бирает для него надписи на могилах, жалкие колосья мертвого жнивья — издали светит так хорошо знакомый ему Стамбул, лучами озаряя и самые облака. Гробницу находят, Жюльен Вио охвачен душевным волнением; по его просьбе произносят имя молодой женщины и фатиху — короткую молитву, заключающую в себе начало и конец всякой жизни. Ей, спящей под этим камнем, Лоти говорит, словно давая клятву самому себе: «Бедная девочка, завтра я вернусь к тебе один и проведу утро завтрашнего дня с тобой, в твоей пустыне; теперь ты знаешь, что я люблю тебя, ведь я проделал весь этот долгий путь, чтобы вновь тебя отыскать…» В 1905 году, почти через двадцать лет после первого посещения гробницы Азиаде, Пьер Лоти ставит вместо каменного надгробия копию, а саму стелу увозит в Рошфор: похищает с кладбища. Пойдя на эту кражу от любовной тоски, странствующий писатель становится осквернителем могил; но цвет камня все так же прекрасен в его домашней мечети на улице Шанзи; отныне Лоти — обладатель иллюзии времени, иллюзии памяти о любви и любовной реликвии, и наверняка часами лежит пред ней простертый, переодевшись турком или бедуином, ибо нет для него ничего дороже волшебства подделки, и в этом доме, совершенно очаровавшем простофилю Арно, в доме-шкатулке с блескучими подделками и обманками, Лоти выстраивает образы, предметы, декорации для театра своей жизни — но где же он пишет? В комнате мумий, у египетских бальзамированных кошек — предостережения всем кошкам живым и чересчур надменным? Или на подушках арабской гостиной, турецкой гостиной, на коврах мечети, облачившись в кафтан, раскинувшись томно, как альмея, со сползшей на лоб чалмой? Что он читает? В доме нет иных книг, кроме его сочинений. Нет и книжных шкафов; нет полок, лишь какой-то жалкий секретер с пустыми ящиками — и картины, картины повсюду, кроме самой последней комнаты, далеко отстоящей от других, суровой спальни флотского офицера и протестанта из Рошфора, где обнаруживаются две рапиры, фехтовальная маска, железная кровать, рундук, туалетный столик, бритва, флакон духов и голые стены, беленные известью.
Доктор Николо ответил ему уклончиво «мороз на дворе» и заказал «Виандокс» (Viandox®); Томас вспомнил, что есть такой старинный бульонный концентрат, и стал соображать, осталась ли где-нибудь на кухне бутылка. Давненько мне никто не заказывал «Виандокс», подумал он; название всколыхнуло массу воспоминаний: блюдо с крутыми яйцами на прилавке и рыбаки, которые на заре съедали по яйцу, глотали черный кофе и тут же ныряли в болотный туман. Томас сходил на кухню за искомым продуктом, потом нацедил в чашку немного этого странного дегтя, долил до верха горячей воды из титана. Доктор Николо потирал руки и следил за его манипуляциями с предвкушением. За окном усиливалась метель; врачу предстоял тяжелый визит к умирающему пациенту, — сначала лучше согреться. Николо любил свое дело. Он любил пациентов, любил свой кабинет в Вилье, любил ездить по вызовам; он был человек собранный и приветливый; выучился в Пуатье, и вся его родня была из местных: покойный дядя, ветеринар-пьерохристофорец Маршессо почти сорок лет обслуживал здешние отары и врачевал лошадей, крупный рогатый скот, коз, собак всех мастей и даже, в отдаленные времена и в случае крайней необходимости, гуманоидов, но никогда не кичился этим перед племянником или коллегами; родитель же его, Жермен Николо-старший, вполне еще крепкий старик, несмотря на преклонный возраст и любовь к коньячку, пользовал в свое время в Кулонже целые поколения и простых крестьян, и бомонда; и одинаково любил обмывать крестины с нотариусами в приличной харчевне и выпивать в зимнюю стужу на дворе фермы, когда закалывают свинью и в воздухе пахнет паленой щетиной, — ни отец, ни сыновья особо не разбогатели; клиенты норовили отплатить за чудо исцеления курами, утками, яйцами, кроликами, бутылками вина, домашней водки, коньяка, виски и даже зарядом дроби из-за одной запутанной истории, которая в конце концов разрешилась миром. Доктор Николо-младший жил хорошо, с комфортом, заездил уже в хлам не одну машину и знал округу лучше, чем собственную ладонь, помнил наизусть все названия деревень, местечек и их жителей: любого перелеска знал название, любой дальней фермы обитателей и помнил, кто из них живет по старинке, в одном доме со скотиной, на утоптанном земляном полу. Теперь же доктор Николо смотрел на густо падающий снег, за окном мело, он потягивал «Виандокс» (Viandox®) и наслаждался теплом от дровяной печи. Толстый Томас следил за доктором с дальней позиции, из кухни, как за опасным зверем, каким-нибудь тигром: такой возьмет и посадит человека на диету или упечет в больницу — и глазом не моргнет. А Николо набирался сил для визита к Марселю Жандро, старому школьному учителю и поэту, который уехал из Эшире и поселился у дочери, то есть вернулся в Пьер-Сен-Кристоф, где столько лет преподавал в школе, и в этот раз, как понимал Николо, вернулся навсегда: сегодняшний визит вполне мог стать последним, старик Жандро был при смерти, с каждым вдохом его легкие скрежетали, как вороны, он уже два дня не приходил в сознание, руки распухли от водянки, сердечный ритм путался, и вся эта ситуация наполняла сердце врача печалью — что ж, сделано все, что можно, дабы облегчить человеку последние часы, и доктор Николо допил свой «Виандокс» залпом, словно стопку анисовой, поблагодарил толстого Томаса, сначала загнанного страхом болезни в дальний угол кухни, а потом притянутого алчностью назад к стойке как раз вовремя, чтобы принять от клиента положенные 2 евро (он решил привязать стоимость «Виандокс» к цене чая, что показалось ему вполне честно), вяло пожал доктору руку и махнул на прощание полотенцем, когда Николо скрылся за дверью.
