Евтушенко: Love story — страница 25 из 154


У Льва Лосева в книге «Тайный советник» (1987) есть стихотворение «31 октября 1958»:

Операция продолжалась не более минуты.

Леонид Николаевич и Борис Абрамович

трусят по улице Воровского,

не испытывая ни боли,

ни стыда,

ни сожаления при виде стайки муз,

рыдая удаляющихся за здание МИДа.

Не лучшие и не точные (МИДа там нет, там другая высотка) стихи Лосева, и вот их концовка:

Если кто знает настоящие молитвы,

помолитесь за них.

Итак, пастернаковская история, участие Леонида Мартынова и Бориса Слуцкого в том действе. Известна страшная реакция Слуцкого на все это: многолетняя неизлечимая депрессия. Что же Мартынов?

Мартынов на весь тот ужас ответил поэмой — это его жанр — «Иванов», никем, пожалуй, не замеченной. Ее сюжет таков. Речь идет об Александре Иванове, историческом живописце.

Он в Риме оставался неспроста:

В родные не стремился он места,

Где Кукольник резвился на афише.

Нет, не манила под родные крыши

Родная полосатая верста.

Это писано в 1960-м. Изображается Иванов, изображающий «крещение людей / На отдаленном Иордане». На холсте художника «Едва лишь отличимый от земли, / Определялся истинный Спаситель». Хор похвал в адрес Иванова смущает его. «Картину обнародовал он рано — / Она не та!» О написанных им фигурах он думает с досадой: «Над ними гром небесный не гремел, / И молнии не лопались над ними». Иванов решает: «Необходимо ехать в Палестину / И мастерскую там обосновать». Едет. Куда? В Париж! Там гостит недолго, является в Лондон, к Герцену.

— Вот, Александр Иванович, в чем дело.

Я, собственно, указок не ищу.

Но раз уж говорим о красоте мы,

Я лишь одно спросить у вас хочу:

Писать ли на евангельские темы?

Вот истинный спор Мартынова с Пастернаком.

Он, Мартынов, апеллирует к Герцену, революционный «Колокол» предпочитая церковному. Точнее, — пытается соотнести эти колокола. Превыше всего он ставит над собой суд истории. К слову, фон мучений его Иванова — Крымская кампания 1853–1856 годов, смерть императора Николая I в 1855-м, строительство железных дорог, тому подобное. Автор думает о взаимоотношениях красоты и божественной истины.

По-видимому, он считает «Доктора Живаго», Юрия Живаго и его стихотворения пастернаковской жертвой эстетизму, далекой от живой жизни. Но какая тяжелая боль таится за эпически ровным тоном. Наверно, это стыд. На дворе 1960 год. Пастернак похоронен.

Есть и еще одна сторона сей поэтической тяжбы. Мы, ныне живущие, попросту не знаем, поскольку мало что помним, той конъюнктуры, той иерархии поэтов, которая исподволь выстраивалась еще на рубеже 1940–1950-х. Первым поэтом — во мнении самих поэтов, тогда относительно молодых, или нестарых, — считался Мартынов. Слуцкий называл себя вторым. Пастернак, как бы уйдя в предание, сидел на даче, в тиши, в тени, над переводами, во всеуслышание отрицая сам себя. Его новое появление — со стихами и романом — путало карты, портило картину, меняло ландшафт. Конфликт назревал со всех сторон.

В мемуарной книге Вяч. Вс. Иванова «Голубой зверь» автор вкратце рассказал о том, как в новогоднюю ночь 1960 года Давид Самойлов, находясь у него на даче, надерзил Пастернаку: вас, дескать, не поймешь, за красных вы или за белых. Слуцкий, когда Пастернак предложил выпить его здоровье, сказал:

— Я уже здоров.

Так начинались шестидесятые.

Евтушенко не бегал к Пастернаку на переделкинскую дачу, как это делали литинститутские однокорытники Ю. Панкратов и И. Харабаров. В пору погрома 1958 года эти ребятки предали учителя с потрохами.

Они рассказывали о своем закадычном приятельстве с Пастернаком, именуя его Борисом, даже Борей, и говорили той же Белле Ахмадулиной, что Боря зовет ее и Женю к себе. Она же терпеть не могла амикошонства, а на Пастернака смотрела настолько издали, что однажды, заметив его на общей для них обоих лесной тропе, стушевалась и прошла мимо потупив очи.

Бывали на той даче юные Вознесенский, Айги, но не Евтушенко с Ахмадулиной.

Впервые Евтушенко, начинающий автор семнадцати лет, увидел близко Пастернака, когда Пастернак пришел читать перевод «Фауста» в Центральный дом литераторов, и в вестибюле был ошеломлен его простецкой одеждой (так себе пальто, общемосковская кепка) и вопросом, нараспев обращенным к потерявшему дар речи юнцу:

— Скажите, пожалуйста, где тут состоится вечер Пастернака? Я, кажется, опоздал…

Читал Пастернак без актерства, быстро устал и сказал наподобие хлебниковского «и так далее»:

— Извините, ради Бога, я совсем не могу читать. Все это глупость какая-то…

В зале, кутая плечи в белый пуховый платок, сидела Ольга Ивинская. Но о той любви Женя узнал гораздо позднее.

