Евтушенко: Love story — страница 60 из 154

В 1966-м вся страна по-восточному пышно отмечает 800-летие Шота Руставели. Евтушенко любит Грузию, дружит с ее поэтами, называет ее второй родиной русской поэзии, много переводит, и его переложение «Завещания Автандила царю Ростевану» из «Витязя в тигровой шкуре» было естественным движением души. Это — личное высказывание:

Царь, ты убей меня, если хочешь, только обидой не рань.

Царь, ты ведь знаешь, что значит дружба, — мной на мгновенье

                                                                                                                     стань.

Как я могу обманывать друга, словно ничтожный трус?!

Если он, встретившись в мире загробном, плюнет в лицо — утрусь.

В Боржоми под чонгури, таблаки и дудуки руставелиевского пиршества прошла дискуссия по вопросам перевода. Были приглашены литераторы отовсюду, в том числе — Пьер Гамарра, вице-президент французского ПЕН-клуба. 27 сентября он говорил:

Конечно, я не считаю, что поэт — это шаман. Не следует возводить его на пьедестал или возлагать на него венок. Это не обязательно. Евтушенко сказал, что поэт, вовсе не насилуя себя, может подчиниться долгу, откликаться на взрывы и потрясения. Может быть, необязательно иметь в виду баррикады… Парижская работница, напевающая дурацкую песенку, по-своему выражает свою потребность в поэзии. Только поэт не должен приносить ей дурацкие песенки…

В ноябре 1966-го произошло большое событие — хлопотами Евгении Ласкиной, Константина Симонова и главного редактора журнала «Москва» Михаила Алексеева вышел одиннадцатый номер этого журнала с булгаковским романом «Мастер и Маргарита». Купюры были угнетающими, но Елена Сергеевна Булгакова, вдова писателя, все сохранила и восстановила со временем. Это был урок — можно писать в стол, не светясь на виду. Для себя Евтушенко извлек урок другой: за помощью в трудные минуты разумнее обратиться к людям консервативным (каков был Алексеев), нежели шумно свободомыслящим, — этому его научил отец в одном из давних разговоров.

1966 год был безуспешной попыткой прощания с эстрадой, больше похожей на самооправдание. Не естественно ли было завершить этот год обращением к поэту иных предпочтений, сумевшему различить в новой русской знаменитости нечто существенное и многообещающее?

«Письмо в Париж»:

Нас не спасает крест одиночеств.

Дух несвободы непобедим.

Георгий Викторович Адамович,

а вы свободны, когда один?

КТО ТАМ ЕВТУШЕНКО?

Пятидесятилетие Великого Октября, имеющее быть в 1967 году, требует всенародного подъема на новые подвиги. Народ по этому поводу веселится, травит анекдоты, пьет без удержу, интеллигенция не отстает. Застой? Кажется, его канун. Может, оно и так, да время летит бешено.

Последним романтиком Октября на территории СССР был, возможно, рыжий великан с голубыми глазами — турок Назым Хикмет. Три года назад его не стало, в январе ему ударило бы 65.

Поэзия для некоторых —

                                                роль,

для некоторых —

                              лавочка, нажива,

а для таких, как он, —

                                    не роль,

                                                  а боль —

вот и болело сердце у Назыма.

(«Сердце Хикмета»)

Евтушенко, слава Богу, здоров и в ожидании нового старта наверстывает упущенное. Уже не впервые он отписывается по впечатлениям поездок — на дому спустя некоторое, чаще всего недолгое, время. Поэму «Коррида» Евтушенко пометил: «Апрель — июнь 1967, Севилья — Москва». Но Испании как таковой — первооткрывательской, евтушенковской — там немного. Атрибутика боя быков, монологи быка, бандерилий, песка, лошади пикадора, крови, публики и проч. — прием проверен и отработан еще с юношеского «Я кошелек. Лежу я на дороге…»: все на свете умеет говорить от первого лица. Для этого не надо ехать в Севилью. Маяковский и Хемингуэй были там первей.

Все это, несомненно, о вечных вещах: «Я, публика, создана зрелищами, / и зрелища созданы мной», о себе: «Знаю — старость / будет страшной, угрюмой, в ней славы уже не предвидится». Он напрямую говорит:

Сколько лет

                      убирают арены так хитро и ловко —

не подточит и носа комар!

                                           Но, предчувствием душу щемя,

проступают на ней

                              и убитый фашистами Лорка,

и убитый фашистами в будущем я.

И о старости, и о гибели от рук фашистов — в каком-то смысле точное предвосхищение того, что произойдет в реальности. Он здоров, но дышит тяжеловато, пишет очень длинные строки о наболевшем задолго до Испании:

Знаю я

              цену образа,

                                    цену мазка,

                                                            цену звука,

но — хочу не хочу —

                              проступает наплывами кровь между строк,

а твои лицемерные грабли,

                                              фашистка-цензура,

мои мысли хотят причесать,

                                            словно после корриды песок.