Вихри снега окутали доктора текучим и призрачным ледяным саваном, который летел за ним до самого дома Магали, дочери старика Жандро, когда-то учителя и литератора, автора изданного почти шестьдесят лет назад и всеми забытого романа «Зов природы…», из-за которого его, можно сказать, выдворили из села, где он преподавал и где с незапамятных времен жила его дочь, теперь уже сама пенсионерка. Старческая немощь вынудила Марселя Жандро покинуть убежище в Шалюссоне близ Эшире, покинуть берега Севра, плотву и замок Ла-Тайе, воздвигнутый правнучкой Агриппы д’Обинье, ставшего посмертной реинкарнацией Иеремии-висельника, отчима деда Люси Моро и ее кузена Арно, сейчас по-прежнему поглощенного видом огня и собственными мечтами, в миг, когда доктор Николо звонит в дверь Магали Беллуар, в девичестве Жандро, ее отец еще цепляется за жизнь в тишине, полной натужного дыхания и постоянного хрипа, которому вторит журчание кислородного аппарата и мерный стук настенных часов, он борется с неминуемой смертью, чью близость доктор, едва войдя в комнату умирающего, отчетливо угадывает по вялости взятой им ладони, по ямке, которая остается на предплечье при надавливании, по слабости сердцебиения, по аритмии, по лицу, вдавленному в подушку, по закрытым глазам, по расслабленным морфием щекам, по открытому из-за отвисшей челюсти рту, — это тяжесть тела, думает Николо и смотрит на Магали с ее запавшими от бессонницы глазами, потерянно ждущую того, что, наверное, неминуемо, — ее ладонь прижата к губам, глаза дрожат влагой, а может, сейчас Марсель Жандро слышит строки Вергилия: Omnia vincit amor: et nos cedamus amori — или вспоминает свои болотные вирши, или блики на спинках окуней, или алые зимние небеса, или повесть о Иеремии и Луизе, суровую, как мертвая зима, или нежную преданность дочери, которая ухаживала за ним все последние месяцы, когда, измученный старостью и болезнью, он, съежившись, лежал в постели, все глубже уходя в ватный матрас, утопая в перьях подушки, — но этого уже никто не узнает, и Магали и доктор Николо чувствуют, что скоро фраза окончится точкой, что голос вот-вот угаснет с концом предложения, что запятые все меньше поддерживают дыхание и оно уходит со свистом шипящих, с хрипом фрикативов, с протяжным стоном носовых и вдруг смолкает.
Марсель Жандро словно ждал прихода Николо, чтобы успокоиться и не услышать, как доктор сказал: «Все кончено», не почувствовать, как он в последний раз коснулся пальцами сонной артерии и вслушался в вечную тишину сердца того, чья душа уже движется в Бардо, того, кого уже осеняет зарей надежды Ясный Свет, — Марселя Жандро, поэта и учителя, живописателя злосчастий Иеремии, больше нет, Николо только что засвидетельствовал этот факт на голубом бланке свидетельства о смерти, он загибает часть листа, предназначенную для служебного пользования, а Магали уже плачет отчаянно, навзрыд, — так старое дерево на краю обрыва вдруг заденет стриж — лапкой или крылом, и оно рушится в бездну; горе Магали крепилось до конца и теперь изливает месяцы сдерживаемых рыданий.
Она в последний раз взяла отца за руку. Сквозь слезы пробормотала что-то вроде молитвы.
Потом закрыла за собой дверь спальни и вышла к доктору Николо, заполняющему ту часть свидетельства о смерти, что предназначена для представления в официальные органы.
Сквозь слезы проговорила: «Он ждал вас, доктор. Он ждал вас».
Сквозь слезы проговорила: «Вы же выпьете рюмочку, доктор».
На что Николо чуть охрипшим голосом ответил: «Не откажусь, мадам Беллуар. Не откажусь».
И пока доктор Николо залпом опрокидывает шкалик, Магали достает телефон, чтобы вызвать Марсьяля Пувро и его скорбнолицых могильщиков.
ПЕСНЯ
Изгнание — густая камедь, что течет из глаз, забивает горло и ноздри, не дает дышать. Пьер Баливо идет меж бурых дубов с продолговатыми блестящими узорными листьями, меж белых кедров, хвощей и бересклета, не переставая дивиться даже теперь, проведя много месяцев в бегах, этим лесам Новой Англии, с их бесчисленными деревьями, неведомыми растениями, с буйной фауной. Они дают свободу. Пристанище. Уже начало июня, солнце припекает. В тени гудят насекомые, прозрачные водомерки осторожно ходят по заводи у родника. Воздух пахнет цветами и мхом. Пьер кладет котомку и садится у воды. Он снимает фуфайку; вот и шрам на животе; при каждом раздевании он вспоминает о том, что случилось год назад, за тысячи лье отсюда, когда драгуны прискакали в его деревню Мозе — прежде Пьер никого не боялся. Еще не огласили эдикт Фонтенбло, отменяющий Нантский эдикт о свободе веры; ничто не предвещало опасности со стороны этих грозных драгун, посланников короля. И все равно. Десятки тысяч протестантов насильственно обращены в католичество. Еще десятки тысяч стали изгнанниками. Сотни погибли.