Ребенок в темной комнате. Неоконченное.
«Я пытаюсь это себе представить…»
Я пытаюсь это себе представить.
Вот он кладет Адама,
то есть его останки,
ровно посередине
между мужской и женской половиной,
на третьей палубе корабля.
На мужской (восточной) – отец и трое сыновей,
на женской (западной) – их жёны.
Восемь.
Адам – девятый, между ними.
Череп его перекатывается, кости скользят.
Две тьмы, две бездны.
Где верхняя из них?
Ковчег в ладонях пыли водяной.
И трупы по волнам плывут —
весь мир плывет,
как детский уголок,
но ничего не видно, темень.
Лишь книга светится.
Та книга, которую Адаму ангел дал,
в ней всё, что было и что будет.
Но светится, и не прочесть.
Она – фонарь в руках отца, и времени отсчет.
Отец, три сына, книга.
А женщины – во тьме.
Восток и Запад. И Адам меж ними. Череп
играет в кости.
На третьей палубе.
Под ними – птицы, на второй.
Всё небо птиц. Два зяблика,
два снегиря, чета стервятников,
фламинго пара. Молчат.
Крылатая живая тьма.
В нее спускаются четыре женщины
и кормят эту тьму с руки.
И четверо мужчин
идут на первый ярус,
где все бескрылые томятся,
и кормят их. С руки.
Но чем? Одних – другими?
И восходят
в свои покои
по сторонам Адама:
четыре влево и четыре вправо.
И книга в изголовье Ноя
горит и пересчитывает спящих.
И год проходит хуторком
плывущего вдоль борта света,
и ворон, посланный за вестью,
не возвращается…
«Они не понимают, почему их двое…»
Они не понимают, почему их двое,
почему здесь, на этой службе,
и почему они именно,
и где кончается эта оранжерея.
Через день работают,
передавая друг другу смену.
В шкафчике гардеробном —
два халата цвета сизой капусты
и калоши с подкладкой алой.
Вернее, один халат,
а рядом кивер и доломан с чечкирами.
Или сюртук, брюки и котелок.
Один —
с руками длинными, почти до земли,
раздевается,
другой – с бледным лицом
и островерхими ушами —
уходит.
На обоих
отсвет, что называется, неземной.
Но не лежит, а изнутри выжжен —
не по-отцовски грубо.
Мачеха-красота
светится в них спасеньем.
Не беседуют,
просто кивают,
передавая журнал, лейку.
А может, и говорят, кто ж это скажет.
Америка
крахмалоносная,
процессуальный К.,
Тамара
пустоцветная, многолетняя.
Дух вьюнковый.
Беджики на халатах: «Франц», «Михаил»,
но они ничего не значат.
За окном – герника
обыкновенная.
Там, видно, тоже трудятся.
Небо – ковриком у двери.
Тоненькая дворовая
Беатриче
пробивается сквозь асфальт.
«Если взглянуть на мир как на текст…»
Если взглянуть на мир как на текст,
различимы две записи: ранняя, безупречная,
и крайне неровная, поздняя, неоконченная,
похожая на набросок, и будто другой рукой.
Или той же, но что-то упущено —
чувство ли, слово ли, чувство меры…
Странный, парадоксальный ход:
одновременно – прорыв и прорва.
Можно, наверное, было вписать его мягче —
этого человека – где-то на третьем плане,
не нарушая целого и единого.
Нет, возвращается и дописывает
именно так: отрывисто,
между строк,
расплывающихся,
исчезающих
навсегда.
«Да, говорят, склонившись над ним, подвисает…»
Да, говорят, склонившись над ним, подвисает,
картинка мира в его глазах слегка запаздывает,
а в остальном – почти соответствует описанью
в сопроводительной на всех языках: пасынок
благих намерений. Движимый речью. Глина
и дуновенье. Видимо, между ними где-то
и подвисает. Да, говорят, во имя отца и сына.
Жизнь, как часы песочные – света того и этого.
«Тесла стоит в зигзицах…»
Тесла стоит в зигзицах,
как святой Себастьян.
Маленькие, человечьи
лица —
здесь, там —
прикрыть бы, да нечем.
Авраам
с зарезанным сыном домой вернулся.
На нем и храм.
Пятки в Мекке, в сердце – Бенарес,
а глаза – Таруса.
Dolce —
über alles.
Девочки – на вес,
мальчики – на сантиметры.
Снег сплывает с небес,
как титры.
«Будда сидел под деревом…»
Будда сидел под деревом,
думал о Сталинградской битве.
