и ее совет.

Никогда никто мне не ответил,

Угадала свинка или нет.

Кто помог мне в бедный, пылкий, трудный

В три десятилетья долгий час?

Может быть, от свинки безрассудной

Вся моя удача началась?

Впрочем, предшественник был и пораньше — Валерий Брюсов:

Зеленый шарик, зеленый шарик,

Земля, гордиться тебе не будет ли?

Морей бродяги, те, что в Плюшаре,

Покрой простора давно обузили.

Каламбур Колумба: «II mondo росо»[2]

Из скобок вскрыли, ах, Скотт ли, Пири ли!

Кто в звезды око вонзал глубоко,

Те лишь ладони рук окрапивили.

Все в той же клетке морская свинка,

Все новый опыт с курами, с гадами…

Но, пред Эдипом загадка Сфинкса,

Простые числа все не разгаданы.

(«Загадка Сфинкса»)

Кстати, в те годы, которыми датировано это стихотворение: 1921–1922, Брюсов в поисках нового стихового языка и рифмует, можно сказать, вполне по-евтушенковски: «шаре — Плюшаре», «будет ли — обузили», «Пири ли — окрапивили», «свинка — Сфинкса».

Мог ли знать молодой Евтушенко, что когда-нибудь его немолодое одиночество чем-то напомнит участь послереволюционного Брюсова, бывшего властителя дум, отвергаемого новым поколением стихотворцев? Поэт всю жизнь пишет одно и то же стихотворение — «Одиночество».


Жадный глотатель русских стихов, Евтушенко еще не знал иностранных языков, переводная поэзия его интересовала косвенно: надо было охватить отечественную, прежде всего — ближайшую по времени, ему не до Державина или, скажем, Катенина, а Пушкин и Лермонтов усвоены по школьной программе, но уже рвутся оттуда. Красивый Блок стоял особняком. Хлебников и Пастернак волновали и заряжали, но его практике нужны были постольку-поскольку: как носители формы. Моральное ядро Пастернака ему открылось потом.

Вот «На велосипеде», чудная вещь: молодая, скоростная, с перспективой на будущее, но и с оглядкой, может быть неосознанной, на животворные образцы — евтушенковское «Я бужу на заре / своего двухколесного друга» по размеру (пятистопный анапест) и юношескому жесту похоже на смеляковское «Если я заболею, / к врачам обращаться не стану», в свою очередь идущее от Пастернака: «Мне четырнадцать лет. / ВХУТЕМАС / Еще школа ваянья» («Девятьсот пятый год»). Неплохая почва для судьбоносного велопробега.

Важно и то, что впервые в поэзии Евтушенко возникают эти имена: «До свидания, Галя и Миша… (курсив мой. — И. Ф.)». Обладатели этих имен глубоко и надолго войдут в его жизнь. Но об этом — дальше.

«Свадьбы» Евтушенко посвятит Александру Межирову.

О, свадьбы в дни военные!

Обманчивый уют,

слова неоткровенные

о том, что не убьют…

Дорогой зимней, снежною,

сквозь ветер, бьющий зло,

лечу на свадьбу спешную

в соседнее село.

Походочкой расслабленной,

с челочкой на лбу

вхожу,

           плясун прославленный,

в гудящую избу.

Наряженный,

взволнованный,

среди друзей,

родных,

сидит мобилизованный

растерянный жених.

Сидит

            с невестой — Верою.

А через пару дней

шинель наденет серую,

на фронт поедет в ней.

Землей чужой,

                         не местною,

с винтовкою пойдет,

под пулею немецкою,

быть может, упадет.

В стакане брага пенная,

но пить ее невмочь.

Быть может, ночь их первая —

последняя их ночь.

Глядит он опечаленно

и — болью всей души

мне через стол отчаянно:

«А ну давай, пляши!»

Забыли все о выпитом,

все смотрят на меня,

и вот иду я с вывертом,

подковками звеня.

То выдам дробь,

                            то по полу

носки проволоку.

Свищу,

              в ладоши хлопаю,

взлетаю к потолку.

Летят по стенкам лозунги,

что Гитлеру капут,

а у невесты

                    слезыньки

горючие

             текут.

Уже я измочаленный,

уже едва дышу…

«Пляши!..» —

                    кричат отчаянно,

и я опять пляшу…

Ступни как деревянные,

когда вернусь домой,

но с новой свадьбы

                                  пьяные

являются за мной.

Едва отпущен матерью,

на свадьбы вновь гляжу

и вновь у самой скатерти

вприсядочку хожу.

Невесте горько плачется,

стоят в слезах друзья.