(«Барселонские улочки»)

Или — столь же многостопно и, что характерно, уже из другого цикла, но о том же самом, и это лишний раз подчеркивает несущественность географической привязки:

Здесь плюнешь —

                         залепит глаза хоть на время в Испании цензору,

а может, другому —

                              как братец, похожему — церберу.

(«Присяга простору»)

Евтушенко сам себе оппонент и владеет аргументами противников значительно лучше, чем сами они. Он видит себя насквозь. Какой-то очередной круг замкнут, жизненный цикл завершен, дистанция пройдена, надо делать что-то новое. Хорошо, если новое — не очень хорошо забытое старое.

В «Юности» (1966. № 5) появилась его новая проза — повесть «Пирл-Харбор»[7], привезенная — как замысел и впечатление — из поездки 1966 года по Гавайям. Позже он ее переназовет: «Мы стараемся сильнее» — повесть начинается с этой фразы, потом она много раз повторяется в разных ситуациях, становясь рефреном:

«“Мы стараемся сильнее” — было кокетливо написано на эмалированном жетоне, приколотом к лацкану представительницы компании по аренде автомобилей “Авиз”.

В своей изящной красной униформе девушка походила на тоненькую струйку томатного сока. С ее мандаринно-просвечивающих мочек свешивались на длинных нитках два позолоченных шарика…»

Бывший военный моряк Гривс, несостоявшийся художник, любит холодное шампанское. Персонажи евтушенковской прозы имеют слабость к пузырькам этого напитка не меньше автора.

«Гривс разлил по бокалам шампанское.

— Кипяченое, — сказал он, попробовав. — Ваш тост, мисс Мы Стараемся Сильнее!»

После инцидента в баре (дал в морду типу в тирольской шляпе, который нахамил глухому бармену с разбитым слуховым аппаратом) Гривс, в недопитии, оказывается на борту самолета, берущего курс на Гавайи. Требует у стюардессы шампанского, но она просит подождать до набора высоты. Сосед, немолодой японец, предлагает ему втихаря выпить по баночке саке. Гривс одним глотком опорожнил свою и погрузился в воспоминания о Пирл-Харборе. Сначала возникла девушка-аборигенка с родинкой на щиколотке, которую он заметил в баре и повел на пляж. А потом — бомбежка, та самая, которую японцы обрушили 7 декабря 1941 года на гавайскую гавань Пирл-Харбор (Жемчужная гавань), где находилась американская военная база, погибло около трех тысяч янки.

Японец тоже предался воспоминаниям, менее романтическим — о том, как его предавали позору (он не выполнил свой долг камикадзе), а потом посадили в тюрьму. Воспоминаниями своими ветераны не делились.

Пирлхарборский ретро-коллаж завершился новой встречей «паломников»:

«“Все-таки зря мы бросили на них бомбу в Хиросиме”, — подумал Гривс и вспомнил вслух:

Все в лунном серебре…

О, если б вновь родиться

Сосною на горе!

— Закурим? — спросил Гривс и щелкнул зажигалкой, купленной в “Хилтоне”».

Евтушенковская вариация в стихах некой древней японской поэзии напоминает о том, что эта проза — лирика.

«Протягивая ровный язычок газового пламени к сигарете японца, Гривс вдруг заметил, что на зажигалке было выгравировано: “Помни Пирл-Харбор!”

— У меня тоже есть такая зажигалка, — сказал японец».

На этом повествование заканчивается.

Лирик Евтушенко не мог не написать самого себя среди своих персонажей.

«…русский, который сидел в первом классе воздушного лайнера Сан-Франциско — Гонолулу, не был похож на тех солдат. Ботинки у него были замшевые. Одет он был вполне по-европейски, точнее сказать, по-американски, учитывая не слишком выдержанное сочетание галстука и пиджака.

Русский был худощав, длиннонос, как Пиноккио из итальянской сказки, в его нервно-самоуверенных глазах было что-то еще совсем мальчишеское. Он чувствовал себя на американском самолете, как рыба в воде. Он курил “Кент” и весьма вольно шутил со стюардессой на чудовищном английском языке.

— Он еще мальчишка, — сказал Гривс японцу. — Что он знает о войне!

— Они потеряли двадцать миллионов, — сказал японец. — Даже дети в их стране знают о войне больше, чем многие взрослые в Америке.

Гривсу не особенно понравилось то, что японец задел Америку, но в то же время он подумал, что японец был в чем-то прав. Пирл-Харбор видели своими глазами немногие американцы. В сущности, война не побывала у американцев дома. Может быть, поэтому кое-кто в Америке не понимает, как опасно играть с войной.