Он одернул официантов, эй, наведите-ка хоть малость порядку, черт побери! Растормошите пьяных! Вздуйте огонь! Принесите сыры! Говорите красиво! Пейте по-свински! Стойте прямо! Думайте живо! Пните собак! Пуародо, речь!
Заслышав, что его выкликают с другого конца стола, Пуародо поднял голову от тарелки, еще полной запеченной баранины с фасолью; а ведь редко случалось мне едать баранину лучше этой! — подумал он, прокручивая над ней перечницу, — мясо ароматное, нежное и сочное; он, как и многие из присутствующих, ел мясо и выпивал только во время этого пира, остальную часть года являя собой пример образцового воздержания: трезвенник, вегетарианец, супруг. Практиковал Пуародо в Вандее, но неподалеку от Пьер-Сен-Кристофа, вотчины Пувро, — географическая близость не объясняла, но делала вероятным их знакомство и некоторое взаимное предубеждение. Пуародо услышал, как Пувро крикнул: «Речь!» — и невольно стал высматривать Громоллара, дабы продолжить начатый поединок, оборванный появлением Дыры.
Казначей Громоллар пребывал в задумчивости. Закрыв глаза и прямо держа спину, он всем своим величественным видом показывал, что не спит. А сколькие рядом с ним предаются излишествам — удручающая картина! Он и сам, конечно, отведал и мясо, и гарниры. Но не так же. Во всем надо знать меру. Он пил, как и положено на пиру, но самую малость. А чтобы нализаться?! Нет уж, спасибо! Может, он и выпил бы чуть больше, будь там одно красненькое вино со склонов Лионе, или даже божоле, или сен-жозеф, или кроз-эрмитаж, — а так… Те луарские вина, что им подавали, казались ему довольно смелы, неожиданны, даже экзотичны. Если честно, жидковаты. Вот. «Нет в них той плотности и насыщенности, что в наших винах», — думал Громоллар. «Наверное, тут больше воды и меньше винограда, чем у нас», — думал Громоллар. «Взять, к примеру, крозское вино — это же кровь жертвенного быка, густая, живительная, достойная римлян», — думал Громоллар. А вспомнишь кот-роти! Господь бог! Мертвецы встают из могил, едва только пробка вылетит из горла! Так, кажись, и выстроились бы в очередь к бутылке, протягивая крестильные ракушки, дорогие покойнички. Капелюшечку, господи, пожалуйте мертвецам! Потому что кот-роти — это как святая вода! «Но здесь, на Западе, влажность куда больше», — думал Громоллар. «Климат ни в какое сравнение с нашим не идет», — думал Громоллар. «Здесь, верно, дождь вообще не кончается, удивительно, как еще у них родится виноград», — думал Громоллар. «Жалость к несчастным естественна, но не должна колебать убеждения», — думал Громоллар.
Окрик со стороны Пуародо застал Громоллара врасплох. Это что, опять вопрос ко мне? Снова про Смерть? Потрудитесь развить свою мысль, молодой человек. Надо ли бояться Смерти? В этом суть вопроса? Надо ли страшиться ее?
Пуародо отодвинул баранину и стал потирать руки. Сейчас ему выдастся случай изложить свои взгляды. Как истинный вандеец, Пуародо верил во Христа, а Смерть была для него лишь ангелом, некой силой, исходящей от Господа, которая давала либо узреть Всевышнего, либо обрекала на вечные муки — сообразно земным деяниям человека. Христос вдохнул в Смерть надежду, надежду на спасение, рай и даже воскресение в конце времен.
Смерть сама по себе не что иное, как доказательство существования Бога; мы умираем в том числе и к вящей славе Господней. Каждый день, предавая мертвых земле, Пуародо укреплялся в твердой приверженности христианству. Только Иисус придает всему смысл. Как не бояться смерти, если веришь в Страшный суд? Ведь я могу не попасть в рай, не узреть Господа, быть низверженным в ад. И муки, которых я так натерпелся при жизни, вполне могут вернуться ко мне и в другом мире?
Громоллар встал. Неторопливо распрямился. Сделал глоток этого странного шинонского вина, шершавого, как гравий, и глубокого, как Ахерон.
Выстраивает мизансцену, усмехнулся Пуародо.
Могильщики пихались локтями, пробуждая соседей от летаргии. Позже летописцы скажут, что именно благодаря речи Громоллара Братство в ту ночь сумело проснуться и прийти в себя; а некоторые на всякий случай даже отметили у себя в памяти имя Пуародо. Молодой человек, конечно, упертый христианин, но за ним — будущее профессии; через несколько лет такой сам возглавит солидное заведение и плевать будет на завистников.
Громоллар пронзил Пуародо взглядом.
Послушай, Пуародо, что говорит Лукреций.
