Её имена — страница 18 из 23

Ребенок в темной комнате. Неоконченное.

«Я пытаюсь это себе представить…»

Я пытаюсь это себе представить.

Вот он кладет Адама,

то есть его останки,

ровно посередине

между мужской и женской половиной,

на третьей палубе корабля.

На мужской (восточной) – отец и трое сыновей,

на женской (западной) – их жёны.

Восемь.

Адам – девятый, между ними.

Череп его перекатывается, кости скользят.

Две тьмы, две бездны.

Где верхняя из них?

Ковчег в ладонях пыли водяной.

И трупы по волнам плывут —

весь мир плывет,

как детский уголок,

но ничего не видно, темень.

Лишь книга светится.

Та книга, которую Адаму ангел дал,

в ней всё, что было и что будет.

Но светится, и не прочесть.

Она – фонарь в руках отца, и времени отсчет.

Отец, три сына, книга.

А женщины – во тьме.

Восток и Запад. И Адам меж ними. Череп

играет в кости.

На третьей палубе.

Под ними – птицы, на второй.

Всё небо птиц. Два зяблика,

два снегиря, чета стервятников,

фламинго пара. Молчат.

Крылатая живая тьма.

В нее спускаются четыре женщины

и кормят эту тьму с руки.

И четверо мужчин

идут на первый ярус,

где все бескрылые томятся,

и кормят их. С руки.

Но чем? Одних – другими?

И восходят

в свои покои

по сторонам Адама:

четыре влево и четыре вправо.

И книга в изголовье Ноя

горит и пересчитывает спящих.

И год проходит хуторком

плывущего вдоль борта света,

и ворон, посланный за вестью,

не возвращается…

«Они не понимают, почему их двое…»

Они не понимают, почему их двое,

почему здесь, на этой службе,

и почему они именно,

и где кончается эта оранжерея.

Через день работают,

передавая друг другу смену.

В шкафчике гардеробном —

два халата цвета сизой капусты

и калоши с подкладкой алой.

Вернее, один халат,

а рядом кивер и доломан с чечкирами.

Или сюртук, брюки и котелок.

Один —

с руками длинными, почти до земли,

раздевается,

другой – с бледным лицом

и островерхими ушами —

уходит.

На обоих

отсвет, что называется, неземной.

Но не лежит, а изнутри выжжен —

не по-отцовски грубо.

Мачеха-красота

светится в них спасеньем.

Не беседуют,

просто кивают,

передавая журнал, лейку.

А может, и говорят, кто ж это скажет.

Америка

крахмалоносная,

процессуальный К.,

Тамара

пустоцветная, многолетняя.

Дух вьюнковый.

Беджики на халатах: «Франц», «Михаил»,

но они ничего не значат.

За окном – герника

обыкновенная.

Там, видно, тоже трудятся.

Небо – ковриком у двери.

Тоненькая дворовая

Беатриче

пробивается сквозь асфальт.

«Если взглянуть на мир как на текст…»

Если взглянуть на мир как на текст,

различимы две записи: ранняя, безупречная,

и крайне неровная, поздняя, неоконченная,

похожая на набросок, и будто другой рукой.

Или той же, но что-то упущено —

чувство ли, слово ли, чувство меры…

Странный, парадоксальный ход:

одновременно – прорыв и прорва.

Можно, наверное, было вписать его мягче —

этого человека – где-то на третьем плане,

не нарушая целого и единого.

Нет, возвращается и дописывает

именно так: отрывисто,

между строк,

расплывающихся,

исчезающих

навсегда.

«Да, говорят, склонившись над ним, подвисает…»

Да, говорят, склонившись над ним, подвисает,

картинка мира в его глазах слегка запаздывает,

а в остальном – почти соответствует описанью

в сопроводительной на всех языках: пасынок

благих намерений. Движимый речью. Глина

и дуновенье. Видимо, между ними где-то

и подвисает. Да, говорят, во имя отца и сына.

Жизнь, как часы песочные – света того и этого.

«Тесла стоит в зигзицах…»

Тесла стоит в зигзицах,

как святой Себастьян.

Маленькие, человечьи

лица —

здесь, там —

прикрыть бы, да нечем.

Авраам

с зарезанным сыном домой вернулся.

На нем и храм.

Пятки в Мекке, в сердце – Бенарес,

а глаза – Таруса.

Dolce —

über alles.

Девочки – на вес,

мальчики – на сантиметры.

Снег сплывает с небес,

как титры.

