бюро «Ритуальные услуги Громоллара», расположенном в седьмом округе Лиона на улице Вечного Покоя, — держал небольшие брошюры, из тех, что раздают обычно безутешным родственникам для зачитывания на церемонии прощания при похоронах или кремации, и в этих его брошюрах вместо подходящих к случаю ламентаций и парафразов из Виктора Гюго приводил отрывки из писем Сенеки к Лу-цилию: «К чему обманывать себя и признавать лишь теперь судьбу, довлеющую над тобой от века? Услышь меня (вставить имя покойного); со дня, как ты родился, ты шел к смерти», и Громоллар сокрушался, ибо никто и никогда эти его брошюры не использовал. Ну хоть бы пересказывали своими словами! «Слышь, дедуля, ты ведь знал, небось, что, раз человек родился, стало быть, и помрет, так что туда тебе и дорога!» Но Громоллар никогда не слышал таких речей в траурном зале городского крематория. Не слышал он там и рассказа про самоубийство Катона, который сам он просто обожал: «А почему бы мне и не рассказать, как он в ту последнюю ночь читал Платона, положив в изголовье меч?
О двух орудиях позаботился он в крайней беде: об одном — чтобы умереть с охотой, о другом — чтобы умереть в любой миг. Устроив дела, он решил действовать так, чтобы никому не удалось ни убить Катона, ни спасти. И, обнажив меч, который до того дня хранил не запятнанным кровью, он сказал: „Ты ничего не добилась, фортуна, воспрепятствовав всем моим начинаньям! Не за свою свободу я сражался, а за свободу родины, не ради того был так упорен, чтобы жить свободным, но ради того, чтобы жить среди свободных. А теперь, коль скоро так плачевны дела человеческого рода, Катону пора уходить в безопасное место". И он нанес себе смертельную рану. А когда врачи перевязали ее, он, почти лишившись крови, лишившись сил, но сохранив все мужество, в гневе не только на Цезаря, но и на себя, вскрыл себе рану голыми руками и даже не испустил, а силой исторг из груди свою благородную душу, презиравшую любую власть»[3].
Катон собственноручно исторгает душу из раны! Он вырывает ее, выпрастывает из тела! Exit, generosum ilium spiritum non emisitsed eiecit, прощай! Вот это храбрость. «О, Катон, — думал Громоллар, жуя кусок фаршированного угря, — о, Сенека! Ведите нас путями мужества!» И чтобы не прерывать процесс, осушил стакан красного за духовных покровителей этих великих людей.
Громоллар, воодушевленный воспоминанием о своих кумирах не меньше, чем шпионским вином, накинул тунику разума, оборонился кирасой мудрости, торжественно встал, взглянул свысока на сидящего ошую Биттезеера, затем поднял голову и с нескрываемым вызовом произнес:
«Довольно с нас сказок, довольно легенд, Пуародо. Время сказок давно прошло. Эра легенд закончилась. Нет более Гаргантюа, Мелюзины, Пантагрюзля! Полно ребячиться, Пуародо! Пора! Пора поговорить о Смерти».
При имени Черной Дамы могильщики задрожали все как один. Говорить о Смерти! Уязвленный Пуародо подпрыгнул так, словно получил яйцо «мимоза» прямо в лоб. Надо смыть оскорбление! Сказки, легенды, ребячество? Значит, так? Громол-лар что-то вякнул! Ату его, ату! Этот глупец возьмет свои слова обратно.
«Казначей Громоллар, при всем положенном тебе уважении, ты заблуждаешься. Гаргантюа — вовсе не сказка. Постыдись. Мудрость, знание — вот что такое Гаргантюа! Это тебе не клецки-нантуа».
Громоллар был ужасно задет этим географическим намеком, оскорбляющим важное блюдо лионского региона. Конечно, клецки дрябловаты. Пресноваты. Но блюдо тонкое. А Пуародо хам.
«Друг мой Пуародо!
Тема Смерти высока и благородна!
Философия немыслима без Черной Дамы!
Каждый, кто к славе душою стремится своей,
Высшим благом считая ее,
Взор обратит пусть на неба великий простор,
С ним нашу землю сравнив.
Он устыдится тогда даже имя назвать,
Славой что ложной вознесено.
Ведь не по силам и малость заполнить ему
Нашей земли! Так зачем
Вы стремитесь спасти свою жизнь, гордецы,
От тяжелого смерти ярма?
Слава ваша достигнет, возможно, племен
Дальних. У всех она на устах.
Дом известен пусть общим признаньем, пусть так!
Дела нет ей до почестей ваших совсем.
Всё презрит и сравняет всех смерть.
Где Фабриция прах, или Брута, скажи,
Иль Катона, — и что он теперь?
Слава тех, кого нет на земле, — звук пустой,
Хоть способна их всех пережить.
Не одно нам припомнится, — много имен,
Где же люди, носившие их?[4]
Послушай Боэция, Пуародо. Не Катона, не Гаргантюа. Все умрет, все исчезнет».
Пуародо не дослышал и решил было, что Гро-моллар призывает Смерть на все их славное Братство, и экспромтом выдал следующее:
Живо, однако, наследие их, и украшен
Холм их могильный куском благородного камня.
Имя на нем начертил острый, не дрогнув, резец.
Вечность для них распахнет объятье свое ледяное —
Славные гимны она им громогласно вспоет!