Прошли годы, состоялось настоящее первое знакомство. Во всю первую полосу книги «Сестра моя — жизнь» Пастернак написал (художнический почерк, по-пушкински летящие линии с несоразмерными удлинениями, берущими начало полутора веками раньше):

Дарственная надпись Б. Л. Пастернака на книге «Сестра моя — жизнь». Переделкино. 3 мая 1959 г.

Дорогой Женя, Евгений Александрович, Вы сегодня читали у нас и трогали меня и многих собравшихся до слез доказательством своего таланта. Я уверен в Вашем светлом будущем.

Желаю Вам в дальнейшем таких же удач, чтобы задуманное воплощалось у Вас в окончательных исчерпывающих формах и освобождало место для последующих замыслов. Растите и развивайтесь.

Б. Пастернак

Переделкино, 3 мая 1959 г.

Здесь Пастернак многозначительно перефразировал самого себя — стихотворение «После грозы», написанное в июле минувшего 1958 года:

Не подавая виду, без протеста,

Как бы совсем не трогая основ,

В столетии освободилось место

Для новых дел, для новых чувств и слов.

А само знакомство было забавным. Евтушенко обязали в Иностранной комиссии Союза писателей сопроводить на дачу Пастернака итальянского профессора Анджело Мария Риппелино. Пастернак встретил их в саду, смуглый, седой, в белом холщовом пиджаке, был чрезвычайно прост и открыт, волнующемуся Евтушенко с ходу сказал, что он его знает, а итальянца принял за грузина, но итальянцы тоже молодцы, и все прошли в дом, там были уже люди, и был разговор, ели цыпленка и пили вино, Женю Евтушенко попросили прочесть стихи.

«Свадьбы» на Пастернака не подействовали, но «Пролог» вызвал восторг, объятие и поцелуй.

— Сколько в вас силы, энергии, молодости!

А «Одиночество» вызвало слезы и комментарий:

— А вот это от Пушкина — он тоже сумел поблагодарить женщину в час расставания. Женечка, думаете, вы написали это про себя? Нет, и про меня, и про всех мужчин. Это про всех нас — и про вас, и про меня…

Гости разошлись, разговор продолжился наедине и сильно затянулся, хотя Евтушенко надо было утром улетать в Тбилиси, где Пастернак гостил недавно — ранней весной, и Пастернак загорелся, страшно захотел туда же, и дело почти сладилось…

«Но тут появилась уже, казалось, ушедшая спать Зинаида Николаевна и грозно сказала:

— Вы — убийца Бориса Леонидовича. Мало того, что Вы его спаиваете целую ночь. Вы еще хотите его умыкнуть… Не забывайте того, сколько ему лет и сколько вам.

Я потихоньку смылся от ее справедливого гнева, неожиданно для себя самого проведя в доме великого поэта время с 11 часов утра до 5 часов утра следующего дня — 18 часов!»

Через год, в начале июня, Пастернака навсегда проводили из этого дома.

Евтушенко напишет «Ограду», для публикации использовав имя покойного Луговского в качестве посвящения и прикрытия. Но некая тайная, закономерная связь во всем этом все-таки была.

Эпос середины века создал Луговской, лирика досталась Евтушенко. При этом середина века по Луговскому состояла из многих исторических пластов первой половины столетия, в то время как Евтушенко принародно стенографировал происходящую на глазах историю, текущий день, летящее время.

Он так начал 1959 год:

Свежести!

                Свежести!

Хочется свежести!

Свадебной снежности

и незаслеженности,

свежести мускулов,

мозга,

             мазка,

свежести музыки

и языка!

(«Свежести!..»)

Он так кончил 1959 год:

О, дух дегтярный,

                          дух рутины!

Висят телеги —

не картины,

и грохоча, как бы таран,

телеги лезут на экран.

О вы, кто так телегам рады, —

у вас тележный интеллект.

Вам не ракет в искусстве надо —

телег вам хочется, телег.

Искусство ваше и прилежно,

и в звания облачено,

но все равно оно — тележно

и в век ракет обречено!

(«Ракеты и телеги»)

Случись ужасное — уйди он, допустим, в 1959-м, тем более как-нибудь трагически, та чемпионская дистанция, которую он проделал в середине века на одном дыхании, тем не менее осталась бы в русской поэзии незабываемой золотой милей, нежной памятью поколения и, возможно, термина шестидесятники попросту не появилось бы: без Евтушенко это пустой звук.

ДОЛГОТА РИФМЫ

Геолог и спелеолог Виктор Сербский жил в Братске. Он собирал книги. Очень много — современных поэтов. Евгения Евтушенко — более шестидесяти книг. Когда Евтушенко, приглашенный в дом Сербского, увидел все это, ему — в восхищении библиофильским подвигом — захотелось надписать каждое издание. Листая книжку «Я сибирской породы», на странице 54-й, где был «Вальс на палубе», он наткнулся на следующую запись: «Виктору Сербскому с любовью к поэту Евгению Евтушенко — Белла Ахмадулина». Свой автограф она оставила 25 марта 1974 года на вечере Окуджавы в Центральном доме литераторов.