«Будда сидел под деревом…»

Будда сидел под деревом,

думал о Сталинградской битве.

Если мир колесо – может, не все потеряно.

Главное, чтобы дороги не было.

И природа ему кивала.

Как одуванчики, пролетали талибы,

крестилась река стрекозами,

а за ней цвели магдалины.

Христос лежал на лугу, руки раскинуты,

верней, разбросаны:

одна, например, пасется в Африке,

другая – лечится в Косово.

Но в целом, лежал и думал:

всё хорошо, не хуже ведь,

чем Иегове в Калуге

или Шиве в Ужгороде.

Все мы тут отбывающие наказанье —

и звездочка и полумесяц, и колесо и крест…

Главное, чтобы дороги не было.

Максимум – до Казани.

«Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля …»

Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля —

Тамарой.

Бе-ба, – заглядывает дурачок в избу, где Чехов

сидит у свечи, пишет дорогу на Сахалин.

Звенит комарик. Серов наклоняется завязать шнурок

и падает в смерть. Комарик

звенит, демон. С хоботком,

вонзенным в себя. Люби меня, говорит, Миша.

Врубель с Микеланджело гуляют по Киеву,

больничный дворик, решетки, Х век.

Голову Сергия Радонежского, завернутую в газеты,

возят в чемодане по всей стране, скрываясь от НКВД.

Ме-ма, – дундит дурачок, и выходит в сени.

Бе-ба, – повторяет Чехов, задув свечу.

«В 1912 году…»

В 1912 году

Рене Карл Вильгельм Иоганн Йозеф Мария Рильке

по приглашению княгини

Марии фон Турн-унд-Таксис Гогенлоэ

приезжает в ее Дуинский замок под Триестом

и начинает Элегии.

Примерно в это же время

Джеймс Августин Алоизиус Джойс,

живя в Триесте, дописывает Портрет художника

и, прогуливаясь со своим другом и учеником —

Итало Звево, будущим прототипом Леопольда Блума,

задумывает Улисс.

Оба смотрят в один морской горизонт.

Ни до, ни после за всю свою 2-тысячелетнюю историю

этот греко-римско-австро-венгерско-славянский город

не отмечен ничьим присутствием,

кроме этих двоих.

«Последний китайский император Пу И…»

Последний китайский император Пу И

пересажен с ночного горшка на опустевший трон.

Даль лежит на боку, курит опиум. Соловьи

непробудны еще в ложеснах его будущих жен,

бестелесны наложницы, словно пролитый свет.

Тени-евнухи, иероглифы – тысяча и один,

и у каждого в тайной шкатулке – то, чего нет,

и течет Луна у кормилицы из груди.

Император в Запретном Городе заточен:

золотая клетка зачехлена, вот и вся

его Поднебесная. Не киношный сверчок

Бертоллучи из его мелодрамы, а на сносях

рая испеченный в преисподней. Странно,

что в этом фильме ни слова о лагерях

под Хабаровском, где якобы заживал, как рана

под корочкой, уже трижды развеяв прах

свой – в Пекине, Токио и Манчжурии.

Письма писал Сталину, чтоб в Китай

не возвращал его. И посменно дежурили

десять тысяч лет в нем. Лети, летай, —

отворялось окно, – и летал, летел, по пути

перехваченный, и опять писал, в коммунисты

просил принять. Называли Егором. А от Пу И

все что осталось – кабинет министров

в соседней камере. Вскрыл потайное дно

чемоданов, передал сокровища на попеченье

советской власти. В ответ получил письмо

с благодарностью и собрание сочинений

Карла Маркса. В качестве поощренья

перевели в другой лагерь – с березками и рекой.

Повариха Оксана, рыбой пахнущая и сиренью,

входила в воду, поманивая его рукой:

иди ко мне, доходяга. И пока он к ней шел,

не сходя с места, за спиной его двое слуг

закопали остатки сокровищ под деревом. Бережок,

огороженный проволокой, с видом на юг.

А потом, когда его отыграли на все лады

и стал он уже как Пу И не нужен,

его подарили Мао – просто от доброты

и в знак советско-китайской дружбы.

И ушел он еще на десять, но уже в лагеря Китая,

последний император династии цин.

В кедах, ватнике и круглых очечках. Питание

как питание: плюс минус рис. Не сцы,

говорит ему, в центр ведра – не буди товарищей.

Это по Бертоллучи. Наставник ему, вертухай

говорит. Небо – соломинкой утопающего,

за нее и держится, выплывая уже в Китай

марширующих хунвейбинов. Почти старик,