Громоллар же завершил начатую цитату:
Вы — безвестны, бессмертия слава не даст,
Не продлит она жизнь никому.
Громоллар гордился собой, он чувствовал, что этот раунд, пусть даже и выигранный чужими стихами и чужой мудростью, принесет ему некоторое признание со стороны собратьев, которые, надо сказать, думали гораздо реже, чем ели. Однако он недооценил гордого вандейца:
«Но истинное тело человеческое разве не мысль? Вы цитируете Саллюстия, Боэция, Катона, но разве не живы они для нас наряду с Платоном?
Разве они не рядом с нами, пока мы их читаем?» — парировал Пуародо. Громоллар ответил:
День придет, и погаснет обманчивый блеск,
Ждет вторая вас смерть лишь тогда.
Громоллар приосанился и подтянул на плечи тогу самодовольства. Пуародо решил вбить клин противоречия. Настоящий вопрос в следующем: существует ли Смерть? Не следует ли вообще позабыть о ней, как мы забываем о ней на два дня, пока длится пир? Разве нельзя верить в нерушимость сущего?
Могильщики сильно смутились. Говорить о Смерти — всегда рискованное дело. Да, именно ей все обязаны чудом пира. Да, Братство кормится за счет ее длинной косы и ножниц парки. И все-таки каждый год с незапамятных времен, пока разносились блюда, опорожнялись стаканы, наполнялись желудки, горячились глотки и точились ножи, Смерть возвращалась на ковер или, скорее, на скатерть.
Позиция Пуародо была не вполне понятной; чувствовалось, что храброму лионцу нелегко устоять перед стоиком Громолларом. И тут внезапный ропот среди присутствующих обозначил появление нового аргумента: некоторые встали, другие рухнули в попытке встать — поскользнулись на бог знает каких жирных объедках, брошенных под стол, и паника охватила пир. Смерть! Вот она! Один конец огромного П-образного стола встал, несколько замечательно пьяных могильщиков попытались пробраться к дверям, унося в карманах сырные профитрольки, а в руках кувшины, бутылки и шкалики, — спасайся кто может! спасайся кто может! — и обнаружили у себя на пути официантов, нагруженных следующим рыбным блюдом, а именно миногой по-нантски, она же минога по-ларошельски, или по-борделезски, то есть, попросту говоря, рагу из миноги в красном вине, тушеная рыба в соусе, причем в качестве украшения повар использовал мерзкую голову этой твари с желтыми глазками и зубастой присоской вместо рта. Вот эти ужасы и встали неодолимой преградой на пути спасения бедных гробовщиков. Последовала страшная сшибка; густая и обжигающая черная подлива исторгла у беглецов крики страха и боли; немало официантов дрогнуло и обрушилось на пол, опрокинув себе жаркое на руку, живот или голову; столкновение было столь мощно, что одна зубастая и глазастая присоска миноги улетела за десять метров, пронеслась мимо тарелки полупочтенного могильщика и воткнулась в пирамиду улиток, еще ждущих претендента и лоснящихся от масла, — те сначала взлетели на воздух, а после раскатились, как шары, на все четыре стороны, под вопли ужаса, добавляя неожиданности и замешательства.
«Ну вот, все пьяные», — буркнул Биттезеер. «Точно, уже нализались», — с сожалением подытожил Пувро, сокрушаясь обо всех блюдах, которые еще оставалось отведать. «Ну, наконец-то пир пошел поживее», — обрадовался Сухопень. Суматоха привела к тому, что все с новой силой принялись пить и болтать, поднялся громкий гам, а подача миног как-то немного скомкалась. Зато ускорилось прибытие карпа по-жидовски, прекрасного дамвикского карпа, выловленного накануне ночью самим Пувро и его помощниками: а ведь пьяны они были не меньше сегодняшнего, добавил Пувро, — действительно, в отличие от пьяного охотника пьяный рыбак представляет угрозу лишь собственной жизни или, в случае крайней степени опьянения, жизни ближайших соседей. И вообще, доказывал Пувро всякому, кто готов был слушать, — я, что ли, виноват, что рыба любит пастис! На этот счет расспрашивайте Главного зодчего Вселенной, откуда есть пошла такая блажь. Плеснешь пару колпачков пастиса в приманку — и готово: карпы просто балдеют!!!
Так что он по доброте сердечной брал с собой пастис в формате «магнум» — то есть полуторалитровую бутыль (контрабандой доставленную из Андорры) на реку или на пруд, — а как иначе? — ведь дал же Главный зодчий Вселенной карпу такое прекрасное человеческое свойство, как любовь к анисовой. Мало-помалу восстанавливался какой-никакой порядок. Казалось, что Пуародо и Громол-лар (первый глотая угрей и миног так, словно хотел наглотаться перед смертью, другой — задумчиво цедя бокал гамейского и ковыряя вилкой кусок рыбы) взяли паузу в философских спорах; на самом деле Пуародо затаился и ждал второго акта — как раз перед эпизодом паники и подносов он бросил своему богатому оппоненту последнюю шпильку: «И если вы все не спились окончательно, то согласитесь: на смерти можно отлично поживиться!», — однако его выпад в общем гаме никто по-настоящему не расслышал. Это как стрелять в тумане, когда патроны на исходе; Пуародо жалел, что истратил вхолостую отличную фразу. Вот если боевые действия возобновятся…