Мне страшно.

                         Мне не пляшется,

но не плясать —

                           нельзя.

Надо запомнить эту дату: 2 октября 1955 года. В России было написано эпохально этапное стихотворение. Веха поколения.

Небезынтересно, что к нему остался равнодушным Пастернак, когда Евтушенко их очное знакомство начал с чтения этой вещи. Возможно, мэтр седьмым чувством уловил в «Свадьбах» возможность эстрадного успеха, чего он не приветствовал.

В залах, где Евтушенко читал стихи, из рядов зрителей громко требовали:

— «На велосипеде»!

— «Свадьбы»!

По-другому отнесся к «Свадьбам» другой опальный литератор. Вспоминал Владимир Лифшиц: «…у нас он (М. М. Зощенко) впервые прочитал стихи молодого Евтушенко. Они его очень заинтересовали, хотя вообще-то над стихами Зощенко любил чуть подтрунивать. Когда-то не пощадил даже Есенина, в одном из рассказов вставив в есенинскую строку, на первый взгляд, невинное “говорит”: “Жизнь моя, говорит, иль ты приснилась мне?..” Прочитав сборник Евтушенко, он то и дело повторял строки из стихотворения “Военные свадьбы”: “Походочкой расслабленной, / с челочкой на лбу, / вхожу — плясун прославленный — / в гудящую избу…”

— Этот мальчик далеко пойдет! Обратили внимание, какую он цезурочку подпустил?..»

Не исключено, что при этом разговоре присутствовал будущий Лев Лосев — сын Вл. Лифшица.

НАКАНУНЕ

Исподволь назревала эпоха реабилитанса по всем направлениям. Возвращались не только просто зэки. Поэты — тоже. Живые и мертвые. Их тексты. Иногда поэты возвращались из лагеря или из ссылки, или из забвения, или из полунебытия. Из полуподвала переводчества и непечатаемости вернулся оригинальный Леонид Мартынов, молодежь потянулась к нему, Евтушенко — тем более: свой брат сибиряк.

Евтушенко:

«Опубликованная после длительного перерыва книга Мартынова («Стихи», 1955. — И. Ф.) была, если разобраться, флейтой. Но молодежь услышала в ее звуках голос боевой трубы, ибо страстно хотела это слышать. Усложненные гиперболы и метафоры Мартынова давали возможность предполагать в них, может быть, гораздо большее, чем в них содержалось. И неожиданно для самого себя лирик Мартынов прозвучал как гражданский поэт, поднятый на волнах вспененного времени. По его собственным словам, “Удивительно мощное эхо — очевидно, такая эпоха!”

Действительно, даже тихо произнесенная правда приобретала мощь и грохот политического эха».

Почему — флейта? Это — из гениального мартыновского «Прохожего» («Замечали, по городу ходит прохожий…»):

— Погодите — в соседях играют на флейте!

Флейта, флейта!

Охотно я брал тебя в руки.

Дети, севши у ног моих, делали луки,

Но, нахмурившись, их отбирали мамаши:

— Ваши сказки, а дети-то все-таки наши!

Вот сначала своих воспитать вы сумейте,

А потом в Лукоморье зовите на флейте!

Евтушенковское стихотворение «Окно выходит в белые деревья…» (1955) посвящено Мартынову, у которого еще в 1932 году незабываемо прозвучала удвоенная строка («Подсолнух»):

— Вы ночевали на цветочных клумбах?

Вы ночевали на цветочных клумбах? —

Я спрашиваю. —

Если ночевали,

Какие сны вам видеть удалось?

Наверно, это была первая вершина молодого Евтушенко в пятидесятых годах, точнее — в середине века. Более строгого, собранного, законченного стихотворения у него и не было на ту пору.

Окно выходит в белые деревья.

Профессор долго смотрит на деревья.

Он очень долго смотрит на деревья

и очень долго мел крошит в руке.

Ведь это просто —

                             правила деленья!

А он забыл их —

                            правила деленья!

Забыл —

              подумать —

                                    правила деленья!

Ошибка!

                Да!

                         Ошибка на доске!

Мы все сидим сегодня по-другому,

и слушаем и смотрим по-другому,

да и нельзя сейчас не по-другому,

и нам подсказка в этом не нужна.

Ушла жена профессора из дому.

Не знаем мы,

                        куда ушла из дому,

не знаем,

                  отчего ушла из дому,

а знаем только, что ушла она.

В костюме и немодном и неновом, —

как и всегда, немодном и неновом, —

да, как всегда, немодном и неновом, —

спускается профессор в гардероб.