В конце апреля в Прагу прибыл маршал И. Якубовский, главнокомандующий Объединенными вооруженными силами стран — участниц Варшавского договора. Он привез тему «о подготовке маневров» на территории Чехословакии.
Евтушенко зашел к Шостаковичу. Заговорили о «пражской весне». В советских газетах писали о «предательстве социализма». Шостакович вел себя беспокойно, судорожно хватался за рюмку, показал открытое письмо деятелей советской культуры.
— А я вот подпишу. Да, подпишу. Мало ли что я подписывал в своей жизни… Я человек сломанный, конченый…
Евтушенко умолял не делать этого.
Шостакович смял письмо, убежал в соседнюю комнату, его не было пять минут, а когда вернулся, лицо его было пепельное, неподвижное, как маска.
В тот вечер он не сказал больше ни единого слова.
Новая весть из-за океана: убит Роберт Кеннеди. 6–7 июня Евтушенко пишет стихи:
И звезды, словно пуль прострелы рваные,
Америка, на знамени твоем, —
и тогда же знакомит с ними Бродского, вместе с Рейном гостившего у него дома. Бродский предложил пойти в американское посольство — расписаться в книге соболезнований. Евтушенко посмотрел на часы, было 22.45, и сказал:
— Поздновато.
Иосиф ответил:
— Ничего, с тобой нас пропустят.
Евтушенко позвонил атташе по культуре посольства США и сообщил, что хочет зайти, расписаться в книге. Тот уточнил:
— Вы будете один?
— Со мной будет Бродский.
Их приняли.
Стихи на убийство Роберта Кеннеди были мгновенно и одновременно напечатаны в «Правде» и «Нью-Йорк таймс».
У Евтушенко новые поездки. Наконец-то — стихи о Бейруте («Петух в Бейруте»), но не о том мраморном туалете, напротив — это любовная лирика: автогерой рано утром выходит из дома, где «в пахнущем драмой уюте / два глаза на стебле с надломом росли», а над городом оглушительно грянул рассвет в образе петуха.
Ливия, Египет, Сирия.
У римской забытой дороги
недалеко от Дамаска
мертвенны гор отроги,
как императоров маски.
………………………
Плиты дороги были
крепко рабами сбиты,
будто в дорогу вбили
окаменевшие спины.
В Чехословакии все продолжается. В конце июня — манифест «Две тысячи слов», автор Л. Вацулик, подписан многими общественными деятелями, включая коммунистов. Подвергнут критике тоталитаризм, ползучая деятельность КПЧ, провозглашены идеи демократизации системы и введения политического плюрализма. Открыто говорилось о возможности советской интервенции. В конце июля, по данным журнала «Шпигель», к вторжению в Чехословакию были готовы 26 дивизий, из них 18 советских, не считая авиации.
Двадцать девятого июля написано:
Повсюду грязь в разливе,
и фары гложут мрак,
но месяц над Россией —
как поворотный знак.
Надвигался август.
Двадцать девятого июля — первого августа в Чиерне-над-Тисой встретились полные составы Политбюро ЦК КПСС и Президиума ЦК КПЧ вместе с президентом Л. Свободой, говорили резко, но вроде бы обо всем договорились. Брежнев отбыл на отдых в Ялту.
Второго августа Корней Иванович Чуковский пишет в дневнике:
Был Евтушенко… читал вдохновенные стихи… Читал так артистично, что я жалел, что вместе со мною нет еще десяти тысяч человек, которые блаженствовали бы вместе… Стихи такие убедительные, что было бы хорошо напечатать их на листовках и распространять их в тюрьмах, больницах и других учреждениях, где мучат и угнетают людей…
Когда Бродский поселится в Штатах и станет тамошним поэтом-лауреатом, он выдвинет идею издания недорогих антологий лучших американских поэтов, чтобы они всегда были под рукой в аэропортах, отелях, больницах и магазинах. Тюрьмы не предусматривались. Идея не прижилась. Она была чужеродным рудиментом советского шестидесятничества.
Третьего августа состоялась встреча руководителей шести партий стран соцлагеря в Братиславе. В принятом заявлении содержалась фраза о коллективной ответственности в деле защиты социализма.
Двадцать девятого июля — четвертого августа Евтушенко, посетив Псков, пишет «Псковские башни», в которых тоже слышен некий звон:
У возвышающих развалин
в надежде славы добра
я слышу грохот наковален:
кует
Россия
прапора.
Вполне пафосно, патриотично, чуть не в унисон движущейся военной технике.
В ночь на 22 августа на белоснежной коктебельской террасе сидели Аксенов, Гладилин, Балтер и Евтушенко. Догуливали позавчерашний аксеновский день рождения. Было невесело. Что будет с Пражской весной?
