Евтушенко: Love story — страница 40 из 154

Сюжет появления «Наследников» в печати довольно конспирологичен. Евтушенко передал стихотворение помощнику Хрущева В. Лебедеву, тот потребовал некоторой правки, на которую автор пошел, после чего Лебедев, на выезде в Абхазию, вовремя показал текст шефу — и «Наследники» полетели на военном самолете в Москву и приземлились на странице «Правды».

Первые последствия — самые смешные: группа партийных товарищей, не ведая об абхазской подробности, написала Хрущеву жалобу на главреда «Правды» П. Сатюкова (благородная седина, хороший костюм, галстук-бабочка), на предмет сомнительной публикации.

Так или иначе, ходил апокриф — Хрущев на цековском сборище сказал:

— Если Солженицын и Евтушенко — антисоветчина, то я — антисоветчик.

Время уплотнилось, события нарастают. В «Новом мире» (1962. № 11) напечатана повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Эхо публикации было беспримерным.

В декабре 1962 года Евтушенко знакомится в Доме приемов с Хрущевым и Солженицыным.

«…в правительственном Доме приемов я видел, как познакомились два героя двадцатого века.

Первый из них был Хрущев и второй — Солженицын.

Это произошло на мраморной лестнице, застеленной красным ковром, похожим на подобострастный вариант красного знамени, распростершегося под мокасинами фирмы “Балли” с прорисовывавшимися сквозь их нежную перчаточную кожу подагрическими буграми ног членов Политбюро.

— Никита Сергеевич, это тот самый Солженицын… — сиял от гордости хрущевский помощник Лебедев, как будто он сам носил писателя девять месяцев в своем материнском лоне и самолично родил его на свет Божий. Ни отцом, ни матерью Солженицына на самом деле он не был, тем не менее сыграл роль повивальной бабки в судьбе его первой повести “Один день Ивана Денисовича”.

Я уловил, что Хрущев, пожимая руку Солженицыну, вглядывался в его лицо с некоторой опаской.

Солженицын, против моих ожиданий, вел себя с Хрущевым вовсе не как барачный гордец-одиночка с лагерным начальником.

— Спасибо, Никита Сергеевич, от имени всех реабилитированных… — сказал он торопливо, как будто боясь, что ему не дадут говорить.

— Ну, ну, это ведь не моя заслуга, а всей партии… — с трудно дававшейся ему скромностью пожал плечами Хрущев, на самом деле так и маслясь от удовольствия. Он полуобнял Солженицына и повел его по лестнице вверх, показывая всем это “полуобъятие” как якобы символ братания власти и свободомыслящей интеллигенции».


Сделаем отступление, вот именно лирическое. Ровно в то же время другой поэт высказался о том, что тревожит всех.

Так мстят разоблаченные кумиры.

…Еще толпясь, еще благоговея,

курсанты, и они же конвоиры,

державный прах несли из мавзолея.

Тяжелый прах! Ломала строй охрана.

Карболкой пахла ссыльная могила.

Как говорили некогда, тирана

земля не носит. А земля носила!

В последний путь шагал он к свежей яме,

шагал, как ходят в гости на погосте,

шагал вперед ногами — сапогами,

надетыми на две берцовых кости.

А город спал, не зная, что в закладе

держало время камень за душою.

И опустили. И на циферблате

сомкнулись стрелки — малая с большою.

Так замыкался круг: и день вчерашний,

и завтрашний. И поминальным громом

куранты били с полунощной башни —

над городом, над площадью, над гробом…

Олег Чухонцев.

Он был моложе на шесть лет, по-другому понимал роль поэта, заранее уйдя в тень, вне света юпитеров. Возможно, это было полемикой с автором «Наследников Сталина».

Есть как минимум два типа литературного поведения поэта — евтушенковский и чухонцевский. Сопоставление обоих стихотворений свидетельствует о том, что одно не исключает другого.

Дуумвират Евтушенко — Вознесенский выделился из группы, достаточно стойкой в глазах критики, да и самих поэтов, относящихся и не относящихся к этой группе: Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, Окуджава. Последнее имя еще колебалось, мерцало, не устоялось.

Двадцатичетырехлетний Чухонцев поднимается на статью, чуть не манифестационную (Юность. 1962. № 12). Он рисует — статья называлась громко: «Это мы!» — несколько иную конфигурацию:

Лет пять-шесть назад еще могли объединять Евтушенко, Рождественского, Ахмадулину, Панкратова в отдельное поэтическое направление. Сегодня такое объединение было бы смешно. Квартет распался. Выиграла от этого поэзия? Безусловно.

Чухонцев был одним из консультантов (их было четверо) в отделе поэзии «Юности». Бок о бок с ним в той же должности трудился Юрий Ряшенцев. На его памяти это было так:

Трудно представить себе популярность журнала «Юность» в шестидесятые — семидесятые годы. Мы получали, в среднем, двести писем в день только в отдел поэзии. Ни Маяковский, ни Симонов не имели такой почты. Каждое десятое письмо было Евгению Евтушенко или Андрею Вознесенскому.