Если мир колесо – может, не все потеряно.
Главное, чтобы дороги не было.
И природа ему кивала.
Как одуванчики, пролетали талибы,
крестилась река стрекозами,
а за ней цвели магдалины.
Христос лежал на лугу, руки раскинуты,
верней, разбросаны:
одна, например, пасется в Африке,
другая – лечится в Косово.
Но в целом, лежал и думал:
всё хорошо, не хуже ведь,
чем Иегове в Калуге
или Шиве в Ужгороде.
Все мы тут отбывающие наказанье —
и звездочка и полумесяц, и колесо и крест…
Главное, чтобы дороги не было.
Максимум – до Казани.
«Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля …»
Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля —
Тамарой.
Бе-ба, – заглядывает дурачок в избу, где Чехов
сидит у свечи, пишет дорогу на Сахалин.
Звенит комарик. Серов наклоняется завязать шнурок
и падает в смерть. Комарик
звенит, демон. С хоботком,
вонзенным в себя. Люби меня, говорит, Миша.
Врубель с Микеланджело гуляют по Киеву,
больничный дворик, решетки, Х век.
Голову Сергия Радонежского, завернутую в газеты,
возят в чемодане по всей стране, скрываясь от НКВД.
Ме-ма, – дундит дурачок, и выходит в сени.
Бе-ба, – повторяет Чехов, задув свечу.
«В 1912 году…»
В 1912 году
Рене Карл Вильгельм Иоганн Йозеф Мария Рильке
по приглашению княгини
Марии фон Турн-унд-Таксис Гогенлоэ
приезжает в ее Дуинский замок под Триестом
и начинает Элегии.
Примерно в это же время
Джеймс Августин Алоизиус Джойс,
живя в Триесте, дописывает Портрет художника
и, прогуливаясь со своим другом и учеником —
Итало Звево, будущим прототипом Леопольда Блума,
задумывает Улисс.
Оба смотрят в один морской горизонт.
Ни до, ни после за всю свою 2-тысячелетнюю историю
этот греко-римско-австро-венгерско-славянский город
не отмечен ничьим присутствием,
кроме этих двоих.
«Последний китайский император Пу И…»
Последний китайский император Пу И
пересажен с ночного горшка на опустевший трон.
Даль лежит на боку, курит опиум. Соловьи
непробудны еще в ложеснах его будущих жен,
бестелесны наложницы, словно пролитый свет.
Тени-евнухи, иероглифы – тысяча и один,
и у каждого в тайной шкатулке – то, чего нет,
и течет Луна у кормилицы из груди.
Император в Запретном Городе заточен:
золотая клетка зачехлена, вот и вся
его Поднебесная. Не киношный сверчок
Бертоллучи из его мелодрамы, а на сносях
рая испеченный в преисподней. Странно,
что в этом фильме ни слова о лагерях
под Хабаровском, где якобы заживал, как рана
под корочкой, уже трижды развеяв прах
свой – в Пекине, Токио и Манчжурии.
Письма писал Сталину, чтоб в Китай
не возвращал его. И посменно дежурили
десять тысяч лет в нем. Лети, летай, —
отворялось окно, – и летал, летел, по пути
перехваченный, и опять писал, в коммунисты
просил принять. Называли Егором. А от Пу И
все что осталось – кабинет министров
в соседней камере. Вскрыл потайное дно
чемоданов, передал сокровища на попеченье
советской власти. В ответ получил письмо
с благодарностью и собрание сочинений
Карла Маркса. В качестве поощренья
перевели в другой лагерь – с березками и рекой.
Повариха Оксана, рыбой пахнущая и сиренью,
входила в воду, поманивая его рукой:
иди ко мне, доходяга. И пока он к ней шел,
не сходя с места, за спиной его двое слуг
закопали остатки сокровищ под деревом. Бережок,
огороженный проволокой, с видом на юг.
А потом, когда его отыграли на все лады
и стал он уже как Пу И не нужен,
его подарили Мао – просто от доброты
и в знак советско-китайской дружбы.
И ушел он еще на десять, но уже в лагеря Китая,
последний император династии цин.
В кедах, ватнике и круглых очечках. Питание
как питание: плюс минус рис. Не сцы,
говорит ему, в центр ведра – не буди товарищей.
Это по Бертоллучи. Наставник ему, вертухай
говорит. Небо – соломинкой утопающего,
за нее и держится, выплывая уже в Китай
марширующих хунвейбинов. Почти старик,