А потому, если кто при тебе сокрушается горько
И негодует на то, что сгниет его тело в могиле,
Или же пламя его иль звериная пасть уничтожит,
Ясно, что он говорит не искренне, что уязвляет
Сердце его затаенная мысль, вопреки увереньям
Собственным, что никаких ощущений со смертью
не будет;
Не соблюдает, по мне, он своих убеждений заветных,
С корнем из жизни себя извлечь не желая и вырвать. Но бессознательно мнит, что не весь он по смерти
погибнет.
Ибо тому, кто живой представляет себе, что
по смерти
Тело терзают его и птицы и дикие звери,
Жалко себя самого; он себя отделить не способен И отрешиться вполне от простертого трупа:
себя он
Видит лежащим пред ним и свои придает ему
чувства.
В негодовании он на то, что смертным родился,
Не сознавая того, что при истинной смерти
не может
Быть никого, кто бы мог, как живой, свою гибель
оплакать,
Видя себя самого терзаемым или сожженным.
Ибо, коль горестно быть после смерти
раздробленным пастью Диких зверей, почему не ужасно — понять
не могу я —
В пламени жарком гореть, на костре погребальном пылая,
Или, положенным в мед, задыхаться и мерзнуть
от стужи,
Ежели труп распростерт на холодных каменьях
гробницы
Или могильной землей засыпан и тяжко раздавлен.
«Нет, никогда ни твой радостный дом, ни жена
дорогая
Больше не примут тебя, не сбегутся и милые дети
Наперерыв целовать и наполнить отрадою сердце.
Не в состоянии ты уже больше способствовать
благу
И процветанью родных. Погубил, о несчастный, —
взывают, —
Этот единственный день злополучный все радости жизни!»
Но не прибавит никто: «Но зато у тебя не осталось
Больше тоски никакой, ни стремленья ко всем этим благам».
Если же мысли у них и слова бы их были разумны,
Стал бы свободен их ум от великой заботы и страха.
Ты ведь как был, так и впредь в усыпленье
останешься смертном
Все остальные века без забот и без тягостной
скорби[5].
— Облегчу твои сомнения, Пуародо, — сказал Громоллар. — Ты не можешь бояться смерти таким образом — самой по себе боли кончины, могильного хлада: никоим образом не будешь ты от них страдать, Пуародо. Не такой смерти надо бояться. Почему мы ее боимся? Страшимся ли горя, которое наше отсутствие причинит другим? Но столь ли мы великодушны, чтобы бояться смерти в силу глубокого альтруизма? Тут скорее поза, чем благородство — на первый взгляд, но главное: поскольку все мы неизбежно канем, исчезнем — это просто глупо. Невозможно опасаться того, что случится наверняка. Можно ли жалеть о том, что ты не узнаешь, каким будет мир после своей смерти? Безусловно. А бояться? Нельзя. Так что ладно, жалей, но сожаление — удел живых людей, мертвые не могут жалеть о том, что не узнают, что будет дальше, Пуародо, по двум причинам: либо все с кончиной прекращается, и тогда некому сожалеть, либо Господь берет их в Царствие свое и вот они-то и узнают (если можно так сказать) хеппи-энд. Так что сожалеть невозможно. Ни сожалений, ни радости, ни ощущений, смерть существует вне опыта, Пуародо. Она абсолютно неподвластна опытному постижению. Вот какой вопрос задает тебе великий Шопенгауэр, Пуародо: ты беспокоишься и заранее страшишься грядущего, когда тебя уже не будет, но что ты скажешь о тысячах эонов, в течение которых тебя еще не было? Они тебя не беспокоят? Разве отсутствие страдания, отсутствие опыта не предшествует задолго твоему рождению? Разве твой первый крик или миг зарождения твоей первой клетки не знаменуют начало жизни — разве мог ты что-нибудь ощущать до своего рождения, что бы то ни было? Неужели твой приход в этот мир до такой степени перераспределяет карты, Пуародо, что с твоим появлением меняются все правила игры? Нет? Значит, послесмертие будет для тебя как пред-рождение: безболезненным и несущностным.
«Мы же пред жутким костром, где твой труп
обращается в пепел,
Мы безутешно тебя оплакали; вечной печали
Нам никогда не унять и не вырвать из скорбного
сердца».
Надо спросить у того, кто так рассуждает:
«Да что же
Горького тут — коли все возвращается к сну
и покою, —
Чтобы всегда изнывать и томиться в тоске
безысходной?»
Люди нередко еще, возлежа на пиру, и подьемля
Кубки, и лица себе осенивши венком, начинают
Так от души восклицать: «Коротко наслажденье
людишек:
Было — и нету его, и никак не вернуть его снова».
Точно по смерти для них нет большего зла
и несчастья,
Чем непрерывно страдать иссушающей жгучею
жаждой
Иль угнетенному быть неуемным иным
вожделеньем,
Но ведь никто о себе и о жизни своей не жалеет,
Если и тело и ум погружаются в сон безмятежный,