В своей статье Чухонцев неназойливо упирает на творческую независимость. Образец Чухонцева — Леонид Мартынов. Аналогию этому единственному, отдельному пути Чухонцев видит в новых лицах — в Фазиле Искандере, Науме Коржавине, Леониде Завальнюке. Незаметно для себя Чухонцев мысленно создал другую группу.

Причина была. Поистине массовый наплыв поэтической молодежи, который надо было хоть как-то структурировать. Евтушенко неумолимо вырвался вперед, с него и начинали. Место Ю. Панкратова в том пресловутом списке мог занять то В. Цыбин, то С. Поликарпов, то еще кто-то, но впереди был все равно он, Евтушенко. Все ругатели сошлись на евтушенковском «Нигилисте», вещице не ахти какой, но содержащей портретный эскиз нового героя времени:

Носил он брюки узкие,

читал Хемингуэя.

«Вкусы, брат, нерусские…» —

внушал отец мрачнея.

Спорил он горласто,

споров не пугался.

Низвергал Герасимова,

утверждал Пикассо.

И так далее, то есть парень был почти плохой, не совсем наш, но случилось так, что он погиб, товарища спасая. Ревнителям советского образа жизни такой типаж не понравился, его создатель — тоже. Мнилась апологетика нигилизма.

Евтушенко и сам испытывает к новому герою чувство неоднородное, можно сказать — классовое, что-то такое зиминско-марьинорощинское, еще с послевоенных времен, с конца сороковых — начала пятидесятых, когда в Москве начали появляться первые богатые дети.

«Это была узкая каста сыновей академиков, известных композиторов. Они одевались только во все заграничное: длинные, похожие на полупальто пиджаки с могучими ватными плечами, яркие попугайские галстуки, вишневые ботинки на белой каучуковой подошве. Длинные волосы были густо смазаны бриолином. Они разъезжали на отцовских машинах и развлекались в обществе манекенщиц. Этот клан получил впоследствии хлесткое прозвище “стиляги”. Их манера одеваться, танцевать была своего рода протестом против стандартизации, но протестом карикатурным. Пристанищем “стиляг” был коктейль-холл на улице Горького. В 1954 году после кровавого преступления в клане “стиляг” коктейль-холл был объявлен “рассадником буржуазного образа жизни” и закрыт. Дружинники вылавливали оставшихся “стиляг” на танцплощадках и сражались при помощи ножниц со слишком длинными волосами и слишком узкими брюками и строго следили за идеологической выдержанностью танцев. “Стиляги” исчезли. Но падекатр и краковяк не привились на танцплощадках. Молодежь упрямо танцевала рок-н-ролл.

Окончательный перелом во вкусах произошел в 1957 году во время фестиваля молодежи, когда многотысячные толпы иностранцев впервые хлынули на улицы Москвы, смешиваясь с молодыми москвичами. Когда-то в сатирическом журнале “Крокодил” кока-кола и пепси изображались как “буржуазный яд”…»

Нет, евтушенковский нигилист — не стиляга, не послевоенный барчук, не золотая молодежь и не сливки общества. Обычный парень, но уже такой, каких раньше не было. В какой-то мере это, конечно, автопортрет.

Каким должен быть джентльмен, он увидит позже: «Сегодня, в день своего рождения, сенатор (Роберт Кеннеди. — И. Ф.) был в ярко-зеленом пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, веселеньких клетчатых брюках и легких замшевых башмаках».


Пока идут шумные баталии вокруг шумных поэтов, в издательстве «Советский писатель» выходит небольшая (142 странички, тираж 6 тысяч экземпляров) книжка Арсения Тарковского «Перед снегом», и еще мало кто догадывается, что в русской поэзии советского периода исподволь начинается новая эпоха.

Где вьюгу на латынь

Переводил Овидий,

Я пил морскую синь

И суп варил из мидий.

И мне огнем беды

Дуду насквозь продуло,

И потому лады

Поют, как Мариула.

И потому семья

У нас не без урода,

И хороша моя

Дунайская свобода.

Где грел он в холода

Лепешку на ладони,

Там южная звезда

Стоит на небосклоне.

Строгий стих, кровно связанный с Серебряным веком, становится убедительной очевидностью, идя по своей отчетливой линии мимо эстрады, громоносных оваций, рекордных тиражей. Нет, Арсений Тарковский не прячется в башне из слоновой кости, он вполне публичен — ведет свою поэтическую студию в ЦДЛ, выступает на сцене, и не Евтушенко ему соперник, но — собственный сын Андрей, в августе того же года получивший Главный приз на Венецианском кинофестивале за «Иваново детство», и вот это был натуральный пир успеха на весь мир. Выход Тарковского к широкому — все-таки шесть тысяч человек — читателю стал материализацией чухонцевской мысли о независимой стезе поэта. Сам возраст автора первой книги — 55 лет — свидетельствовал о зрелости, необходимой текущему стихотворству.