Аксенов сказал:
— Эта банда на все способна.
Евтушенко выразил надежду на лучшее, ведь не могут же свои давить своих.
Балтер усмехнулся:
— Женя, Женя, какой вы все-таки идеалист. Может быть, именно в эту минуту наши танки уже пересекают чехословацкую границу.
Он как в воду глядел. Это уже произошло: ночью раньше. Командовал — издалека — стальной армадой стареющий густобровый пловец, уверенными взмахами крепких загорелых рук полосуя черноморскую лазурь где-то совсем неподалеку от Коктебеля. Говорят, он мог плавать по многу часов.
Наутро Евтушенко с Аксеновым опохмелились в поселковой столовой теплой водкой, уже выслушав советское радио. Текли слезы. Аксенов, вскочив на столик, прямым Савонаролой, имея в виду отнюдь не Папу Римского, произнес гневную речь по адресу присутствующих.
— Вы знаете, кто вы такие? Вы жалкие рабы!
Евтушенко еле удалось увести его: полуголые спортивные ребята приготовились к мордобою. Поэт волок на себе друга, брызжущего проклятиями.
Оставшись один, он бросился к радиоприемнику. Говорил старый друг Мирек Зикмунд, чехословацкий журналист и знаменитый путешественник, в паре со своим сподвижником Иржи Ганзелкой объехавший на чешской «татре» почти весь мир, с заездом на станцию Зима и ночевкой на сеновале у Жениного дяди Андрея.
— Женя Евтушенко, ты слышишь меня? Почему ваши танки на наших улицах?
Мирек напомнил о том, как в сибирской ночи у костра они говорили о социализме с человеческим лицом.
«Наши танки, входящие в Прагу, словно захрустели гусеницами по моему позвоночнику, и, потеряв от стыда и позора инстинкт самосохранения, я написал телеграмму Брежневу с протестом против советских танков».
Телеграмм было две — на имя Брежнева (с Косыгиным) и в чехословацкое посольство (на имя Дубчека). По пути на телеграф Евтушенко заглянул к спящему Аксенову. Который, полупробудившись, прочел тексты и сказал:
— Все это напрасно.
Когда Евтушенко отправлял телеграммы, Аксенов спал мертвым сном.
Двадцать третьего августа у Евтушенко вырвались стихи.
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
Боже мой, как это гнусно!
Боже — какое паденье!
Танки — по Яну Гусу,
Пушкину и Петефи.
Страх — это хамства основа.
Охотнорядские хари,
вы — это помесь Ноздрева
и человека в футляре.
Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках-футлярах по Праге
страх, бронированный хамством.
Что разбираться в мотивах
моторизованной плетки?
Чуешь, наивный Манилов,
хватку Ноздрева на глотке?
Танки идут по склепам,
по тем, что еще не родились.
Четки чиновничьих скрепок
в гусеницы превратились.
Разве я враг России?
Разве не я счастливым
в танки другие, родные,
тыкался носом сопливым?
Чем же мне жить, как прежде,
если, как будто рубанки,
танки идут по надежде,
что это — родные танки?
Прежде, чем я подохну,
как — мне не важно — прозван,
я обращаюсь к потомку
только с единственной просьбой.
Пусть надо мной — без рыданий —
просто напишут, по правде:
«Русский писатель. Раздавлен
русскими танками в Праге».
При чем тут охотнорядские хари? Ноздрев? Манилов? Речь о матушке-России? О ней тоже. О ней в первую очередь.
Двадцать пятого августа ровно в полдень на Красную площадь вышли восемь человек, сели на белый камень Лобного места и развернули транспаранты. Это были К. Бабицкий, Т. Баева, Л. Богораз, Н. Горбаневская (поэт), В. Делоне (поэт), В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг. На транспарантах — лозунги: «Мы теряем лучших друзей», «Ať žije svobodné a nezávislé Československo!» («Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!»), «Позор оккупантам!», «Руки прочь от ЧССР!», «За вашу и нашу свободу!», «Свободу Дубчеку!». Сидячих протестантов мгновенно схватили и, порукоприкладствовав, увели в тягулевку.
Был скорый суд. Зоной или ссылкой наказали почти всех: двадцатиоднолетнюю Таню Баеву, уговоренную товарищами заявить, что она оказалась тут случайно, отпустили. Наталье Горбаневской, вышедшей на площадь с детской коляской, поставили диагноз, подписанный профессором Лунцем: вялотекущая шизофрения. Психбольница специального назначения.
Те восемь человек не были кучкой сектантов. Солженицын, Твардовский, Чичибабин, Окуджава, генерал Григоренко, Елена Боннэр — многие возмущены происходящим безобразием.
Твардовский плачет у себя на даче, записывая в дневнике:
Что делать нам с тобой, моя присяга,